355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Зотиков » Пикник на Аппалачской тропе » Текст книги (страница 14)
Пикник на Аппалачской тропе
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:05

Текст книги "Пикник на Аппалачской тропе"


Автор книги: Игорь Зотиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)

Трудное возвращение

Радость и странная грусть. «Спокойно-спокойно!» Пограничники и таможенники. Кажется, запоют петухи. Мысли о телефоне-автомате. «А где же здесь наука?» Неожиданное осложнение…

В июле 1979 года я возвратился в Москву после восьми месяцев работы с американцами. Полное кругосветное путешествие с пересечением экватора туда и обратно.

Удивительным и радостным было чувство возвращения, чувство, которое испытал я, глядя на темные леса без края и озера и реки Подмосковья, когда самолет делал заход на посадку. А потом я, еще отгороженный от всех пограничниками и таможенным контролем, смотрел на светло-голубое, такое северное, по сравнению с Америкой, небо с кучевыми облаками, вдыхал прохладный и показавшийся мне очень сухим и чистым воздух Родины. А потом увидел сына, жену, неистово машущих руками в толпе встречающих. Знакомые запахи, цвета, улицы…

Однако к радости возвращения примешивалась и грусть. Страна, из которой я вернулся, была страной огромного напряжения духовных сил. Это была страна выпирающего на каждом шагу богатства. Прекрасные дороги, миллионы и миллионы легковых автомобилей, мчащихся нескончаемыми вереницами по автострадам, миллионы сверкающих зеркальными окнами и застекленными дверями «загородных» домов, окруженных ухоженными, полными цветов садами. И казалось, что во всем этом было что-то показное, что такой не может быть реальная жизнь. Но проходил день, другой, и все кругом оставалось таким же: и телефон в каждом доме работал надежно и позволял соединиться почти мгновенно с любым пунктом земного шара, и магазины, где можно купить или заказать любую вещь.

Удивительно, что само «производство», то, что делает Америку богатой, почти не чувствовалось в целом в масштабе всей страны вне зависимости от того, смотришь ли ты на эту страну из окна машины или из окна самолета.

Огромные заводы разделялись друг от друга маленькими в один-два этажа «загородными» домиками и садиками и терялись среди них. Так же терялись среди несметного количества нарядных легковых автомобилей и тяжелые грузовики, перевозящие результаты индустриальной деятельности страны или обеспечивающие эту деятельность. Ну а железные дороги? Все знают, что в США к их услугам прибегают очень редко.

А с самолета казалось, что вся страна как бы и вообще не имеет городов и заводов, а сплошь состоит из пустынных квадратов полей да пересекающих их от горизонта до горизонта автострад.

И все же главное в США – энергия деловой жизни, ее напряженный темп. И это особенно чувствовалось, вспоминалось, когда я возвращался на Родину.

Но вот советский самолет только взлетел – еще Атлантический океан был под крылом, – а уже другой темп жизни, уклад. Уже стюардессы ходят по самолету небрежно-безразлично, не улыбаясь. Уже какие-то мелкие детали сиденья не работают, и вспоминаешь, что они и раньше не работали и никто не обращал на это внимания. Уже обед хоть еще и американский, но подан с запозданием, и чувствуется – подогрет максимальным напряжением сил всей обслуживающей части экипажа. «Спокойно, спокойно!» – говоришь себе, когда на какой-то вопрос стюардесса отвечает с металлом в голосе, от которого ты уже успел отвыкнуть.

Еще твои соотечественники-пассажиры читают журналы «Тайм» и «Ньюсуик» и газеты «Вашингтон Пост» и «Нью-Йорк Таймс», а некоторые даже разглядывают журнал «Плейбой». Пока все это «можно». Но уже ты начинаешь нервно просматривать содержимое своих карманов и бумаг в твоей ручной клади. Не дай бог, если там окажется какое-нибудь неделовое письмо или записка иностранца, которую ты забыл выбросить, уничтожить, готовясь к перелету домой, или какая-нибудь иностранная газета, или какой-нибудь массовый журнал, не научный, а для общего пользования. Ведь в таможенной декларации, которую ты заполняешь после прилета, есть пункт о том, что все материалы должны быть предъявлены таможне. Поэтому лучше выбросить сразу все, что «подозрительно». Конечно, журналы «Тайм» и «Ньюсуик» ввозить нельзя, криминально нельзя «Плейбой». Это уже может пойти и по графе «порнография», смотря на какого таможенника попадешь. Хуже с художественной литературой. Здесь никогда не знаешь, что можно, а что нельзя везти с собой. По-видимому, у таможенников есть какие-то списки «проштрафившихся» авторов и отдельных произведений, но знать заранее, какую книжку можно привезти, а какую нельзя, невозможно. Раз я взял с собой написанную американцем еще в прошлом веке книгу о философии и искусстве Китая. Ее «изъяли» на таможне. Возможно, потому, что в 1978 году, если судить по нашим газетам, континентальный Китай вообще как бы не существовал.

Но вот и калитки «паспортного контроля». По одному входят пассажиры в недлинный, но узкий проходик перед окошечком, в котором сидит всегда неулыбающийся, суровый молодой человек в форме младшего офицера в зеленой фуражке пограничных войск Комитета государственной безопасности СССР.

Вот твоя очередь. Подаешь паспорт. Офицер опустил голову, по-видимому, внимательно читает. Потом хорошо отработанным движением поднимает голову, внимательно разглядывает тебя. Долго разглядывает, потом снова опускает голову и долго что-то делает. Иногда даже звонит куда-то, закрыв рукой трубку, чтобы тебе не было слышно, поглядывая на тебя как врач, который не знает, что делать с таким пациентом.

Этот молодой человек знает из отметок в моем паспорте, что я был на чужбине много месяцев, что он первый официальный советский человек, который встречает меня на советской земле. Но ни «Добро пожаловать на Родину», ни даже «Здравствуйте» или хотя бы самой мимолетной улыбки. Я тоже не улыбаюсь. С грустью вспоминаю, как мне улыбались представители паспортного контроля в других странах. И вдруг зарождается мысль: ведь ты не был дома так долго, работал в таких странных учреждениях в стране, где все «самое-самое». Может, ты сделал, нет, не сделал, а совершил что-нибудь, или о тебе здесь подумали так, ведь проверить то, что ты действительно делал в одиночку, работая в армии и флоте США в течение более двухсот дней, невозможно. «Хотя бы с семьей проститься дали», – мелькает мысль в безвольном мозгу. И в этот момент младший офицер принимает с видимым для него самого облегчением ответственное решение. Клик, клик, клик – раздаются двойные звуки компостеров, ставящих куда надо печати, и зеленая фуражка отдает мне паспорт и открывает маленький шлагбаум, проход в Советский Союз.

Ну а дальше? Дальше очень долгое, уже непривычно долгое ожидание багажа, таможенный контроль, но из-за стеклянных барьеров-ширм уже видны машущие тебе руками родные. И очень уже скоро – объятья, поцелуи, радостные возгласы в огромном и каком-то пустом международном аэропорту Шереметьево. И вдруг, после звенящих от напряжения и темпа аэропортов Вашингтона и Бостона, у меня возникает странное впечатление, что я приехал в родную деревню-родину из города, куда ездил «на заработки». Впечатление настолько острое, что кажется, вот-вот запоют петухи.

Оно не исчезает и некоторое время дома, когда я хожу по знакомым обшарпанным улицам с перемонтированными стенами домов, захожу в кажущиеся нелепыми после Америки магазины, где заплывшие жиром, немолодые уже женщины, не торопясь, отрезают и вешают «продукты» напряженно-наэлектризованным и в то же время безропотным очередям.

Правда, в первое время и очереди эти мне были милы. Я захожу в будку телефона-автомата, но мне грустно, что можно поговорить только с Москвой. Я еще не забыл американских автоматов, одинаковых и в Вашингтоне, и в любой, самой глухой деревне этой страны. Там в щель автомата принималась медь любого достоинства: и пятачки «никель», и маленькие «даймы» – десятицентовые монеты, и даже «квортеры», то есть «четвертушки» – 25-центовые монеты. Можно набрать цифру «ноль», и через секунду тебе отвечает вежливый, деловой голос девушки-оператора: «Чем я могу вам помочь?» И ты говоришь ей, что хочешь позвонить прямо сейчас во Владивосток или в Токио, и знаешь, что оператор не удивится. Она скажет тебе, какие цифры кода ты должен запомнить, набрать и сколько монеток положить в автомат, и уже через минуту ты будешь говорить с Владивостоком, или Токио, или даже Новой Зеландией. (Туда сейчас проложен подводный кабель.) Если ты не хочешь сам путаться с кодами, она сделает это вместо тебя. Только это будет стоить дороже. А можешь звонить и без денег. Правда, туда, где готовы оплатить твой разговор вместо тебя, в кредит. Оператор спрашивает твое имя, а потом интересуется на том конце провода: «С вами будет говорить мистер Зотиков из городка… штат такой-то, США. Он звонит коллект (то есть возьмете ли вы на себя расходы по переговору)». Ты услышишь далекое «да» и потом голос оператора: «Говорите. Телефон соединен…»

Я не собирался звонить во Владивосток или Токио с уличного автомата Москвы. Но грустно было чувствовать, что такой возможности нет.

То же было и с киосками, где лежали газеты, говорящие не о том, что волновало всех. Странным, непривычным было и обилие милиционеров на улицах. Еще помнилось время, когда они дежурили поодиночке. Сейчас они ходят по двое, и почти в любом месте Москвы можно было найти такую пару. А ведь в Америке увидеть полицейского на обычной улице – большая редкость.

Конечно, утверждать нельзя, что наличие милиции на улицах – это плохо. Но постоянное ее присутствие создает какое-то физическое ощущение давления власти. Я попробовал поделиться своими чувствами с наиболее близкими друзьями. Но они все считают меня счастливчиком, который посмотрел мир и сейчас с жиру бесится. Более того, я почувствовал, что многие считают, что я мог совершить эту поездку только потому, что работаю в «соответствующих органах». Помню, как я растерялся, когда один мой стариннейший друг, которому я что-то хорошее рассказывал об Америке, вдруг раздраженно крикнул: «Зачем ты говоришь со мной в таком тоне? Ты ведешь себя как провокатор, потому что ты связан с… – и он постучал пальцем по столу. – Я не хочу, чтобы ты говорил со мной на эти темы».

Потом был отпуск на берегу чистой, прохладной реки Угры, походы за ягодами, грибами. Конечно, нужно было писать отчет о поездке для Академии наук, но писать отчет, когда сделано большое, реальное дело, всегда легко. Интересной для меня была и новая переоценка всего, что я видел. У меня всегда было такое чувство, что я возвращался из далекого и долгого заграничного путешествия другим. И это касалось не только мелких вещей, но и крупных, связанных с тем, что ты видел, продумал, выстрадал в те долгие месяцы одиночества, в котором человек находится во время путешествия, несмотря на внешнюю занятость, заполненность времени людьми и событиями. А я ведь всегда почти был один, без соотечественников, с которыми можно было бы поделиться, посоветоваться. Даже почтовой связи с Родиной практически не было. Ведь нельзя же считать связью, когда к тебе приходит с опозданием на три месяца какое-то случайно прорвавшееся письмо.

Но во всем этом, конечно, была и хорошая сторона. Можно было принимать решения и выполнять их только на свой страх и риск, не думая о том, как на них посмотрит начальство.

Прошли первые несколько месяцев работы, жизни дома, в стенах родного института. Я сделал доклад о скважине на шельфовом леднике Росса, о том, как нам удалось извлечь ледяной керн из его толщи, о том, как мы увидели впервые, что представляет собой ледяная крыша подледникового моря, что все это значит для физики процессовпод ледником. И вдруг почувствовал то же, что в общем подозревал и раньше: ничего, кроме небольшого любопытства нескольких доброжелательно-любознательных людей, доклад не вызвал. Я подал заявку для доклада об этих результатах на Всесоюзный симпозиум по гляциологии, но там доклад не был принят. Руководство отдела гляциологии, в котором я работал, посчитало, что все эти результаты отношения к науке не имеют, слишком уж просто все. Ну, сделали бур, ну, пробурили и получили ледяной керн в месте, где не бурили другие, и сразу увидели, что у нижней поверхности есть слой намерзшего снизу льда, ну, выяснили, что нижняя поверхность ледника оказалась не гладкой, а покрыта какими-то рядами параллельных выступов, образованных почему-то расположившимися в строгие ряды вертикальными кристаллами, ну, сделали и установили впервые под этим ледником какое-то самодельное неуклюжее устройство, которое позволило, используя методы физики, выяснить, что под ледником идет намерзание льда. Ну и что? А где же здесь наука? Та великая наука, которую мы все изучали на географическом факультете МГУ? Нет здесь этой науки, одна техника, физика, математика. Сделайте лучше рассказ обо всем этом в популярной лекции для широкой общественности.

Я не возражал. Я уже давно почувствовал, то, чем я занимался с американцами, еще много лет не будет интересовать нас. Просто потому, что никто кругом не занимается аналогичными вопросами. Пройдут годы, будут напечатаны статьи, мои и моих коллег, и только тогда, через много лет, у нас займутся подобными вещами. Но я все равно счастлив. Пока жив и здоров наш общий «гляциологический» добрый гений – Авсюк, мне дают возможность делать фактически все, что я хочу, то есть продолжать заниматься шельфовыми ледниками, поддерживать и развивать контакты с американцами-единомышленниками: ведь в США никогда не возникали такие вопросы: «Ну и что? А где же здесь наука?» Наоборот, все были полны энтузиазма: «Молодцы! То, что вы сделали, должно быть немедленно опубликовано. Быстрее пишите статью в „Сайенс“… Если нужны деньги на продолжение этих исследований, изучение полученного керна – Национальный научный фонд США наскребет для вас несколько лишних долларов. А пока работайте быстрее, еще быстрее. Давай, давай!»

Конечно, то, что результаты твоих исследований в нашей стране никого не интересовали, имело и положительную роль. Раз тобой не интересовались, с тебя и не требовали: «Давай, давай!» А это позволяло заняться неторопливой теорией, начать писать очередную научную книгу – монографию. Ведь мне уже стукнуло пятьдесят, и я помнил слова моего коллеги-океанолога Андрея Монина: «До пятидесяти ученый должен писать статьи, после пятидесяти – книги».

Я все пытался понять, почему там, где проходит «передний край» в моей науке, гляциологии, у американцев и англичан находится достаточно единомышленников, которые по-настоящему тоже заинтересованы этой проблемой и кричат достаточно громко «Давай, давай!».

Ну, а у нас? Пока ты находишься в тесном научном контакте с этой группой, то ты тоже бежишь под эти крики. Но вот возвращаешься домой, и тебе вдруг говорят: «Молодец! Показал, на что способна наша наука!.. Но в общем-то это… нам совсем не нужно». И что удивительно и обидно – ты и сам начинаешь чувствовать, что это пока не нужно…

ЧАСТЬ 3
У БУЛЬВАРА НИАГАРСКИХ ВОДОПАДОВ

Нечаянное воспоминание о празднике в Бостоне
 
Если друг окликнет меня с дороги
И лошадь переведет с рыси на шаг,
То с мотыгой я не стою и с досады,
Боясь, что отнимет времени много,
Ему не кричу недовольно «Ну что там?».
Ведь с другом беседа совсем не пустяк.
Нет, я втыкаю в мягкие гряды
Мотыгу с тяжелым железным концом
И спешу к стене из камня, к воротам,
Чтобы друга позвать в дом.
 
Роберт Фрост. «Из девяти книг»

Годовщина смерти Владимира Высоцкого. Сияющие глаза. Рассказ о потерянной армии. Иди туда, куда течет вода. Стирающиеся флаги. «Мы церковь живого слова Христа». Нежные ноги этих людей…

Прошел год, пошел другой. О новых поездках в США я не думал. Трудно было убедить Академию наук в том, что надо выделить валюту на продолжение исследований ледяного керна, Извлеченного из ледника Росса, в лаборатории ледяных кернов в Буффало или в КРРЕЛ. Во всяком случае, мои попытки заговорить об этом в управлении внешних сношений Академии наук вызывали лишь улыбки: «Нет у нас денег… Вот если бы американцы могли выделить средства на оплату твоих исследований…»

Я не верил в эту возможность. Отношения между нашими странами все ухудшались. Во главе администрации США стал президент Рейган, и было известно, что он сокращает расходы на фундаментальные научные исследования в невоенных областях. Да и вообще, если судить по нашим газетам, Америка того времени была неподходящим местом для работы советского специалиста.

Л жаль, что так все складывалось. Ведь столько сил было потрачено на извлечение керна, а теперь он лежит без движения, и я не мог к нему добраться. Американцы тоже не считали возможным дотрагиваться до нижней, намерзшей из подледникового моря части льда, считая неэтичным брать то, что как бы принадлежало уже специалисту из другой страны.

Конечно, за это время я вспоминал, и не раз, о том удивительном, что мне пришлось увидеть в этой стране. И воспоминания эти возникали порой тогда, когда, казалось, их не должно было быть. 25 июля 1981 года, в день второй годовщины смерти Владимира Высоцкого, я собрался посетить его могилу на Ваганьковском кладбище. Еще до полудня выехал в Москву из далекой деревни на берегу реки Угры в Калужской области. Но в этот день мне не везло: то шина лопнула, то еще какие-то мелочи. Нарвал на всякий случай каких-то полевых цветов, а последнюю часть пути, оставив машину на стоянке, ехал уже на метро. К кладбищу приехал уже около шести. Быстро, почти бегом дошел до этой ограды. На фоне ее стояла длинная очередь. Голубели форменные рубашки милиционеров, видны были легкие переносные загородки-барьеры, отгораживающие очередь от остальной части улицы. Да и перед этой очередью, по эту сторону улицы, в тени деревьев, прямо на травяном газоне стояло немало людей.

– Вы к нему? – спросил я женщину с букетом цветов, стоящую в хвосте очереди.

– К нему, к кому же еще? – лаконично и скорбно ответила та.

Но самое большое скопление народа было в проезде между двумя домами, там стояли светло-серые «Жигули», в которых сидели два молодых человека. Стекла были опущены, и из окон неслись звуки музыки. Это конечно же были песни Высоцкого, записанные на магнитофонную ленту. Песни в общем-то знакомые. А лица окруживших автомобиль людей были какие-то особенные – одухотворенные, готовые на подвиг. Все старались услышать знакомые мелодии, которые здесь, вблизи могилы, звучали по-другому, потому что их слушали единомышленники. Я стоял спиной к торцу дома, почти прислонившись к большому, в метр с лишним диаметром, куску бетонной трубы, обглоданной с боков так, что торчала проволочная обрешетка, и почему-то оставленной строителями здесь. Тут же было набросано еще несколько тоже забытых кирпичей, и, став на эти кирпичи, можно было стать выше толпы. Было так удобно здесь стоять и следить за лицами людей…

У самого магнитофона, прижатая к кузову, стояла темная, гладко причесанная девушка, как бы охраняя машину, охраняя источник музыки. И глаза ее все ярче и ярче сияли, и какая-то блаженно-отрешенная, улыбка бродила на ее ставшем прекрасным лице. Она смотрела вроде бы и на меня, не замечая меня, – куда-то мимо – нет, куда-то дальше, как бы через меня. В стороне стоял высокий мужчина лет сорока. Почти вплотную к нему в профиль стояла женщина. И временами, когда кто-то отстранялся, я видел ее глаза сбоку. Ее лицо, в профиль ко мне, от песни к песне тоже становилось все прекраснее. Устав, по-видимому, она облокотилась, уперлась подбородком в плечо того мужчины, по-видимому незнакомого. И оба восприняли все это как-то так целомудренно, как должное… А песня все лилась, лилась. И вдруг я вспомнил. Та черноволосая, смуглая девушка очень похожа на знаменитую десяток лет назад американскую певицу народных песен и борца движения за гражданские права – Джоан Байэз. И как только я вспомнил Джоан Байэз, я вспомнил то, что я видел всего два года назад – 4 июля.

Город Бостон. Америка. Вторая половина дня. Официальный парад из нескольких десятков солдат в разных старинных одеждах уже прошел. Это были мужчины в треуголках времен Фенимора Купера, и знаменитые «три барабанщика» времен революции отбивали дробь. Чувства толпы были такие же, какие и у нас, если бы парад состоял из эскадронов гусар или конников Первой Конной. Как-то быстро все кончилось, а потом на ступеньках местного капитолий остались молодые люди с листовками, призывающими к борьбе за счастливое будущее против существующего режима Америки, и начался резкий обмен репликами с какими-то старыми людьми. Раздались взаимные упреки. Послышались слова: «Вьетнам», «агрессия»… Как-то машинально я покинул капитолий. Неподалеку стояла моя машина, и я пошел, повинуясь лишь едва заметному наклону поверхности, полагая, что этот уклон выведет меня к воде, может быть, к заливу. Шел вниз под уклон, следуя правилу, которому однажды, много лет назад, научил меня мой друг – Володя, один из ветеранов войны с фашистской Германией.

На одной вечеринке его спросили: «Володя, ты провоевал всю войну. Какой самый страшный эпизод у тебя в войне был?»

И он рассказал следующее. Дело было в Вене. Они много дней подряд были перед этим в наступлении. И вот бесконечная вереница автомобилей, пехоты, пушек, походных радиостанций, кухонь, слившихся в одну бесконечную колонну, очень медленно двигалась вперед. Проехали метров сто – пятнадцать минут вынужденной стоянки, потом опять движение куда-то вперед. Основная задача была выйти к Дунаю, перейти по мостам на другую сторону и двигаться дальше. Как только возникала очередная пробка, водитель и тот, кто был с ним в кабине, тут же засыпали и спали до тех пор, пока не слышались впереди шум от заводимых двигателей, крики команд. Тогда и они заводили мотор, давая сигнал для тех, кто был сзади. Так и двигалась вся колонна. Володя к тому времени был уже лейтенантом, командиром походной передвижной радиостанции. С ней-то он и ехал рядом с водителем в тот раз. Их Машина вплотную уткнулась в остановившийся впереди грузовик, и они мгновенно уснули. А когда Володя от какого-то внутреннего толчка открыл глаза, то перед собой ничего не увидел. То есть он увидел чужую, незнакомую, абсолютно пустую улицу в предутреннем, чуть начинающем брезжить свете.

Все! Наступающая армия, которая шла перед ним, исчезла! Что за наваждение? Он осторожно открыл дверцу, вылез на брусчатку мостовой, огляделся. Сзади, уткнувшись носом в Володину радиостанцию, стояла одна машина, за ней вторая, потом пушка – и так до самого конца улицы, насколько он смог видеть, стояла и спала смертельно усталая часть наступающей армии, ожидавшая, когда Володин грузовик заведется, и тогда они будут слепо ехать за ним. «Да, было о чем подумать. Дело пахло трибуналом».

Часть армии, которая стояла за ним, напоминала ту слепую свинью барона Мюнхгаузена, которая держала во рту отстреленный хвостик поводыря. И вот тут какие-то древние инстинкты проснулись в Володе. Он разбудил сразу все понявшего и побледневшего шофера. И они решили, что поедут не спеша, как будто ничего не случилось, доедут до ближайшего перекрестка, а там решат, что делать дальше. Завели свою машину и тронулись. Открыв дверцу и став на ступеньку, Володя увидел, как на машине, стоящей сзади, тоже проснулись люди, и она тронулась.

А сзади на разные голоса уже визжали стартеры, заводились и трогались другие машины, дым поднимался от начальных выхлопов гигантских дизельных моторов тягачей, когда вся змея этой колонны медленно зашевелилась и тронулась.

Приближался перекресток.

И тут Володя принял, как он говорил, самое важное для себя за все время войны самостоятельное решение. Он вдруг решил двигаться в ту сторону, в которую потекла бы от перекрестка вода. А уж вода наверняка приведет его к Дунаю.

Уже перед самым перекрестком он каким-то шестым чувством угадал, куда идет общий неуловимый наклон, и повернул туда свою машину. У следующего пустынного перекрестка он опять представил себе, куда бы потекла вода, и опять поехал туда же. Через некоторое время эти уклоны стали все заметнее, и примерно через четверть часа непрерывного движения вдруг после очередного перекрестка он увидел зеленую, запыленную ленту стоящих, уткнувшись друг в друга, военных машин. Подъехал ближе и, еще не веря своему счастью, узнал знакомый номер и царапины на заднем борту едущей впереди машины. Да! Они подъехали к ней и заглушили двигатель. Володя оглянулся. Сзади сокращаясь, уменьшая интервалы, выдерживавшиеся во время движения, утыкались носами в хвосты, глушили моторы и мгновенно засыпали солдаты огромной наступающей армии. Но была еще опасность, что их хоть и временное отсутствие будет обнаружено. Володя подошел к дверце впереди стоящей машины, открыл ее, разбудил знакомого лейтенанта. Тот ошалело проснулся. «А? Что? Проспали?» Но вдруг увидел, что впереди стоит машина, и успокоился.

С ума сошел, сказал он только Володе, будить человека, когда можно еще поспать!

И Володя понял, что их опоздание никем не было замечено, и он и шофер спасены. Так за какие-то полчаса пережил самое трагическое и самое радостное переживание за всю войну один из ее скромных героев, простой лейтенант, а сейчас доктор географических наук – Владимир Федорович Суходровский. Все это было рассказано им так красочно и запомнилось мне так ярко, что сейчас в Бостоне я вдруг решил: пойду-ка и я под уклон, куда бы потекла вода, и тогда наверняка выйду к океану, заливу. И действительно, очень быстро вышел я к тому месту, откуда уже была видна справа и слева поблескивающая вода. Впереди воды не было видно, так как весь вид загораживало большое здание, а вернее – огромный застекленный навес, напоминающий дебаркадер Киевского вокзала в Москве. Это сооружение своим дальним от меня концом упиралось в набережную, в нем раньше помещалась таможня, велась проверка прибывших морем грузов.

Ближний ко мне торец этого странного сооружения выходил на маленькую площадь со сквериком из невысоких, еще молодых деревьев и памятником кому-то в центре скверика. Но не это привлекло мое внимание. Между деревьями скверика были натянуты толстые бельевые веревки, а на веревках висели огромные еще мокрые и мятые звездно-полосатые американские флаги. И какие-то женщины стирали в широких ведрах что-то. Вот кто-то из них вытащил, поднял вверх тяжелый пласт материи. Да, был это еще один такой же звездно-полосатый флаг. Женские руки привычно прополоскали флаг, как белье, и вот его уже понесли вешать сушить, а один из тех флагов, что висел перед этим на веревке и, наверное, стал уже сухим, сняли, свернули и… сунули обратно в ведро с мыльной пеной и начали снова стирать. Я заинтересовался и стал смотреть.

В середине скверика у памятника стояла толпа людей. Сначала я думал, что они слушают какого-то оратора. И действительно, на высокий пьедестал памятника забрался какой-то человек, начал было что-то говорить, но кто-то передал ему гитару – и полилась песня. Веселая, очень быстрого темпа, с явно выраженным танцевальным ритмом.

 
Мы твоя несметная армия,
Поющая и ликующая на улицах.
Своей радостью мы заявляем всем:
Это мы правы, это ты прав, идите за нами!
 

Я разобрал только эти слова припева, которому громко подпевала вся толпа, прихлопывая в ладоши и раскачиваясь в экстазе.

Все быстрее и быстрее становился темп песни человека с гитарой. Все самозабвеннее и самозабвеннее подпевали молодые люди в толпе. И я вдруг увидел такую общую экзальтацию и самоотрешенность и такие просветленные взгляды, от которых все вдруг в этой толпе стали казаться прекрасными.

После того дня в Бостоне я только в скверике у Ваганьковского кладбища увидел нечто подобное.

А когда в Бостоне человек с гитарой вдруг кончил петь и слез с памятника, туда полез другой, и снова полилась песня. Особенно выделялся один певец, если его можно так назвать. Потому что каждый из этих певцов не только пел, но и выкрикивал лозунги, убеждал в чем-то, а потом снова брал гитару. Он был так энергичен, так отдавался пению и проповеди – а это действительно была проповедь, – что несколько бородатых сильных мужчин буквально на руках удерживали его там, по-братски обнимая за плечи. А он выкрикивал что-то и все пел, пел, пел, бренча гитарой. Рядом со мной стояла, глядя на это, молодая женщина в блекло-лиловом очень длинном, до земли, в мелких оборочках легком платье из тонкой материи с мелкими темными цветочками, неярко, как-то по-старинному, раскинутыми по лиловому фону. И растрепавшаяся прическа у нее тоже была какая-то старинная, со многими длинными локонами у ушей. Такие прически я видел раньше на портретах-миниатюрах жены Пушкина – Натальи Гончаровой, а также портретах других красавиц пушкинского времени. Не спуская глаз с того человека на памятнике, она пела и била в ладоши, казалось, громче всех. Но вот гитарист в изнеможении опустил гитару, его друзья бережно помогли ему спуститься. Наступил как бы перерыв. Воспользовавшись этим, я спросил свою соседку, кого она понимает под словом «Он» в своих песнях? Кто тот человек, чьи песни-проповеди так тронули ее? Почему здесь же ее подруги стирают огромные флаги?

Она с удивлением взглянула на меня.

– Вы не знаете ничего этого? Это же религиозный гимн. Он – это Иисус Христос. Он с нами. А человек, который так удивительно пел, – это наш пастор, один из лучших в нашей церкви. А кроме того, он мой муж, и трое наших детей тоже с нами. Вон они играют там на лужайке, – сказала она с гордостью и показала на кучу детей, которые играли в стороне под наблюдением двух женщин.

– Это религиозная секта? – спросил я, удивленный. – А при чем же здесь флаги?

– Да, мы называем себя религиозной христианской сектой под названием «Живое слово Христа». Мы считаем, что слова, которые побуждали когда-то первых христиан терпеть мучения, сейчас, от постоянного употребления их корыстными, бессовестными людьми, потеряли смысл. Мы говорим, что слово Христово, слово бога умерло в том смысле, что его затаскали, использовали, не воспринимая сердцем, что нужно заново учиться говорить слова, заново учиться поклоняться знаменам. Вот поэтому мы говорим, что и знамена тоже запачканы, что надо отмыть запачканные флаги страны. Поэтому мы и стираем флаги. В этот день на этой площади собрались представители всех групп «Живого слова Христа» всей Новой Англии… Мы, например, из маленького городка в двухстах милях отсюда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю