355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ион Друцэ » Бремя нашей доброты » Текст книги (страница 17)
Бремя нашей доброты
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:08

Текст книги "Бремя нашей доброты"


Автор книги: Ион Друцэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Снежинки плывут медленно и плавно, плывут красивые, нарядные, они как будто знают, что вся их жизнь только в этом полете. А им еще хотелось хоть немного этой жизни, и в своем падении они качались, чуть замедлив полет, искали, за что бы уцепиться, хоть бы им соломенную крышу, хоть бы веточку вишни, хоть бы телеграфный провод. А хвататься было не за что, было некогда, их было слишком много, и они мягко стелились на землю, и памятью о них оставался чистый белый покров, растянувшийся на много верст в степи.

Снег начал идти с полудня и шел долго, до самого вечера, а в сумерках, когда мороз окреп и сквозь промерзшие стекла уже ничего не было видно, Нуца вдруг услышала доносящиеся откуда-то издали детские колядки. Несколько тонких, озябших голосочков ведали миру о том, что три старых волхва встретились, и собрали цветы, и сплели венок, и пошли поклониться младенцу, родившемуся в яслях. С другого края Памынтен доносилась другая колядка:

Вставайте, вставайте, знатные бояре,

И разбудите слуг своих,

Пусть откроют нам ворота.

Мы к вам идем с колядками,

Со звездами, с удачами,

С цветами мы идем.

Была знаменитая ночь перед рождеством, ночь, когда вместе с детскими колядками начинаются удивительные праздники, и как раз в ту ночь родился у Нуцы четвертый ребенок. Родился мальчик, но был он тихим и робким, как девочка, – все в этом мире ему нравилось, все было хорошо, и, тихо посапывая, он все спал и спал на маленькой кроватке, придвинутой вплотную к кровати матери. Нуца была одна-единственная во всей палате, и это удивительное обстоятельство молодая, но острая на язычок врачиха объясняла следующим образом: колхозницы, справляющие рождество по новому стилю, постарались разродиться поживее и вернуться домой на праздники; те, которые праздновали по старому, ухитрились как-то повременить с этим делом, и только жены сельских начальников, для которых служба превыше всего, предоставили природе идти своим чередом.

Палата, хоть и в новом здании, была по-казенному неуютной. Топили каким-то углем, от которого вонь была жуткая, зато тепла было много, и Нуца, довольная тем, что лежит одна и рядом крохотный сынишка, слушала детские колядки. Всю ночь перед рождеством, измученная родовыми схватками, она то засыпала, то просыпалась, но и когда засыпала, и когда просыпалась, в ушах звенела эта колядка, так что утром, когда уже был сын, она никак не могла решить: то ли в самом деле слышала ту колядку, то ли ей примерещилось. Спросить тоже было некого – врачихи и сестры ушли праздновать, оставив старую, опытную акушерку, которая больше всего в жизни любила сидеть, прислонившись спиной к теплой печке, потому-то она и придвинула ребенка поближе к матери, чтобы реже расставаться с печкой.

Нуца была счастлива. Она ласкала сына, запеленатого в старое казенное одеяльце, пела ему эту колядку и думала про себя: надо же, родить в ночь перед рождеством, когда во всей степи, во всех деревнях, под каждым окошком дети колядуют, а колядок этих великое множество! Когда-то их учили по псалтырям и молитвенникам, но потом буйная народная фантазия отошла от закапанных церковным воском букв, и вокруг этих колядок веками расцветал фольклор. Рождество почти перестало быть религиозным праздником. Крестьяне приблизили его к своей повседневной жизни, сделав его праздником первого снега, праздником Нового года, праздником детворы. Особенно для детей было много радости. Недели за две они начинали к нему готовиться: разучивали колядки, выпрашивали у родителей колокольчики, бубенцы и с наступлением сумерек накануне праздника отправлялись небольшими группами по деревне. Они останавливались у каждой избушки и спрашивали: "Чьи это прекрасные палаты?" Своих тетушек они величали знатными боярами, они пели в колядках об удивительной пшенице, которую они желают хозяевам. И пусть у той пшеницы вырастет колос с доброго воробья! Они пели о громадных, как мельничное колесо, калачах, о бессчетных стадах, которые в будущем заполнят двор бедняков. На рождественских праздниках реальный мир соприкасался с миром сказок. Это умели делать только первый снег и дети, да еще созданные неизвестными поэтами из народа удивительные песни – колядки.

Нуца была убеждена, что все колядки, которые она знала, давно перезабыла, но теперь, лежа в роддоме, она начала их перебирать и сама удивилась той легкости, той плавности, с которой они к ней возвращались. Стоило вспомнить только одну строчку, или мотив, или хотя бы одно слово, хотя бы обрывок мотива, а уж следом бежала целиком вся колядка, и вместе с нею приходил тот удивительный мир, которому имя рождество.

В то далекое время рождество было чудом, и, как любое другое чудо, пробиралось оно к ним медленно, с трудом, и то верилось, то не верилось, что оно когда-нибудь наступит. Зимние ночи длинны – ни конца им, ни края, а за окном воют метели, а в доме холодный полумрак. Только с припечки светит оставленная на всю ночь лампада, потому что у самого младшего ангина. По утрам светает медленно, все рассветает, да никак не рассветет, и так и остается на весь день сумрак в доме. И тоскливо – прямо хоть плачь. Окна промерзли так, что хоть стружку ногтем снимай, только в самом верхнем уголочке есть полоска посветлее, и если всей детворе собраться и дружно подышать и отогреть ту полоску, то можно будет потом, к полудню, одним глазом увидеть, как во дворе вьюга складывает и перекладывает высокие сугробы снега.

В доме мало теплой одежды, мало обуви, а на дворе блеют голодные овечки, кому-то надо выйти, и вот собирается отец. Надевает он на себя все, что есть в доме, его всей семьей наряжают, дают наказы, советуют, от чего и как уберечься, а он сердито сопит и ругается, что ту пуговку, которую позавчера наказал пришить, так и не пришили. Часа через два, напоив и накормив скотину, затащив в дом для топки охапку кукурузных объедков из коровьих яслей, притащив пару ведер воды, он наконец возвращается в дом. Раздевается, ругая холод и зиму, заделывает все щели в дверях, чтобы не дуло, и они снова заперты в доме, и это уже до следующего дня. Иногда зайдет по дороге к колодцу сосед. Сядет, укутанный поверх шапки старой шалью жены, расскажет, чем они топили вчера печку и чем собираются ее сегодня топить. Затем, посидев молча еще некоторое время, берет ведро и уходит. И снова тоскливо, неуютно в доме, и время тянется долго, пока не стемнеет, а уж как стемнеет, так это на целую вечность. И опять бесконечная ночь, а назавтра еще один серый день, а между ними, рано утром и поздно вечером, теплая мамалыга, отварная фасоль да соленые огурцы. Кукурузные стебли отсырели в коровьих яслях, горят плохо. В доме полно дыму, а детская душонка мается, и жить ей, бедной, так хочется.

– Отец, а что, долго еще до того самого рождества?!

Онаке улыбается: скажи, чего им захотелось! Спрашивает Тинкуцу, которая жужжит веретеном на печи:

– Ты слышала, о чем эти карапузы заговорили?

Он не столько удивлен, сколько обрадован их вопросом, потому что, хоть и в летах, душа его тоже мается, ему тоже никак не дождаться рождества. Из того неисчислимого моря праздников, которое церковь навалила на бедных чутурян, Онаке выбрал себе только два – рождество да пасху, но уж любил он их и радовался им, как и его дети. И хотя экономии ради календари они не покупали, а если и ходили в церковь, то ни у него, ни у Тинкуцы не хватало терпения достоять до самого конца службы, когда священник объявлял следующий праздник, Онаке тем не менее всегда знал, на какие именно дни приходятся те два любимых им праздника и сколько до тех самых праздников осталось еще ждать. Но хоть и знал, говорить не любил, потому что ребенку время может показаться бесконечно долгим, а огорчать детей не хотелось.

– Ну, отец, сколько еще осталось ждать?

– Да ведь как считать... Если понедельно, с одного воскресенья на второе...

– Ну да, понедельно. Так сколько еще?

– Понимаешь ты, если считать неделями, так может получиться, как у того цыгана, который подрядился понедельно бить поклоны за своего согрешившего кума. Или об этом я уже рассказывал?

У ребятишек загорелись глазки, затаилось дыхание:

– Нет еще. А что было? С поклонами этими?

Помимо того, что он всегда мог в точности сказать, когда наступят праздники, у Карабуша было еще одно великое достоинство: он умел, как никто, скрасить унылый и скучный день, умел скоротать длинную ночь. Он заговаривал холод, и при его побасенках и печь лучше горела, и мамалыга казалась вкуснее, и огурцы с фасолью как-то шли. И он не жалел себя, а рассказывать ему было о чем. Особенно важно было делать это зимой – пасха, та добиралась легче, она приходила вместе с теплым весенним солнцем, с первыми тропками, с прилетом ласточек, окотом овец, а рождество терялось где-то в снегах и то приблизится, то снова нет его и в помине. А когда рождество терялось, Онаке сажал вокруг себя ребятишек, рассказывал массу всяких историй, затем, устав, умолкал.

– Отец, спой нам ту колядку.

Как ни странно, а из того великого множества колядок, которые путешествовали по степи, передаваясь из поколения в поколение, Онаке знал одну-единственную: "Вставайте, вставайте, знатные бояре". Но, раз выбрав, он уже любил ее всей душой. Была эта колядка длинной-предлинной, пел он ее каждый раз по-новому, и, может, потому детям казалось, что знает он множество колядок. Нуца старалась выучить у него эту колядку целиком, хотя была она девочкой, а девочки, как известно, не ходят с колядками, они ждут дома, когда к ним постучатся. Им суждено оценивать эти колядки и воздавать колядующим по заслугам. И когда она уже подросла, и ее ровесники приходили в ночь перед рождеством, и робко стучали в промерзшее окошко, и тонко запевали "Чьи будут эти палаты, такие высокие и светлые", она их слушала, ни жива ни мертва от волнения. И за расцвеченными морозом окнами в самом деле чудилось ей удивительное царство, а когда колядки шли к концу, она подходила на цыпочках к отцу и тихо спрашивала:

– А этих чем отблагодарить?

Без советов тут было не обойтись, потому что после долгих месяцев бедного однообразия крестьянские домики чудом в один прекрасный день становились полной чашей. Лампады уходили по уголкам светить образам, а в домах царили керосиновые лампы, и в каждой комнате, в каждом окошке свет. Ни мамалыги, ни огурцов уже не было и в помине, им надлежало вернуться потом, после праздников, а теперь со всех сторон расходились по деревне запахи жареного и печеного. В домах тепло и уютно. На столах лежат сложенные горками калачи – есть маленькие, и покрупнее, и уж совсем красавцы, и это не случайно, потому что и колядки разные, и каждому нужно воздать должное. Рядом с калачами орехи, пряники, кувшин с вином и большая миска с пшеничными зернами – иногда хозяева просили колядующих обсеять зернами овечек в хлеву, корову, лошадок, дабы они здоровели и множились.

В ночь перед рождеством деревни в степи ульями гудят, колядки чередуются со звоном колокольчиков, треском пастушьих кнутов. По всем улицам снуют, репетируя, ватаги колядующих, они несут нанизанные на длинные палки калачи, гремят карманами, полными орехов. Встречаясь, ватаги хвастают друг перед другом полученными подарками, наводят справки, в каких домах хозяева более щедры, и ломают головы, как бы прийти поколядовать во второй раз туда, где их особенно радушно принимали.

А уж девушки сидят как на иголках – они теряются в догадках, их распирает от предчувствия, они все превратились в слух, потому что среди колядующих наверняка придет тот, с которым ей жизнь прожить, и очень важно не обидеть его, иначе потом долго он будет вспоминать, как они пришли тогда к ним с колядками, а она вынесла только два ореха и один сплющенный калачик. Это будущему-то мужу!!

– Отец, а этим что бы такое вынести?

Онаке, конечно, в это не вмешивался, да и Нуца спрашивала больше саму себя и тут же решала, что и как, и выносила на порог калачи, орехи, пряники. А когда под их окнами раздавалась та знаменитая колядка, за которой следила вся деревня, та чудесная песня, от которой душа тает, вместе с дочерью выходил на порог и сам Онаке. Он приглашал колядующих в дом, усаживал, спрашивал о морозе, о родне, наливал им по стаканчику вина, а после того как Нуца раздавала им по крупному и красивому калачу, он, покопавшись, находил в кармане по одному-два лея на каждого. Тронутые таким приемом, ребята просили разрешения поколядовать еще раз, теперь уже в доме. И они пели еще лучше, красивее, и дрожал свет в керосиновой лампе, дрожало вино в стаканах, и Нуца, пугливо прижавшись в уголке, стояла затаив дыхание, и все кружилось перед ее глазами: и песня, и сами поющие, и вино, и пшеница, и спина отца.

Вставайте, вставайте, знатные бояре,

И разбудите слуг своих!

Боже мой, какая уйма времени прошла с тех пор, как далеко ушли от нее рождественские праздники, и кажется просто чудом, что еще и теперь можно встретить людей из тех давних времен. Жив Онаке, живы и многие из тех, которые когда-то колядовали под окнами его дома, хотя колядовавших теперь уже не узнать и колядки свои они вряд ли помнят. Онаке тоже изменился, постарел, но колядку свою он помнит, и если его хорошенько попросить, он может после стаканчика вина спеть ее с начала до самого конца.

Он редко менял свои привычки, и те два праздника, любимые им в старину, любимыми остались и теперь. К удивлению всей Чутуры, хотя церковных календарей теперь не было и в помине, он по-прежнему знал, на какой день приходится пасха, на какой будет рождество. И хотя подросшая ребятня почти не ходила колядовать и не знала колядок и калачи в домах перестали печь, он по-прежнему ждал рождества, и как только наступал тот знаменитый вечер, шел к Нуце, стучал в окошко и спрашивал, можно ли колядовать. Нуца, ясно, приглашала его, и после стаканчика вина он пел свою колядку. Потом Нуца пела свои, и долго, целый вечер они все вспоминали те далекие рождественские праздники, и, полузабытые, выцветшие в этом море будней, праздники как-то оживали и оставались с ними еще годик-другой.

– Интересно, как он там без нас, дедушка...

Впервые в жизни Онаке не постучал в ее окошко на рождество, и Нуца вдруг подумала: ничто не вечно в этом мире. Старика вдруг может не стать, и уже никто не придет к ней с колядками. Она не знала, какой будет та жизнь, когда к ней не придут с колядками, но хорошей уже быть не могла, и лежа здесь, в роддоме, она вдруг соскучилась по старику. Соскучилась в один миг, и так сильно захотелось видеть его, как это бывало с ней только в далеком детстве, когда отец был единственной надеждой и защитой. А он не приходил. Он не пришел в тот вечер, накануне, когда колядуют дети, и она ждала его весь второй день. Чутура была рядом, по тропинке час ходьбы, погода хорошая, валенки у него были, и она все прислушивалась, перебирая походки всех посетителей роддома, а его все не было.

Так прошел первый день рождества, второй, третий, он все не приходил, а потом и приходить было уже поздно. Наступили холода, завыли метели, степь окаменела. Года четыре подряд зимы были теплые, дождливые, и люди как-то стали забывать, что такое мороз и вьюга. Они и топливом на зиму не особенно запасались, и валенок не покупали, и вдруг настали холода, ворвались в степь с таким ожесточением, словно мороз карал ушедший из-под его власти народ.

Несколько дней кряду ветер нес по степи мелкий, крупчатый, тяжелый, как песок, снег и все закручивал его высокими столбами, стелил длинными шалями, складывал в горбатые сугробы, потом, раздумав, разрушал и начинал все заново. Замело дороги, деревни. Одни крыши виднелись на местах былых деревень, да в поле едва выглядывали верхушки телеграфных столбов с белыми фаянсовыми чашечками.

В роддоме стало холодно – кто-то кому-то сказал, а тот забыл передать, и уже нет дров и нет угля. Собрались все в одну палату: и роженицы, и дети, и врачи. Нуца лежала укрытая четырьмя одеялами, согревала своим дыханием сына, а душа ее по-прежнему пела: "Вставайте, вставайте, знатные бояре!"

– Ничего, – шептала она сыну, – вот вернемся и сами пойдем поколядуем деду...

В тот день, когда их выписывали, мороз спал, вьюга стихла, но снегу было так много, что Мирча никак не смог добраться на машине до роддома, и пришлось Нуцу с ребенком вывезти на маленьких санках задами, через улицы, до самого железнодорожного переезда.

– Вы мне только не простудитесь, – уговаривал их Мирча, усаживая в голубую "Волгу", выпрошенную у председателя колхоза специально для этого. Вы только продержитесь молодцами, остальное – моя забота.

И он в самом деле все хорошо продумал. В машине было тепло, были и шубы, и коврики, и бензином не пахло – машина не шла, снег был глубоким, она бы все равно своим ходом не пробилась, и ее привязали длинным тросом к идущему впереди трактору. Семь километров, отделяющих Чутуру от Памынтен, они проделали часа за два – то трактор глох, то трос срывался, то машину заносило с сугроба на сугроб, и Мирча, раздетый, в одной телогрейке, бегал без конца от машины к трактору, от трактора к машине. Нуца стучала ему в окошко, чтобы он оделся, простудится ведь, но, как и следовало ожидать, мороз его не взял, а она таки простыла. Может, потому, что машина ползла молча и Нуца никак не могла привыкнуть к езде в таких диковинных санях, может, оттого, что ослабла после родов, но с полдороги стучала кровь под подбородком, в том самом месте, где у нее что ни год появлялась ангина. Ребенок, встревоженный дорогой, то поплачет, то снова уснет. Нуца держала его на руках, начинала мурлыкать ему какую-то колыбельную, а затем колыбельная нет-нет да и оборачивалась песней о высоких светлых дворцах.

"Теперь старик, верно, стоит во дворе и ждет нас не дождется..."

Еще издали, из машины, увидев свой двор, полный народу, Нуца содрогнулась. Это был бессознательный, унаследованный от матери страх если, возвращаясь, видишь толпу у себя во дворе, значит, большое горе в твоем доме. Или пожар, или что-то забирают, или помер кто. Но нет, Мирча спокоен, у собравшихся лица светлые, и царящая там суета не предвещает ничего плохого. Несколько женщин, подпоясавшихся белыми полотенцами, то вбегали в дом, то выбегали, два соседа надрывались под коромыслами, из дымохода валил дым вовсю, а в доме, видать, топили так давно, так долго, что снег на крыше местами начал таять. И это было только начало, потому что во дворе несколько подростков рубили уже хворост, а Параскица стояла рядом и ждала, когда они его нарубят, топить было нечем.

Сидя в машине с сыном на руках, Нуца подумала:

"Едва дождались, пока я разрожусь – душа горела... Что ж, гулять так гулять".

Но произнесла она это про себя как-то мимоходом, безразлично, словно другая женщина возвращалась с сыном из роддома и, увидев, что творится у нее во дворе, радовалась, а в это время сама Нуца, все ее измученное, истосковавшееся существо припало к маленькому окошку "Волги". Она искала во дворе высокую костлявую фигуру старика в серой шапке. Она искала его и среди чужих, и среди близких им людей, искала его за занавесками окон своего дома, искала во дворах соседей, за занавесками их окон, искала вдоль улицы, и за поворотом, и у колодца, там, где вечно застревали мужики. Она искала родного отца, того знаменитого в Чутуре звездочета, который всегда мог сказать, когда наступит рождество, искала того, кто еще помнил колядки и умел пригласить в свой дом и отблагодарить колядующих...

А его не было. Трактор наконец умолк, машина остановилась, чуть не доехав до их калитки. Нуца передала ребенка Мирче, потом и сама вышла. Она улыбалась пришедшим ее встречать соседкам, родне, знакомым, а душа у нее плакала, точно старика и в самом деле не стало я некому уже будет называть ее дом высоким светлым дворцом. Она шла за мужем медленно, а идти ей хотелось еще медленнее – она вдруг испугалась этих крестин, она боялась переступить порог своего дома, она могла войти и ничего уже не узнать из всего, что в доме было.

К своему великому счастью, в сенцах она встретила Параскицу. Она молча посмотрела в глаза своей соседке, и безграмотная старушка в одну сотую долю секунды поняла, что Нуце больше всего в жизни хочется побыть наедине, убежать куда-нибудь от всей этой ярмарки, а поняв чье-нибудь горе, Параскица уже не стояла сложив руки. Рядом с кухней в доме Нуцы была маленькая комнатка – сначала она мыслилась как детская, но детям там не понравилось, они перешли в другую, более просторную, а эта маленькая каморка осталась чем-то вроде кладовой. Параскица тут же убрала ее, затащила туда диван, детскую кроватку, а тепла в доме было не занимать. Приготовив все, она вырвала Нуцу вместе с ребенком из объятий кумушек, уложила их, а сама стала в дверях и с упрямством своего деда, прослужившего двадцать пять лет в царской армии, отбивала все атаки.

– Нельзя. Чтоб не сглазить.

А в доме царила невероятная суматоха. Ни дверь открыть, ни пройти, ни сесть. Горы чистой посуды, ящики с выпивкой, сладости свежей выпечки, сладости вчерашние, горшки с рисовыми голубцами, мясо в разных видах и еще тысяча всяких всячин разложены на окнах, на столах, на полу. И людей кругом битком набито. Все они бегают в поисках главного, ищут хозяина, а его все нет, и они советуются друг с другом, как быть. С одной стороны, они не уверены – хорошо ли будет, как они решили, но времени в обрез, и предстоящая гулянка торопит, взвинчивает их.

Ребенок уснул, и Нуца подумала: хорошо, что спит и не видит, что творится у них в доме. Она сидела такая же печальная, какая вошла, а потом ей вдруг показалось, что ее одурачили. Выманили хитростью на две недели из Чутуры, а в это время голодная свора окружила ее дом. Теперь в сумерках налетят саранчой, выпьют и сожрут все, что только будет в доме, перетопчут и перекорежат каблуками полы, испоганят мочой весь снег во дворе, а под утро разойдутся, горланя песни, и останется она одна-одинешенька с маленьким ребеночком на руках, и ни тебе радостей, ни праздников, ни рождества.

– Мирча!

В сплошном гуле, царившем в ее доме, вдруг наступила глубокая тишина слышно было только, как трещат хворостины в печи.

Кто-то тихо спросил:

– Что случилось?

Ему ответили шепотом:

– Кума позвала кума.

И только когда Мирча появился на пороге каморки с каким-то длинным шнуром, в дом вернулась привычная суматоха. Мирча стоял, меряя на глазок обрывок шнура, – в последнюю секунду выяснилось, что не горит лампочка в каса маре и нужно было весь шнур заменить.

– Ты меня звала?

А сам прикидывает вершками – хватит ли ему того шнура или не хватит? А если его не хватит, тогда что?

– Мирча, ты мне даже не сказал, сколько народу и кого именно ты пригласил в кумовья.

– Разве не говорил?! – удивился он и снова прикидывает: а может, хватит его, этого шнура?

– Нет. Ты мне не говорил.

– А что же ты раньше не спросила! Теперь я и сам уже не помню. Посмотрим, кто вечерком придет – тот, значит, и кум.

– Смотри, не забыть бы кого. Особенно наших старых друзей, тех, что победнее, поскромнее – застенчивого человека ничего не стоит забыть.

– Ну, тех, кто уж совсем застенчивый, я, конечно, не позвал – чего их мучить, вгонять из одной краски в другую.

– А отца позвал?

Она еще не успела спросить, как вдруг поняла, что он не пригласил старика, и пожалела, что спросила. Уже несколько лет, с того самого дня, когда Онаке навестил Мирчу в Хыртопах, они не ладили друг с другом. Сколько раз она пыталась выяснить, что же там между ними произошло, ничего не смогла узнать. Теперь, в роддоме, она подумала, что, может, с рождением сына они помирятся, но нет, видать, они разошлись надолго.

Мирча вдруг улыбнулся – а черт с ним, с этим шнуром. Не хватит, так не хватит. Сказал жене:

– Могу послать за ним.

Все-таки в глубине души он был хорошим человеком, он был готов к примирению, и Нуца, щадя его самолюбие, отсоветовала:

– Ну зачем через кого-то. Придет и сам.

Сказала она все это спокойно, убежденно. Ее спокойствие передалось Мирче, и он, будучи нарасхват, тут же вышел, а Нуца, оставшись одна, пригорюнилась, и предательские слезы начали застилать ей глаза. Чтобы как-то отвлечься, не думать больше об этом, она перепеленала сына, принялась его кормить. Но душа ее металась беспрестанно, какие-то древние причитания прорывались сквозь весь шум, царящий в ее доме, и она подумала: а не случилось ли что со стариком и ей не говорят нарочно, чтобы не расстроить?

Вошла Параскица. Чтобы успокоить себя, Нуца принялась рассказывать ей, как сложно и трудно добрались они из Памынтен в Чутуру, но Параскица слушала плохо. Она была занята, ей было некогда. Она отварила смесь ромашки и еще каких-то цветов, которые, говорила она, помогают от простуды. Напоила горячим отваром Нуцу, укрыла тремя одеялами, и когда по Нуцыному лбу стали катиться крупные капли пота, Параскица прошептала так, чтобы даже малыш не слышал:

– Пойти позвать его?

Мокрые ресницы Нуцы вздрогнули – откуда эта старушка могла все знать? Потом те же мокрые ресницы сказали: пожалуйста, сходите позовите. Параскица тут же, наскоро надев старое пальто, обув глубокие галоши, чиненные и перечиненные множество раз, пошла напрямик, по сугробам. Галоши тут же набились снегом, и старушка вся посинела, окоченела от холода. Другая на ее место после такой дороги слегла бы на всю зиму, может, и не выкарабкалась бы, но Параскица, перезимовавшая уже столько зим в тех галошах, ничего не боялась. Час спустя она вернулась, посиневшая так, что слова не могла выговорить, но ее глаза светились после удачно завершенного предприятия. Вконец измученная душа Нуцы успокоилась, и она уснула рядом с кроваткой сына.

Первыми заявились музыканты. Они приехали на санях, отогрели в сенцах свои трубы, выпили с дороги по стаканчику самогонки, потом вышли во двор и, став полукругом, разразились мелким, буйным танцем, который должен был оповестить всю деревню, что знаменитые крестины в доме Мирчи начинаются. Гости только этого и ждали, тут же стали собираться. Мирча встречал их с присущей случаю церемонностью у ворот, провожал в дом, усаживал, обещал каждому чутурянину показать сына, а его жене дать подержать на руках малыша. И с дороги, с холоду, по стопочке, а музыканты только входили в азарт, но все это, конечно, было лишь затравкой, остальное, самое главное, еще должно было произойти.

Все говорили шепотом, прислушиваясь к чему-то, и вот тихо заурчали легковые машины. По едва пробитой трактором колее приехали две "Волги" и стали у ворот – одна местная, голубая, другая черная, из района, нарочно на эти крестины приехавшая. Машины стали у ворот, въехать нельзя было, одни сугробы, но Мирча настоял, чтобы машины непременно въехали во двор. И приехавшие на машинах, и сами "Волги" были его гостями, и он должен был их принять с присущим молдаванину гостеприимством. Вызвали кумовьев на улицу, расчистили снег, промерзшие ворота были отчасти раскрыты, отчасти сломаны, и вот наконец обе "Волги" во дворе у самого крыльца.

Крестины начались. И вдруг на одно мгновение все в доме утихло. Наступила минута неловкости, как это бывает всегда, когда собрались гости, но еще не сошлись меж собой, и Нуцыно сердце вздрогнуло от ужаса – господи, вдруг все это рухнет, и крестины будут неудачны, и вся эта трата будет напрасной, и все будет потом осмеяно в деревне! Нужен был Мирча, он единственный мог все спасти, он умел это делать. Нужно было быстро найти его, сказать, какой ужас повис над их крестинами. И его нашли, ему сказали, и вот дверь хлопнула, он вернулся откуда-то. Вошел к гостям, что-то сказал, и сразу все загоготали, и заиграли музыканты, и Нуца облегченно вздохнула слава богу, пронесло.

А старика все не было. В доме гремели посудой, пахло голубцами, булькало вино в стаканах, и Нуца успокоилась. Она ждала отца, а его все не было. Она мучилась, как в раннем детстве, и не хватало терпения дождаться его, ну прямо ни капли терпения не осталось. И когда она, измученная, не знала, куда себя деть, прибежал Мирча. Посмотрел на них долго, испытующе, потом, сложив руки, как при молитве, попросил:

– Хоть на пять минут, но нужно показаться с сыном.

Нуца чувствовала себя еще неважно, но, чтобы как-то убить время до прихода отца, сказала:

– Хорошо.

И тут же встала, причесалась, принарядилась в меру, для приличия. Мирча взял сына, и вот они все трое, встреченные гулом и музыкой, вошли в ту большую комнату, где были накрыты столы. Нуца еще нетвердо держалась на ногах, и кружилось все вокруг, и мутило ее, но она молилась про себя, просила бога дать ей силы, помочь продержаться эти пять минут, потому что так много сил было потрачено, так много было израсходовано.

– Ваше здоровье, кума!

– А за малыша? Я пью за малыша, за поколение!!

– И да пусть они у вас еще родятся – вон какие молодые и красивые оба. Вам бы рожать их да растить!

– Спасибо, – говорила Нуца в ответ на все эти приветствия. – Вам также желаем всего самого лучшего.

У нее стало туманиться перед глазами, но она всем улыбалась, благодарила всех, искала своей рюмочкой в этом тумане рюмочки своих кумовьев, чокалась с ними, а сама все норовила поближе к двери. Когда поздравления и музыка достигли высшего накала, ее уже не было, она вышла незамеченной. Параскица, обругав какую-то молодуху, что не умеет держать ребенка, забрала его и принесла в маленькую каморку.

Охмелевшие от первых стаканов и от музыки кумовья пустились по бурной реке веселья, забыв и о роженице и о малыше. Нуца, счастливая, что так быстро и легко отделалась, с помощью Параскицы выкупала сына, потом накормила, уложила рядом и дала ему поспать немного на свободе, без пеленок. Потом Параскица ушла, а Нуца, оставшись одна, движимая чувством святого материнского любопытства, принялась разглядывать сына. Там, в роддоме, ей не всегда его давали, да она и постеснялась бы так долго, досыта изучать его, а тут, оставшись одна, она решила найти в чертах этого крошечного существа хотя бы намек на то таинственное будущее, которое его ожидало.

У малыша все было еще слишком крошечным, неоформившимся, все было, как это обычно бывает у ребятишек: лобик, щечки, подбородочек. Но она не могла примириться с этой обыкновенностью. Она уже тысячу раз его разглядывала и искала что-то редкое, ему одному присущее. Ребенок был ее плотью и кровью, а она хороша ли, плоха ли, но единственная, других точно таких женщин в мире нет. И ее ребенок, следовательно, должен быть единственным, он не мог быть похож на всех, и вот снова ее взгляд плавно скользит по крошечному личику. И вдруг точно током ударило. Она их наконец узнала. И лобик, и щеки, и подбородок – все это было ей до боли близко, знакомо; теперь важно было вспомнить, откуда все это, на кого ее сын похож? Она еще не могла вспомнить, но уже радовалась – и лобик, и щеки, и подбородок были переняты ее сыном у хорошего человека. И вот она вспомнила, и поняла, и стала в один миг счастливой. Да, конечно, малыш был похож на ее отца, на Онакия. Похож он был не на нынешнего Карабуша, морщинистого старика, а на того, молодого, сильного и веселого, которого она едва помнила. Тот же высокий, задумчивый лоб, те же скуластые, упрямые щеки, тот же круглый, терпеливый подбородок. Она долго разглядывала сына, она боялась, что сходство может исчезнуть, как это часто бывает в жизни, но нет, чем больше она всматривалась, тем яснее оно становилось, и ахнула Нуца: боже, до чего живуч, и упрям, и вынослив этот род Карабушей! Когда кажется, что их уже нету, и голосишь по ним, они вдруг снова прорываются к жизни, и шумевшие вокруг Нуцы крестины вдруг обернулись торжеством, и сквозь громкие мелодии музыкантов снова начали пробиваться колядки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю