Текст книги "Бремя нашей доброты"
Автор книги: Ион Друцэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
А сады в Чутуре зеленели и шептались по ночам. В этих садах должны были со временем поспеть и гостинцы для карабушских внуков. Он помнил этот долг за деревней, а когда Карабуш схватывал что-либо своей памятью, это было надолго. С ним шутки были плохи, особенно когда речь шла о ребятишках. Никогда не замечая сновавших мимо малышей, никогда не балуя их, он вместе с тем буквально зверел, когда их обижали.
Девушка в белой кофточке
Она пользовалась большим успехом. Эшелоны шли долго, через Польшу. Солдаты были в летах, в основном народ женатый, они ехали домой с решительным видом целомудрия, но она была хороша собой. И это решило все дело. Правда, этот триумф для самой девушки в белой кофточке оказался большой неожиданностью. Она была скромной, больше половины дороги ехала себе тихонько по чужому билету, и никто даже не подозревал о ее существовании.
Началось с того, что солдаты подоставали старые письма и стали их читать уже с точки зрения своего возвращения домой. Наиболее двусмысленные строчки читались вслух, на суд всего вагона. А там дошла очередь и до фотографий: а ну, давай посмотрим, какая она из себя?
Мирча Морару, молчаливый, смуглый сержант, с большим любопытством рассматривал фотографии товарищей. Был он самого высокого мнения о каждой из них, но писем своих не перечитывал, фотографией не хвастал. Возвращался он домой как-то странно: по его виду можно было думать, что он из армии, которую просто перебрасывают из одного тыла в другой.
Конец войны привел к распутью не только мир, но и каждую человеческую судьбу в отдельности. Потому-то, видимо, все и норовил этот сержант уединиться: все ему нужно было что-то понять, осмыслить, все он что-то копался в вещах, что-то куда-то перекладывая, и вот уже какой-то снайпер заметил высовывавшийся из его кармана зубчатый уголок фотографии.
– А ну, сержант, гони свою кралю сюда!
Она чинно и степенно начала свой путь по солдатским рукам, и у нее был огромный, ни с чем не сравнимый успех. В этом потоке любительских, спешных снимков со следами влажных пятен ее фотография была самой новой, самой крупной и даже в отличие от всех с зубчатыми краями. В этом мире грустных, нежных, задумчивых и наигранно беззаботных улыбок ее лукавый прищур сражал весь эшелон: не то она хочет сказать "да", но, может статься, с такой же легкостью скажет "нет". В этом несметном количестве простеньких перелицованных нарядов ее белая кофточка с короткими кружевными рукавами просто сводила солдат с ума. В этом множестве наивных и нежных надписей ее почерк вызывал великое уважение своей грамотностью и изяществом каждой буковки.
– По-вашему, что ли, написано тут?
Написано там было по-чешски, но Мирча, зная латинский алфавит, отвечал с известной осторожностью:
– Да, по-молдавски написано.
– И на что она, скажи пожалуйста, делает упор?
– Какой там упор! Жду, мол.
– И что ты думаешь, ждет?
– Кто знает!
Но было видно по его лицу, видно было по ее лицу, что она ждет, и солдаты радовались: вот же подцепил где-то, сукин сын! Небось даже генеральская дочка и та вряд ли обрадует такой улыбочкой!
В Жмеринке девушке в белой кофточке понадобилось пересесть на другой поезд, а поезда не было. Ей не нравился этот темный, набитый народом вокзал, она не смогла выпить ни одного глотка этой тухлой станционной воды. Она ехала в Молдавию, в Сорокскую степь, степь была уже где-то совсем рядом, и Мирча ходил по путям в поисках попутного поезда.
Далеко от вокзала на старом проржавевшем пути одиноко стоял небольшой, давно не крашенный вагончик. Видать, станционное начальство поставило его туда, чтобы он не привлекал излишнего любопытства, но вагон был с характером. Из крошечного окошечка доносилась старая молдавская песня "Что стоишь ты на дороге, торговец вином", а на дверях красовался написанный мелом последний военный лозунг: "Доедем домой в два дня, живые или мертвые!" Вероятно, этот боевой клич имел слишком большой успех, и, как только низенький паровозик стал обхаживать вагон, семь здоровяков сели в дверях, свесив ноги; на лице каждого из них было написано, что люди весом меньше десяти пудов их даже не интересуют.
Но девушка в белой кофточке хотела в Молдавию. Мирча, не вдаваясь в детали, крикнул в сторону окошечка:
– Михалаш, придержи мое место!
И, пока здоровяки, удивленно переглядываясь, спрашивали друг друга, кто такой Михалаш и о каком месте идет речь, Мирча уже пролез со своей барышней. Подняв высоко над головой чемодан, он вежливо прорезал себе дорогу, рассыпая извинения на все четыре стороны света, но песня оборвалась и солдаты умолкли. Развертывалась забавная операция. Их провели тактикой, но должна была вот-вот подоспеть стратегия и отомстить за себя. Коллективно комментировали ход событий:
– Хитер...
– Петре, стукнуть его?
– Все по ногам, по ногам лазает...
– А черный – прямо-таки из вашей деревни!
– Влепить ему, Петре?
– К жене потянулся, малютка. Смотрите, как ему не терпится!
– Это точно. Чемодан ворованный.
– Петре, вдарить его?
Мирчу прямо бесил этот идиот, все время спрашивавший совета Петре. Отыскав его среди солдат, приметил новую суконную пилоточку, широкий веснушчатый лоб. Добравшись, на нужном расстоянии опустил чемодан и, развернувшись, влепил ему такую пощечину, что суконная пилоточка воробушком полетела в противоположный конец вагона. Солдаты молчали. Мирча был танкистом, а техника требовала к себе уважения. Кроме того, между двумя его медалями позванивал солдатский орден Славы, и, если учесть, что суконная пилоточка сорвалась и полетела с такой громадной скоростью...
После долгих и мучительных раздумий Петре наконец решился.
– Ладно, влепи ему...
Да тот, с широким веснушчатым лбом, был не дурак.
– Ну его... Он же левша, а левши сумасшедшие все.
Вагон хохотал. А тем временем его, хохотавшего, прицепили к составу, и Молдавия двинулась домой. Сидя на корточках, перечитывают свежие, только что полученные документы. Считают по пальцам ранения, окопы и товарищей, с которыми уезжали из дому. Развязывают солдатские мешки, достают цветные платочки, размышляют вслух: кому бы его подарить? Теще, что ли, отдать? Ну да, черта с два, получит теща платок! Проживет небось и без подарка. Но, подумав, вздыхают: все-таки надо будет отдать теще.
Колеса стучат, в маленьком окошечке товарного вагона замелькали оголенные верхушки деревьев. Паровоз, воинственно отдуваясь, подбадривал сам себя, и солдаты, уморившись, прикорнули на своих нарах. Уже почти уснули, когда солдат с большим веснушчатым лбом спросил тихо, дрогнувшим голосом:
– Ну а вдруг она вышла замуж?
Они были его товарищами, они должны были ему посоветовать, как быть, если она вдруг вышла замуж. Они видели, как наступал он по полям в промокшей солдатской шинели, они перевязывали его раны, они хорошо знали эту девушку по его рассказам.
Сна как не бывало. Весь вагон начал разбирать самую старую из всех проблем, волновавших человека. Трагедии чередовались с комедиями. Вот, к примеру, возвращается солдат домой и находит жену в постели с соседом. Это раз. Или, скажем, ты вернулся, а на твоей шее вместо двух ребятишек повисло трое. Жена клянется, что самый младший ужас как похож на твоего дедушку, а сам ты, меткий стрелок, смотришь на него так, краешком глаза и видишь, что и нос и глаза как-то не пошли ни в ее родню, ни в твою, а подались по совершенно другим окраинам.
Вагон и плачет и смеется. Только низенький ефрейтор с детской озорной улыбочкой, безучастный ко всему, обходит товарищей, заманивающе пощелкивая колодой новеньких пластмассовых карт. Солдатам некогда играть, они сочиняют трагедии, но Мирче не хочется, чтобы девушка в белой кофточке слышала все эти соленые солдатские непристойности, и он протягивает руку ефрейтору.
– Дай четыре туза.
Карты новые, очень красивые. Они тоже как-то озорно улыбаются. Ефрейтор стоит в позе жуликоватого картежника, прикидывающегося начинающим.
– Что козырь?
Ефрейтор пожимает плечами: бог его знает? Сам раздавал карты и сам не знает, какая масть козырная.
– Давай я их раздам.
А колеса стучат, вокзалы вихрем несутся мимо, солдат начинают разбирать хозяйские заботы. Сколько стоит хорошая лошадь и во что обходится корм? Кто что слышал о колхозах – почему в одном хорошо, а в другом тоже хорошо, но уже в другом плане? Запахло свежей пахотой, запели степные жаворонки, но Мирча старательно раздает карты:
– Бубны козырь.
Он не успел обсудить все эти дела с девушкой в белой кофточке, а с другими не хочется говорить об этом. Но он не расстраивается: эта девушка большая умница, они что-нибудь придумают вместе. Толковое что-нибудь.
На рассвете солдаты спешно чистят еще раз сапоги, медали, пристегивают новые, давно прибереженные погоны. Вдыхают глубоко-глубоко прохладу родной осени и все покашливают, силясь взять себя в руки. Начинается день, которого они ждали долгие годы, день, которого никогда не забудут, день своего возвращения. Прощаются. Сходят по одному, по два, а остальные, столпившись в дверях вагона, долго смотрят им вслед. Так провожали друг друга, когда шли в разведку. Тогда гадали – вернется, не вернется. Теперь не гадают – ясно, что с этой разведки не возвращаются. И как-то радостно и горько, что они больше не вернутся.
– Постой, да что же козырь?!
Солдаты оглядываются, смотрят на танкиста долгими, непонимающими взглядами: какой козырь? Мирча ждет ефрейтора, а ефрейтора нет. Карты лежат – чистенькие, новые, улыбающиеся. Собрал, пересчитал, пошел по вагону искать партнера. Старый солдат, стоявший в дверях, сказал не оборачиваясь:
– Сошел, бедняга...
– Что же он карты не забрал?
– А зачем они ему? Он же немой, после контузии. Баловался, чтобы не скучно было в дороге...
Мирча лихорадочно вспоминает – его вдруг обожгло: ведь напарник по игре не проронил ни единого слова. Перебрал новенькие пластмассовые карты и увидел, что все они тоже немые, а эти детские улыбочки – просто гримасы ужаса...
"Вот, девушка, как все это нам досталось..."
Вагон стоял напротив какой-то небольшой станции. Приподнявшись на цыпочки, Мирча смотрел в маленькое окошечко. Рассветало. Стояли рядом с вагоном четыре высоких тополя, несколько букв, побеленных когда-то, старушка мечется с кошелкой, никак не сядет. И вдруг его осенило: "Памынтены!"
Едва успел спрыгнуть, в последнюю минуту спохватился. Круглые листочки тополей свернулись, почернели от первых заморозков. Свежий степной ветер, опоздавший к поезду, метался по перрону. Меж низеньких домиков просачивался бледный, холодноватый осенний солнечный свет. А дальше, за домами, дышала огромная, как море, степь.
"Вот, девушка, это наш вокзал. Памынтены. Ударение на предпоследнем слоге..."
Чутура не ждала гостей. Чутура спешила убрать кукурузу и подсолнечник. Ей опять не повезло – год был засушливый. И она стала хмурой. Чутура высчитывала про себя, сколько поставки сдала, сколько еще осталось сдать. Она слушала, как звенит пятиконечный орден Славы, гадала, сколько добра вместил этот чемодан, и только после всего этого подняла глаза и, устало улыбаясь, спросила:
– Домой, Мирча?
Ясное дело, домой.
"А вот, девушка, и сама Чутура..."
Он показывал девушке свою родную деревню, а сам уже плохо узнавал ее. По письмам Нуцы, по ее почерку, знакомому до каждой буковки, ему казалось, что Чутура такая же, какой он ее оставил. А Чутура была другой. То тут, то там мелькал пустой двор, заросший бурьяном. Взлохмаченные ветром стрехи соломенных крыш, покосившиеся заборы. Один только новенький, с огромными окнами, дом Ники сиял на всю Чутуру. Вот уж действительно – как в воду глядел. Строил для своих, а живут там чужие. Из писем Нуцы он знал, что Ника уехал со своей некрасивой женой в Румынию, но он никак не предполагал, что в его доме школа. Увидел издали молоденькую учительницу в синем платье и две кривые шеренги ребятишек. Учительница стояла спиной к воротам и говорила звучным мелодичным голосом: "При счете раз – поднять руки вверх. Вот так. Два – руки выбросить в стороны, на уровне плеч. Три – руки опускаются. Ну, стало быть, раз!"
Только несколько девочек из второй шеренги подняли руки, остальные стоят неподвижно и долго, не мигая, смотрят на ворота. Гадают про себя: отец, не отец? Удивленная учительница обернулась, зарделась радостью своего ученика.
– Узнаете своего?
У нее были бесконечно черные, немыслимо красивые девичьи глаза. Он утонул по самый пояс в зрачках этих черных глаз. Стало душно и совестно перед этими кривыми шеренгами.
– Моего нет, мой все еще собирается.
Чешской девушке в белой кофточке понравилась учительница, она спросила:
"Ваша односельчанка?"
Мирча видел ее впервые в жизни, но почему-то соврал:
"Да, наша".
Эта новая учительница была настолько сметливой, что Мирча даже подумал: а может, и в самом деле чутурянка?
Она улыбнулась его мыслям, отрицательно покачала головой и сказала:
– Не забудьте вовремя послать своего в школу.
– Не забуду. До свидания.
Он шел по деревне, сворачивая из переулка в переулок, но долго еще слышал ее певучий голос: "Раз, два, три..." На перекрестках попадаются старушки, и нужно суметь их обойти, но не тут-то было. Бабули рассказывают о своих горестях долго, цветисто, перебивая друг друга, и в то же время стараются получше разглядеть его, чтобы было о чем судачить. А ему не нравится, что его разглядывают, он уже увидел две крыши в одном дворе, взял чемодан. Девушка в белой кофточке что-то спрашивает, а он не слышит, он подбирает про себя какие-то теплые слова, а слов нет, есть только стародавнее, заветное – добрый день, мама.
"Вот, девушка, наш старый домик..."
Где-то в том конце Чутуры у него свой домик, но он все еще любит этот. Любит простые окна с их крестовинами, любит низенькую старую крышу, любит двор и все, что там растет...
Тетушка Сафта – о господи, если бы она только знала! – она целые дни выстаивала у ворот, часто выходила далеко в поле – ждала его, а сегодня, как на грех, взялась обмазать домик глиной. Она услышала только, когда маленький пушистый щенок бросился к воротам и залаял. Он еще был очень маленьким, он не понимал, что когда-то в этом доме жили и другие люди.
Тетушка Сафта обнимает сына, плачет, затем вытирает руки от глины, дает пинка щенку, обнимает и плачет, а потом запирает в сарае щенка, моет руки и уже по-настоящему обнимает своего сына.
Щенок в сарае лает вовсю, а она плачет: если б она знала, если б она только знала! И это правда: если бы она знала, никто не смог бы встретить его так хорошо, да что поделаешь, она не знала. Пригласила в дом, усадила на ту скамеечку, которую он смастерил когда-то, поставила на стол все, что было в доме, села перед ним на полу, стала снимать пыльные кирзовые сапоги. А щенок все лает, лает в сарайчике.
– Ты не сердись, он очень хороший щеночек... Вот придешь еще раз, и он привыкнет... Боже, если б я только знала!
Он достает из чемодана большую теплую шаль, кладет ей на колени, а она не смеет руками притронуться к этой дорогой вещи, и старческие глаза спрашивают: а ему, отцу-то, неужели так-таки ничего не привез? Он достает еще пару брюк, кладет рядом с шалью, а тетушка Сафта, обхватив голову руками, голосит тихо, потому что муж погиб на войне. И она знала, и он знал. Но она еще надеялась, что, может, сын привезет отцу подарок. Сын-таки привез его, и было так горько, что он привез!
"Вот, девушка. Такие вот дела..."
Далеко, возле самого леса, Нуца убирала подсолнечник. Это были те самые полдесятины, из-за которых сражались в судах Вишни и Черешни. Теперь об Умном ни слуху ни духу, его земли розданы отчасти чутурянам, отчасти нуелушанам, и одна только Нуца, упрямое карабушское племя, на той же земле, тем же серпом все тот же подсолнечник убирает.
Подсолнечник был не так чтобы. Она пожадничала, засеяла густо, он вырос высокий, а шляпки маленькие, тощие. Кругом подсолнечная шелуха – то-то воробьи объедаются!
Нуца убирала быстро, в каком-то тупом азарте. Иногда это на нее находило, и она становилась пружинистой, все летело, горело кругом, а ее движения были тихими, незаметными. Серпа совсем не видно, она стоит, согнувшись в поясе, и кажется, что колдует над подсолнечником. Она произносит какое-то заклинание, стебли десятками валятся на нее, и она еле успевает хватать их на лету и складывать в кучки.
Изредка руки залетят на секунду под подбородок и перевяжут платочек. И это означает многое: что она проголодалась, что хочет пить или соскучилась по ком-то. Но теперь она собирает подсолнечник, и единственное, на что может решиться, – это перевязать платочек.
В этой великой спешке, в этом сочном хрусте срезанных стеблей она вдруг заметила в двух шагах от себя сапоги. Улыбнулась, все еще не решаясь выпрямиться: может, он, может, не он. Ее усталый, счастливый взгляд медленно пополз вверх по ногам, по поясу, она увидела орден и замерла. Мельком взглянула в лицо и еле слышно вскрикнула – до того он был родным и до того вернулся чужим! Ее усталые руки, охваченные ужасом, метнулись вверх, и она пьяными, нелепыми шагами попятилась.
– Здравствуй, Нуца...
Он шел к ней с протянутыми руками, а она все пятилась назад, и руки ее хватали воздух, да ведь о воздух нельзя опереться. Такой глупой была эта встреча! Он возвращался после четырех лет войны, а она убегала, как ребенок, в самую стужу разбивший окно.
Нуца споткнулась, упала да так и осталась сидеть. Потом виновато улыбнулась потрескавшимися, обветренными губами.
– Вот ты и вернулся...
– А ты писала, что приедешь встречать.
– Вернулся, стало быть...
Нуца увидела рядом с собой кувшин и обрадовалась. Взяла кувшин, с ним стала храбрее и медленно пошла к Мирче. Идет и смотрит долгим взглядом: он, конечно же, это он. Еще пройдет, еще посмотрит – и как будто уже не он...
– Вот, спешила... Подсолнечник все собирала... Тебе, верно, пить хочется? Я побегу к ручейку, он тут совсем близко...
– Что ж, сходи.
Она бежала долго, напрямик, через ноля. Вдруг спохватилась, что опять захромала. Пошла тихим шагом. Остановилась. Еще раз оглянулась, снова побежала.
"Вот наша земля..."
Мирта подошел к меже, сел, по-хозяйски положив руки на колени. Посмотрим, что мы имеем. Вот руки, а вот кругом поле. Так долго снились ему эти земли, лежавшие у его ног. Так много лошадей исхлестал из-за того, что земли было мало, а лошади были не виноваты, у них тоже ничего не было за душой. Так часто ссорился он с соседями, с родней, со всей Чутурой, а земли все не прибавлялось.
Из-за этой земли стал он солдатом Советской Армии и прошел долгий путь, всю Европу почти обошел, и вот она наконец, эта земля. Она покорно лежит перед ним, а он не радуется. Вернулся уже другим, стал танкистом и смотрел на эти холмики и долины только с точки зрения их стратегического значения.
Теперь нужно было запрячь лошадку, сесть в дребезжащую телегу, а он привык ездить в грозной машине. Нужно было, сидя по вечерам с соседями, гадать о дождях, об урожае, а у него были свои дела с Черчиллем, он не мог простить англичанину так поздно открытый второй фронт.
Нуца умывалась возле родничка. Она хлопотливо собирала крупинки своей былой красоты, смотрелась в родничок, как в зеркало. Должно быть, показалась сама себе красавицей и, ухватив кувшинчик, побежала к Мирче. А он смотрел совсем в другую сторону, чтобы не смутить ее, чтобы не сравнивать с девушкой в белой кофточке, что пользовалась таким успехом в солдатских эшелонах.
Нуца очень изменилась. Ее когда-то стройное тело теперь стало наливаться тугой бабьей силой. Золотистые, длинные, до колен, косы свернулись теперь маленьким калачиком на затылке; и казалось, там больше разноцветных тряпочек, чем волос. Дородные груди то исчезали, то всплывали под кофточкой в самых неожиданных местах, и только карие глаза еще теплились какой-то хитринкой, оставшейся от прошлых лет.
– Ты, верно, голоден, а я воды несу!
Мирча взял кувшинчик. Прополоснул рот, закрыл кувшин початком, поставил у ног. Пить не хотелось. Взял серп, лежавший рядом. Все так же сидя, потянулся, срезал один подсолнух, дав ему упасть и рассыпать по земле все свои семечки. Он не видел едва мелькнувшую обиду в карих глазах Нуцы. Но девушка в белой кофточке видела. И, подумав, спросила его: "Зачем же ты тогда вернулся?"
В доме не было хлеба. Она не знала, не успела испечь. Одевшись в его гимнастерку и звеня медалями, она бегала по селу занять белого хлеба, а у них в доме стали собираться его товарищи, ученики Мику Микулеску. Молча, с любовью и достоинством вытаскивали они из карманов бутылки мутной самогонки, шли к нему обниматься.
– Ну, с прибытием, Мирча...
Его тесть, Онакий Карабуш, сидел в углу и думал про себя, что, может случиться, те, которые убивали его сыновей, тоже получили медали. Может, даже орден. В минуты неловкой тишины он произносил одно и то же:
– Подумать только – пять с лишним лет! Подумать только!
Двоюродный брат Тудораке только что вернулся из плена. Его рассказы о войне должны были идти только после рассказов победителей. Он сидел на глиняном полу и по буквам читал орденскую книжку Мирчи.
– Вот чертово племя эти Морару! Я проиграл войну с румынами, но выиграл ее Мирча с русскими, то есть опять-таки выиграли Морару!
Мирча сидел с опущенной головой, представлял девушке в белой кофточке всех, кто пришел его навестить.
Вернулась Нуца, постелила свежую скатерть. Пили самогонку с выражением мученичества, но пили убежденные, что иначе нельзя. Брали закуску кончиками пальцев и все интересовались одной подробностью: каким образом доехал Мирча из Памынтен домой, словно все эти трудные годы он только и делал, что добирался из Памынтен в Чутуру.
Лампа стала гаснуть, Нуца косилась в сторону коричневого чемодана. Мирча снял сапоги, чтобы дать ногам подышать, и ученики Мику Микулеску, придумывая что-нибудь смешное, дабы скрасить этот вечер, повставали со своих мест, церемонно прощаясь:
– Ничего, мы еще погуляем. Успеется. Главное – человек вернулся.
– Ты правда, в самом деле вернулся?
Они снова остались вдвоем. Она сидела на низеньком стульчике, держала на коленях свои обновки и все смотрела на него. Смотрела исподтишка, смотрела в глаза, смотрела только краешком глаза я думала, что совсем забыла его. Она забыла ту чудную летнюю ночь, телегу с сеном. Вернее, она отлично все помнила, но только это было связано с другим человеком, более щуплым, более сердитым – таким она его проводила, таким ждала, а вернулся другой.
Ей и этот нравился. Нравился даже, может быть, больше того, да не знала, как к нему подступиться. Он по-новому смотрел, по-новому скручивал цигарку, у него появилась привычка резким движением головы поправлять свисающий на лоб тяжелый полуседой чуб. И как ей нравился этот загорелый лоб, этот куцый, уползающий из-под его власти чуб!
Она впервые по-настоящему, всем существом своим пожалела, что нет у них ребенка. Некому было в минуты тишины побежать голыми ножками, взобраться к нему на колени, взять все это богатство в свои ручки, а то, что принадлежит детям, одновременно принадлежит и их матерям.
Она проклинала свою бесплодность, шершавыми пальцами щупала диковинный немецкий шелк. И нет-нет да и посмотрит еще краешком глаза: вдруг узнает?
"Вот это мой дом, барышня..."
Лампа потухла. Нуца встала и стыдливо, вороватыми движениями начала стелить постель. Ходила на цыпочках, застилала не дыша, словно совершала какое-то таинство. Две большие подушки после долгих лет разлуки снова легли рядом, одеяло дохнуло холодом другой комнаты.
Сказала, будто оправдываясь:
– Господи, как я устала...
Разделась в углу, тяжелой, давно не летавшей птицей мелькнула белая рубашка, и она скользнула под одеяло. В доме настала сладкая, многозначительная тишина – вот, вернулся муж с войны.
Было что-то дикое в этом древнейшем обычае вести супружескую жизнь. Он только вошел в дом. Она только что увидела его. Они еще ничего толком не успели рассказать друг другу. После долгой разлуки их привычки, их взгляды заново знакомились. Оба они искали какого-то смысла в этой близости, какую-то радость в общении друг с другом. Но вот вмешалась постель, сказала грубым будничным голосом: "Ладно вам, чего уж там..."
Мирча чувствовал, как, сидя на маленькой скамеечке, с каждой минутой тупеет. Стал искать что-то по карманам, то застегивал, то расстегивал воротничок гимнастерки, потом поднялся, вышел в соседнюю комнату. Закурил, достал фотографию девушки в белой кофточке, стал разглядывать, посвечивая папироской, и вдруг сжалось, похолодело все внутри. Девушка в белой кофточке больше не улыбалась. Чешки не любят, чтобы им изменяли, они доверяют только раз, только один раз.
"Да неужели я не говорил тебе, что женат?!"
Увы, случилось так, что он забыл в свое время сказать правду. Теперь уже было поздно, теперь все кончилось. Девушка просилась домой, она требовала, чтобы ее немедленно отвезли на родину, а туда ему уже было не добраться. Мирна вздохнул и после этого глубокого, до боли в затылке, вздоха показался себе таким же растерянным и злым, каким уехал когда-то на войну.
Попытался еще раз прочесть адрес на обратной стороне фотографии, затем ногтем аккуратно выскреб надпись, достал большую застекленную рамку со старыми, давно усопшими дедами и поставил в уголочке карточку девушки в белой кофточке. В сенях потушил папиросу, вошел тихо, виновато, на цыпочках.
А может, он не дикий, может, он бесконечно мудрый, этот древнейший обычай вести супружескую жизнь? Может, начав все сначала, они бы никогда не стали мужем и женой?
Взошла луна. Бледный луч ласковым котенком пополз по глиняному полу. Тихо отсвечивают белизной четыре стены, гордые тем, что хозяева взяли их свидетелями своей первой встречи. Первой потому, что только в темноте, под теплым одеялом, Мирча впервые вернулся с войны, а его заскучавшая жена выбежала далеко-далеко ему навстречу.
Она и теперь стоит в своем уголочке под стеклом, эта девушка в белой кофточке. Чешки – они хороший народ. Девушка все поняла, все простила. Раз в неделю она ждет, когда в субботу придет Нуца и в спешке вытрет стекло чистой тряпочкой. И снова засмеется девушка своим знаменитым смехом: не то хочет сказать "да", а может случиться, что скажет и "нет".
Мирча почти забыл о ней. Только изредка, оставшись один в доме, достает эту карточку и гладит шершавыми пальцами ее зубчатые края и становится грустным-грустным... Что поделаешь! Мы еще не научились радоваться, прощаясь со своей молодостью, и, надо думать, никогда этому не научимся.
Тайная вечеря
Одновременно с возвращением Мирчи в степи наступила пора бесконечного шепота, нескончаемых удивлений. Тружеников Сорокской степи всегда занимало все чрезвычайное, из ряда вон выходящее, и теперь удивлению не было конца.
– Ну и ну...
– Вот именно – ну и ну. Теперь хоть сверху вниз съезжай, хоть снизу вверх карабкайся, один черт.
– Постой-постой, ты о чем это?
– А ты о чем?
– Я просто так, на всякий случай сказал – ну и ну. А что, есть новости какие?
– Новости-то, конечно, есть, да тебе только слово скажи – тут же растрезвонишь.
– Кто, я растрезвоню?! Зря ты человека, то есть меня, обижаешь. Ей-богу, зря.
– Ну ладно, черт с тобой. Только – уговор.
– Да говори ты, не тяни душу!
И тот выкладывал, что у него было. Иногда новости приходили крохотные, всего-то каких-нибудь два-три слова, другой раз бывали длинные, запутанные, полные противоречий, и нужно было немало потрудиться, чтобы привести их в божеский вид, но какими бы они ни докатывались до Чутуры, эти новости всегда вгоняли крестьянина в глубокое уныние – не доведи господь, чтобы такое случилось.
Уже больше года люди жили слухами. Эти таинственные шепоты стремились уничтожить последние остатки душевного спокойствия, ниспровергнуть любые наметки на завтрашний день. И хотя в каждую деревню они приходили в разных изложениях и принимали и понимали их по-разному, по существу, речь шла об одном – война. Новая война. Не успела та, четырехлетняя, кончиться, и вот тебе новая. И что за важность, что речь шла о маленькой, местного значения схватке – все-таки это была настоящая война с выстрелами, с ранеными, с запланированными атаками и неожиданными контратаками.
Единственное, чего недоставало этой маленькой войне в отличие от большой, – это линии фронта. То есть она, конечно, где-то существовала, но только условно, и на этот счет у каждого крестьянина в Сорокской степи были свои догадки, каждый устанавливал ее по-своему. Ну а что там в этих догадках было верного, а что надумано – этого никто не мог сказать. И самих войск, участвовавших в схватках, тоже не видно было. Говорили, что они прячутся по лесам. Бессарабцы, попавшие вместе с армией Антонеску в плен и теперь возвращающиеся из лагерей, дезертиры из румынской, дезертиры из Красной Армии, жалкие потомки прославленных конокрадов и просто разные любители приключений, сколотившись в отдельные отряды, засели в лесах. Целыми днями отсыпались, играли в дурачка, а глубокими ночами устраивали налеты на степные деревушки. Говорили, что они особенно охотятся за сельскими властями, рассказывали, что убиты уже два председателя сельсовета, три милиционера и один глухонемой, имевший привычку ночами шляться по лесу вместо того, чтобы отсиживаться в своей конуре. Правда, иногда случалось, что две-три ночи подряд было тихо, и тогда страх охватывал деревушки. Поговаривали, что в лесах готовятся к большой схватке и что через денек-другой настанут самые что ни на есть черные дни.
Сами по себе эти банды, конечно, не были сильны, но говорили, что у них связи. По ночам будто бы к ним прилетают самолеты – не то американские, не то английские. И еще говорили, что их наверняка поддерживает какая-то часть степного крестьянства. И хитры ведь, изуверы такие. Вот он ходит, чутурянин он или нуелушанин, пашет он там или косит, и вид у него мирный, и поговорить с ним можно по душам, но что там у него на душе – один господь знает. Ведь кто-то кормит этих лесных бандитов, кто-то собирает для них оставшееся в поле оружие, кто-то наводит их на след.
А время стояло хорошее, теплое. Каждый день с утра степь окутывалась туманом, настроение было беспечное – люди бездельничали, проводя целые дни в какой-то сладкой полудреме. Самые что ни на есть работяги, и те, которых сначала нужно было сдвинуть с места для какого-нибудь дела, и врожденные лентяи – все эти разноликие слои общества вдруг породнились меж собой, и, нерадивые, беззаботные, дав, как говорят молдаване, своим внутренностям поспать, они только и делали, что сплетничали и обменивались новостями. Поля зарастали сорняками, скотина маялась непоеная, неухоженная, детвора терялась, оставшись без обычных нравоучений, жены тоже отбились от рук, и вообще жизнь деревень как-то сошла на нет – ни тебе свадеб, ни драк, ни похорон, ни будней, ни праздников.