Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Об искусстве и литературе"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
С такими убеждениями, с такими потребностями и желаниями Винкельман долгое время тянул лямку служения чуждым ему целям; нигде вокруг себя не видел он ни малейшей надежды на помощь или поддержку.
Граф Бюнау, которому в качестве любителя пришлось бы купить только одной редкостной книгой меньше, чтобы открыть перед Винкельманом путь в Рим, и который, будучи министром, пользовался достаточным влиянием, чтобы помочь этому превосходному человеку выбраться из всех затруднений, видимо, не пожелал лишиться его как дельного слуги или же не понял всего величия заслуги даровать миру замечательного человека. Дрезденский двор, где также можно было рассчитывать на значительную поддержку, исповедовал римскую веру, и там, по-видимому, существовал лишь один путь к милостям и благоволению – через духовников и других служителей церкви.
Пример государя мощно воздействует на окружающих и с тайной силой вызывает каждого подданного к сходным поступкам, которые в состоянии совершить человек в частной жизни, а стало быть, главным образом к поступкам нравственного порядка. Религия государя в известном смысле всегда остается господствующей, римская же церковь, подобно бурлящему потоку, вечно втягивает в свой круговорот спокойно катящиеся волны. При этом Винкельман не мог не чувствовать, что для того, чтобы стать в Риме римлянином, внутренне слиться с тамошним бытом и снискать к себе доверие, необходимо примкнуть к римской церкви, предаться ее вероучению, покориться ее обрядам. И последствия ясно доказали, что без этого заранее принятого решения Винкельман не достиг бы полностью своей цели. Решение это к тому же значительно облегчалось тем, что его как прирожденного язычника протестантское крещение все равно не могло обратить в христианина.
И все же перемена вероисповедания далась Винкельману не без сильной внутренней борьбы. Мы можем, согласно своим убеждениям, достаточно взвесив все основания, принять наконец известное решение, полностью гармонирующее с нашей волей, желаниями и потребностями, более того – необходимое для поддержания и продления нашего существования, и тем самым прийти к полному согласию с самим собой. Но это решение может находиться в противоречии с общепринятым мнением, с убеждениями многих людей; и тогда начинается новая борьба, которая, хотя и не возбуждает в нас неуверенности, но вызывает неприятное чувство, нетерпеливую досаду на то, что мы на поверхности замечаем кое-где только дроби, тогда как внутри себя видим целые числа.
Так и Винкельман, совершив свой вполне обдуманный шаг, кажется озабоченным, испуганным, огорченным, полным смятения при мысли о том, какое впечатление произведет его поступок, в частности, на графа, его первого благодетеля. Как глубоки, прекрасны и правдивы его искренние высказывания по этому поводу!
Ибо, конечно, каждый переменивший свою веру остается как бы забрызганным какой-то грязью, очиститься от коей кажется невозможным. Из этого видно, что люди ценят превыше всего твердую волю. Ценят ее тем более, что сами, разделенные на партии, постоянно имеют при этом в виду свою собственную твердость и постоянство. Здесь нет речи ни о чувстве, ни об убеждениях. Приходится проявлять стойкость там, куда нас завел скорее случай, чем собственный выбор. Оставаться верным народу, городу, государю, другу, женщине – все сводить к этому, все совершать во имя этого, от всего отказываться и терпеть, – вот то, что вызывает одобрение; отступничество же остается ненавистным, колебание вызывает насмешки.
То была точка зрения весьма строгая и серьезная, но на это можно взглянуть и с другой стороны, откуда все представится значительно проще и веселее. Известные состояния человеческого духа, которые мы отнюдь не одобряем, известные нравственные пятна на репутации третьего лица имеют для нашей фантазии особую притягательность. Если нам будет разрешено прибегнуть к сравнению, то здесь происходит то же самое, что с дичью, которая с небольшим запашком кажется гурману куда вкуснее свежей. Разведенная жена, ренегат имеют для нас особую привлекательность. Люди, которые при иных обстоятельствах показались бы разве что значительными и заслуживающими уважения, теперь представляются нам необыкновенными, и не будем отрицать, что перемена веры Винкельманом заметно возвышает в наших глазах романтическую сторону его жизни и существа.
Но для самого Винкельмана в католической религии не было ничего привлекательного. Он видел в ней лишь маскарадный наряд, который накинул на себя, и достаточно прямо высказывал это. Позднее он, видимо, недостаточно придерживался ее обрядов, пожалуй, даже навлекал на себя вольнодумными речами подозрение некоторых ретивых ее приверженцев; так или иначе, но кое-где у него проглядывает страх перед инквизицией.
ОТКРЫТИЕ ГРЕЧЕСКОГО ИСКУССТВАОт литературы, даже от высшего, что занимается словом и языком, – от поэзии и риторики, перейти к изобразительным искусствам трудно, пожалуй, даже невозможно. Ибо между ними зияет огромная пропасть, пронести над которой нас может только одаренная особыми свойствами натура. Для того чтобы судить, насколько это удалось Винкельману, мы располагаем целой грудой документов.
Радость наслаждения впервые привлекла его к сокровищам искусства, однако для использования их, для суждения о них он нуждался еще в посредничестве художника, чьи более или менее веские мнения он умел воспринимать, исправлять и приводить в соответствующий порядок. Таково происхождение его изданной еще в Дрездене и снабженной двумя приложениями работы «О подражании греческим произведениям в живописи и в скульптуре».
Как ни верен тот путь, по которому уже и здесь идет Винкельман, как ни ценны основоположения, которые содержит этот труд, как ни правильно указана конечная цель искусства, все же эта работа как по содержанию, так и по форме настолько вычурна и причудлива, что мы тщетно стали бы пытаться во что бы то ни стало отыскать ее смысл, если бы не были несколько ближе осведомлены о личностях, собравшихся в ту пору в Саксонии, знатоков и критиков искусства, а также о их способностях, мнениях, склонностях и причудах. Посему эти писания навсегда останутся закрытой книгой для потомства, если сведущие любители искусства, жившие ближе к тем временам, не решатся, пока еще не поздно, описать тогдашние обстоятельства или хотя бы посодействовать этому.
Липперт, Хагедорн, Эзер, Дитрих, Гейнекен, Эстеррейх увлекались искусством, поощряли его и занимались им каждый на свой лад. Их цели были ограниченны, их максимы односторонни, часто даже причудливы. Среди них курсировали рассказы и анекдоты, назначением которых было не только развлекать, но и поучать общество. Из этих-то элементов и складывались упомянутые писания Винкельмана, которые он, впрочем, вскоре сам признал несостоятельными. И все же, если и недостаточно подготовленный, то по меньшей мере уже несколько искушенный, он попал наконец на свою стезю и добрался до той страны, где для каждого способного чувствовать наступает подлинная эпоха совершенствования. Эта страна охватывает все его существо и дает плоды, которые оказываются в одинаковой мере реальными и гармоническими, так как, впоследствии, образуют узы, достаточно крепкие, чтобы соединить совершенно различных людей.
РИМВинкельман был теперь в Риме, и кто мог лучше него почувствовать великое воздействие, оказываемое этим городом на подлинно восприимчивую натуру. Он видит свои желания осуществленными, свое счастье прочно обоснованным, свои надежды более чем удовлетворенными. Во плоти толпятся вокруг него его идеи, и, пораженный, он бродит среди останков гигантской эпохи: прекраснейшее из всего, что было создано искусством, здесь стоит под открытым небом; безвозмездно, как к звездам на небосводе, поднимает он глаза к этим чудесным произведениям, и каждое скрытое сокровище раскрывается перед ним за небольшую лепту. Приезжий, как пилигрим, никем не замечаемый, в своей скромной одежде, приближается к прекраснейшему и священнейшему. Единичное еще не доходит до него, но целое действует бесконечно разнообразно, и он уже предчувствует гармонию, которая должна возникнуть из этих многочисленных, часто кажущихся даже враждебными друг другу элементов. Он все осматривает и созерцает, и, к вящему удовольствию, его принимают за художника, за которого в конце концов всегда слывешь так охотно.
Но вместо всех дальнейших рассуждений мы лучше сообщим читателю, как описал один из наших друзей то могучее впечатление, которое на него произвело пребывание в Риме:
«Рим – это место, где, как кажется, стягивается воедино весь древний мир, все, что мы чувствуем, когда читаем древних поэтов и древние государственные уставы. В Риме все это мы больше чем ощущаем, мы это зрим воочию. И как Гомера нельзя сравнить ни с каким другим поэтом, так Рим и окрестности Рима не сравнить с другими городами. Правда, большая часть этих впечатлений исходит от нас, а не от самого объекта; но это не только волнующая мысль стоять на месте, где стоял тот или другой великий человек, это могучий полет в прошлое, которое, может быть, в силу необходимого заблуждения, мы привыкли считать столь возвышенным и благородным; полет, которому никто не может противиться, ибо запустение, в котором теперешние обитатели оставляют свою страну, и невероятное нагромождение развалин – сами обращают наш взор к минувшему. А так как это минувшее здесь возникает перед нашим внутренним взором в величии, исключающем всякую зависть, то мы чувствуем себя более чем счастливыми, когда участвуем в нем, хотя бы в воображении; впрочем, о ином участии здесь и не помышляешь. Внешним же нашим чувствам одновременно открывается изящество форм, величие и простота образов, растительность, богатая и все же не чрезмерно расточительная, как это бывает в более южных краях; определенность контуров, не тонущих в прозрачном медиуме, и удивительное разнообразие красок. Поэтому даже и наслаждение природой здесь уподобляется чистому, свободному от вожделений наслаждению искусством. Повсюду в других местах к нему присоединяются идеи контраста, и оно становится элегическим или сатирическим. Впрочем, разумеется, только для нас. Горацию Тибур казался современнее, чем нам представляется Тиволи. Это доказывает его «beatus ille, qui procul negotiis» [12]12
Счастлив, кто вдали от дел (лат.).
[Закрыть]. Но, право, не стоит желать самим быть жителями Афин или Рима. Лишь издалека, свободным от обыденности, как нечто безвозвратно прошедшее, должен нам открываться древний мир. Здесь происходит примерно то, что я испытывал с моим другом при раскопках руин. Мы всегда досадовали, когда отрывали предмет, только наполовину ушедший в землю, ибо в лучшем случае это было приобретением для науки за счет фантазии. Для меня существуют только две одинаково страшных вещи: если бы вздумали возделать и засеять Campagna di Roma [13]13
Луга (здесь: пустыри) Рима (итал.).
[Закрыть]или бы обратили Рим в полицейский город, где ни один человек не носил бы больше кинжала. Объявись когда-нибудь любящий порядок папа, – от чего да упасут нас семьдесят два кардинала, – я сбегу. Лишь тогда, когда в Риме царит такая божественная анархия, а вокруг него такое дивное запустение, остается место для теней прошлого, из коих каждая ценнее всех позднейших поколений».
Но Винкельман еще долгое время ощупью отыскивал бы объекты, достойные его созерцания, в обширной груде обломков древнего мира, если бы счастливый случай вскоре не свел его с Менгсом. Этот человек, большой талант которого устремлялся к древним, главным же образом – прекрасным произведениям искусства, тотчас же ознакомил своего друга с наиболее выдающимся из того, что достойно нашего внимания. Здесь последний познал как красоту форм, так и способы ее создания и тотчас же, вдохновленный этим, стал работать над сочинением «О вкусе греческих художников».
Но так как невозможно долго и внимательно соприкасаться с произведениями искусства без того, чтобы не заметить, что они не только порождены различными художниками, но и различными эпохами и что страны и индивидуальные достоинства должны изучаться одновременно, то и Винкельман со свойственной ему прямотой решил, что здесь-то и проходит ось подлинного искусствоведения. Он обратился сперва к наивысшему, намереваясь его изложить в работе «О стиле скульптуры во времена Фидия», но вскоре возвысился от единичного до идеи создания истории искусства и открыл, подобно новому Колумбу, давно вожделенную, чаянную и манящую, более того – уже ранее известную, но вновь утраченную землю.
Всегда печально наблюдать за тем, как сперва благодаря римлянам, позднее же вследствие вторжения северных народов и происшедшего отсюда сумбура человечество очутилось в таком положении, при котором всякое чистое и подлинное совершенствование оказалось затруднено на долгие времена, пожалуй, даже навеки.
Можно заглянуть в какую угодно науку или искусство, и убедишься, что непосредственное и правильное чутье уже открыло древним многое из того, что впоследствии, благодаря варварству и варварским способам спасения от варварства, стало тайной, продолжает ею быть и для толпы еще надолго тайной останется, ибо высшая культура новейшего времени в состоянии лишь медленно влиять на всеобщее развитие.
Здесь мы не говорим о технике, которую человечество призвало к себе на службу, не спрашивая, откуда она пришла и куда поведет нас.
Поводом для этих замечаний послужили некоторые места из древних авторов, где уже находишь чаяния, а иногда и указания на возможность и необходимость создания истории искусства. Vellejus Paterculus с живым участием следит за подобным возвышением и падением всех искусств. Как бывалого человека, его больше всего занимает наблюдение, что они лишь очень короткое время удерживаются на той высшей точке, которой способны достигнуть. Со своей позиции он не мог рассматривать искусство в целом как нечто живое, обладающее своим незримым зарождением, медленным ростом, блистательной порой зрелости и постепенным нисхождением, как и всякое другое органическое существо, способное, однако, покарать все это лишь на примере множества индивидуумов.
Поэтому он приводит причины только нравственного порядка, которые, разумеется, должны быть признаны соучаствующими, но удовлетворить его острую проницательность они не в силах, ибо он чувствует, что дело здесь – в некоей необходимости, а она не может складываться из свободных элементов.
«То, что одно и то же происходит с ораторами, грамматиками, живописцами и ваятелями, поймет каждый, кто проследит свидетельства эпох; ибо бесспорно, что наивысшее проявление искусства заключается в наиболее узкий круг времени. Отчего ряд людей, сходных между собой и даровитых, становятся средоточием определенного круга лет и, объединившись для занятий одним и тем же искусством, способствуют его преуспеванию, – об этом я думаю постоянно, но не нахожу причин, которые считал бы правильными. Среди наиболее вероятных важнейшими мне кажутся следующие: соревнование питает таланты, то зависть, то восхищение побуждают нас к подражанию, и созданное со столь великим усердием быстро поднимается на высшую ступень. Однако пребывать в совершенном трудно, а то, что не может идти вперед, конечно же, обращается вспять. Итак, сначала мы тщимся следовать за идущими впереди, но затем, когда мы их перегоняем или же отчаиваемся догнать, усердие и надежды стареют, и мы не преследуем цели, которой нельзя достичь, и не стремимся овладеть тем, что уже захватили другие. Мы начинаем выискивать новое, оставляя то, в чем не можем блистать, мы ищем другую цель для наших стремлений. Из этого непостоянства и возникает, как нам думается, величайшее препятствие для создания совершенных произведений».
Также заслуживает быть отмеченным, в качестве знаменательного памятника, воздвигнутого на этом поприще, и одно место у Квинтилиана, содержащее сжатый набросок древней истории искусств.
Квинтилиану в беседах с римскими любителями искусств удалось открыть разительное сходство между характерными чертами, равно присущими греческим художникам и римским ораторам, и, найдя тому подтверждение у знатоков и друзей искусства, он был вынужден, строя свои сравнения, при которых характер искусства каждый раз совпадал с характером времени, сам того не ведая и не желая, создать историю искусств.
«Говорят, что первыми знаменитыми живописцами, чьи произведения мы приходим смотреть не только из-за их древности, были Полигнот и Аглаофон. Их простой колорит еще и сейчас находит горячих поклонников, которые предпочитают первые, сырые работы и начинания только еще развивающегося искусства великим мастерам последующих эпох, – как мне думается, в силу своеобычного образа мыслей.
Позднее Зевксис и Паррасий, жившие почти в одно и то же время, оба в годы Пелопоннесской войны, сильно двинули вперед искусство. Первый будто бы открыл законы света и тени, другой же усердно занялся изучением линий. В дальнейшем Зевксис сообщил бо́льшую выразительность человеческим членам, сделав их более законченными и величественными. В этом он, как принято думать, подражал Гомеру, которому нравились могучие формы даже в женщинах. Паррасий же работал так, что заслужил название законодателя, ибо и впоследствии все считали себя обязанными подражать ему, придерживаясь тех прообразов богов и героев, которые он создал.
Так процветала живопись со времен Филиппа и до преемников Александра, представленная самыми различными талантами. До сих пор непревзойденными остались тщательность Протогенеса, вдумчивость Памфила и Мелантия, легкость Антифила, изобретательность, называемая фантазией, Феона Самосского и вдохновенное изящество Апеллеса. Евфранором же восхищаются, причисляя его к достойнейшим, ибо он соблюдал все требования искусства и был одинаково великолепен как в живописи, так и в скульптуре.
Те же самые ступени развития мы видим и в искусстве ваяния. Калон и Эгесий работали жестче, ближе к манере тосканцев, Каламид же менее сурово и еще изысканнее Мирон.
Усердием и благообразием всех превосходит Поликлет. Многие отдают ему пальму первенства, но чтобы и в нем отметить недостатки, говорят, будто ему не хватает весомости. Ибо, сделав человеческие формы изящнее, чем они встречаются в природе, он недостаточно выявил величие богов и даже уклонялся от изображения более зрелых людей, так и не отважившись переступить возраст гладких ланит.
Но то, чего не хватает Поликлету, полностью признается за Фидием и Алкаменом. Фидий будто бы наиболее совершенно изображал богов и людей, в особенности же превосходил своих соперников в изделиях из слоновой кости. Это суждение осталось бы в силе, если бы он даже ничего не создал, кроме Минервы в Афинах или Олимпийского Юпитера в Элиде, красота которого, как говорят, послужила к славе вновь принятой религии, так как это произведение в своем величии сравнялось с божеством.
Лисипп и Пракситель, согласно общепринятому мнению, успешнее других приблизились к правдивости. Деметрия же порицают за то, что он в этом направлении зашел слишком далеко и сходство предпочел красоте».
ЛИТЕРАТУРНОЕ РЕМЕСЛОНе часто удается человеку получить помощь для высшего своего совершенствования от вполне бескорыстных благодетелей. Даже тот, кто верит, что стремится к лучшему, споспешествует лишь тому, что он любит и знает, или, вернее, тому, что идет ему на пользу, Так было и с литературно-библиографическим образованием Винкельмана, которым он был обязан сначала графу Бюнау, а затем кардиналу Пассионеи.
Библиограф везде желанен, тем более во времена, когда страсть к собиранию замечательных и редкостных книг была живее, библиотечное же дело еще более замкнутым в себе. Большая немецкая библиотека напоминала большую римскую. Книжным достоянием они могли соперничать друг с другом. Поэтому библиотекарь немецкого графа был желанным домочадцем у кардинала, да и сам вскоре почувствовал себя у него как дома. Библиотеки были тогда подлинными сокровищницами, в то время как теперь, при быстром продвижении науки, при целесообразном и бесцельном умножении печатных трудов, они могут рассматриваться скорее как полезные кладовые, но в то же время и как скопища бесполезного хлама, так что библиотекарь в наше время должен больше чем когда-либо быть в курсе научной мысли и уметь отличать ценные книги от ничего не стоящих, а следовательно, немецкий библиотекарь обязан знать многое из того, что в другой стране ему не пригодится.
Но лишь очень недолгое время, пока это было нужно, чтобы добыть себе умеренные средства к существованию, Винкельман оставался верен своим литературным занятиям. Вскоре он утратил интерес ко всему, что относилось к критическим изысканиям, и не пожелал больше ни сравнивать рукописи, ни вступать в беседы с немецкими учеными, обращавшимися к нему по различным вопросам.
И все-таки его знания уже раньше облегчили ему доступ во многие дома. Частная жизнь итальянцев, в особенности римлян, в силу различных причин отличается известной таинственностью. Эта таинственность, или, лучше сказать, отчужденность, распространялась тогда и на литературу. Не один ученый посвятил свою жизнь какому-нибудь значительному труду, не помышляя о возможности опубликовать его и даже не стремясь к этому. Здесь, – чаще, чем в какой-либо другой стране, – находились люди, обладавшие самыми разносторонними познаниями и сведениями, которых, однако, невозможно было уговорить сообщить их в письменном, а тем более в печатном виде. Винкельман вскоре сблизился с ними. Среди этих людей он чаще всего называет имена Джиакомелли и Балдани и с удовольствием упоминает о разрастающемся круге знакомств, равно как и о своем возрастающем влиянии.