Текст книги "Морская раковина. Рассказы"
Автор книги: Хосе де ла Куадра
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Анонимное письмо
салоне вдовы доктора Урниса встретились Эстер де Гаисариаин и Мария де Медрано. Здесь, наедине, они могли наговориться вволю. А сколько им надо было рассказать друг другу!
Они были близкими подругами с самого раннего детства, еще со времени учебы в колледже Непорочного зачатия, где воспитывались под присмотром духовенства, и их дружба оставалась нерушимой до тех пор, пока они не вышли замуж, обе на одной и той же неделе, в знойном июле; и теперь вот уже три года они почти не виделись.
Их мужья питали друг к другу неприязнь, происхождение которой нет необходимости объяснять, достаточно лишь сказать, что один из них, Педро Гаисариаин, был компаньоном фирмы «Гаисариаин и сыновья», торговавшей кожей, а другой, Эстебан Ригоберто Медрано, – компаньоном фирмы «Медрано и сыновья», также торговавшей кожей.
Жизнь и общество поставили Эстер и Марию в такие условия, что нежность и сердечность, готовые прорваться наружу при каждой их встрече, постоянно наталкивались на непреодолимую преграду. На глазах у «всего света» обе женщины едва здоровались небрежным кивком головы, который даже и не был настоящим приветствием, а являлся простым знаком вежливости.
Но здесь, в салоне вдовы доктора Урниса, все было по-другому… Здесь они вновь могли стать близкими подругами, какими, собственно говоря, всегда и оставались, несмотря на внешнюю вежливую холодность, которую необходимо было соблюдать.
Они уединились в уютном будуаре, обставленном в японском стиле и освещенном… скажем, в датском стиле: вдова доктора Урниса обожала все заграничное со страстью истого космополита, доходившей до смешного. И в этом теплом интимном уголке подруги занялись тем, что обычно делают две женщины, оставшись наедине: они начали поверять друг другу свои тайны.
Эстерсита, очаровательная женщина, хоть и мещанка до мозга костей, донимала вопросами Марию, в которой было что-то демоническое, что-то от женских образов Барбе Д’Оревильи[4]4
Барбе Д’Оревильи Жюль-Амедей (1808–1889) – французский писатель, последователь реакционного романтизма.
[Закрыть] – тип, довольно редко встречающийся в наше время.
– Господи, и как это только тебе удается, Мария, делать так, что твой муж ни о чем не подозревает?
Излишне объяснять, какие это могли быть подозрения.
И так понятно. Каждую зиму – новый любовник, и каждое лето тоже.
– Ах, милочка, это моя тайна.
– Открой мне эту тайну, Мария!
– Ты хочешь воспользоваться моим рецептом?
– А почему бы и нет? Не думай, что я такая уж ханжа, я могу признаться тебе, что бывали случаи, особенно иногда… Впрочем, ты меня понимаешь… Но знаешь, я никак не могу решиться. Меня охватывает смертельный страх, я боюсь, что все станет известно мужу, что кто-нибудь расскажет ему, что он получит анонимное письмо… Тебе ведь известно, что анонимные письма у нас, к сожалению, в большом ходу.
Мария насмешливо улыбнулась.
– Ах ты, святая простота, да знаешь ли ты, что такое анонимное письмо? Если бы ты мне сказала раньше… Что ж, я дам тебе один рецепт…
И, не заставляя себя долго упрашивать, Мария де Медрано рассказала своей подруге детства Эстер де Гаисариаин, как ей удалось усыпить супружеские подозрения и сохранить в тайне все свои проделки.
– Когда я выходила замуж, я, как и большинство наших девушек, была влюблена в своего мужа. Но, поверь мне, постепенно моя любовь превратилась в ненависть, в ненависть острую, непримиримую, жаждущую мщения. После медового месяца, промелькнувшего как сон, Эстебан совсем забросил меня. Я подозревала, чем он занимается, когда не бывает дома. Я знала о его похождениях, о его победах, о его успехах, успехах мужчины, быть может, и не очень привлекательного, но денежного и щедрого по отношению к женщинам. Он, конечно, понимал, что я обо всем догадываюсь, и даже не пытался ничего скрывать… Клянусь тебе, мне хотелось его убить. В конце концов у меня созрел план… один из тех сумасшедших планов, которые изобретают ревнивые жены.
Сначала я все обдумала сама, потом посоветовалась с одной близкой подругой, которая хорошо изучила мужчин и знала их слабую струнку. Чем все кончилось? Я завела себе любовника. Его имя? Какое это имеет значение? Имя, как и мелкие подробности, ничего не значит. Я ведь не собираюсь рассказывать тебе всю эту ерунду. Это не относится к делу, не правда ли? Так вот, первый любовник был неудачным… И разумеется, я как следует не насладилась местью; тогда появился второй любовник, затем – третий, затем… Вечная история, которой нет конца.
Мария состроила лукавую гримасу, словно кокетничала с молодым человеком, и продолжала:
– К несчастью, мой муж чуть не раскрыл все мои проделки, а поскольку я не отношусь к числу тех женщин, которые любят драму, – о, я предпочитаю водевиль! – то мне пришлось искать какой-нибудь надежный способ, чтобы раз и навсегда сбить мужа со следа. И как ты сейчас увидишь, такой способ я нашла. Я была в курсе всех последних побед моего супруга и каждый раз устраивала ему ужасные сцены ревности, ну, прямо – Отелло в юбке… Я плакала, по-настоящему плакала; ничего не ела, по крайней мере когда он видел; подумать только, я даже грозила покончить с собой. И он поверил всему. Можешь себе представить, как он, бедняжка, рассказывал про свою Марию, которая так его любит, так страдает… И вероятно, у него даже возникло желание как-нибудь загладить свою вину. Недурно, правда? Я решила, что настало время нанести удар, подготовленный мною заранее. Однажды вечером за ужином я едва притронулась к еде и сидела с распухшими от слез глазами. Я спросила мужа, как правильно пишутся слова «лицемерный» и «порочный». Он не придал большого значения этому вопросу, хоть и посмеялся над плохим образованием, которое дает духовенство в колледже Непорочного зачатия, и объяснил мне правильное написание обоих слов… Через некоторое время я залезла в его письменный стол, взяла конверт, лист гербовой бумаги, оторвала монограмму мужа и на его пишущей машинке «ундервуд», шрифт которой он прекрасно знает, написала ужасное анонимное письмо. В этом письме, якобы от имени одного друга, говорилось, что у меня есть любовник, что я лицемерка, что я порочная женщина… Разумеется, эти слова были написаны правильно… Прочитав и проверив письмо, я положила его в конверт с монограммой моего мужа. Послание пролежало у меня до следующего утра, когда я сама опустила его в почтовый ящик.
– Ну и умница ты, Мария! – в восторге воскликнула Эстер де Гаисариаин. – Я уже догадываюсь, чем все это кончилось.
– Но ты все-таки послушай, что было дальше, – продолжала Мария. – Мой муж имеет обыкновение просматривать почту утром перед уходом из конторы, поэтому он получил письмо вскоре после того, как я его отправила… Надо было видеть хитрое выражение его лица, когда он вернулся домой. Еще на лестнице раздался крик: «Где неверная? Где эта лицемерка? Где эта порочная женщина? Где она… дайте мне скорее расцеловать ее!» Я прибежала в гостиную, пытаясь изобразить на своем лице испуг… «Господи, что случилось, Эстебан?» Он не дал мне говорить, обнял и стал целовать, без конца повторяя: «Ах ты глупенькая! Итак, анонимное письмо, да? В следующий раз советую тебе действовать более осмотрительно… Ведь такое письмо никого не обманет… На моей бумаге… На моей собственной машинке…» И смеялся до слез. А я притворялась, что ничего не могу понять…
Эстер нервно расхохоталась. Смех ее заразил и Марию.
– Какие все-таки дураки мужчины, и особенно мужья! – в один голос воскликнули обе подруги.
– Что касается анонимных писем, – сказала под конец Мария, – то я приобрела на них своеобразную монополию… Мой муж часто получает предупреждения… и эти письма, написанные не мной, – настоящие… где каждое слово – правда… знаешь, что Эстебан с ними делает? «Маркины штучки!»– говорит он и выбрасывает их в корзину. Он думает, что я изменила стиль и стала «более осмотрительной». Да, душечка, это моя монополия…
– Действительно, Мария, – сказала Эстер де Гаисариаин, – это великолепный рецепт: своеобразный фильтр, неразрешимая загадка, абракадабра… Замечательно!
– Ты воспользуешься этим рецептом? – спросила Мария почти с гордостью.
– Вероятно, нет, – ответила, подумав, Эстер, – хотя он, бесспорно, хорош. Однако мне хотелось бы придумать что-нибудь другое, что-нибудь свое, чтобы я тоже могла похвастаться своей выдумкой. Не знаю, как в другом, а уж в грехе-то обязательно надо быть оригинальной…
Фальшивые монеты
ойдя в грязную прихожую, индеец Пресентасьон Бальбука затянул потуже ремень, поправил красное пончо в крупную серую полоску и застыл словно изваяние, устремив взгляд в пустоту.
– Все обойдется, Бальбука, все обойдется, помяни мое слово, – кричал ему вслед адвокат, не отходя от конторки. – Ничего не скажешь, судья, эта продажная тварь, вынес решение не в нашу пользу… Но мы обжалуем… в два счета обжалуем. Помолчав, адвокат добавил:
– Не забудь принести три сукре[5]5
Сукре – денежная единица Эквадора.
[Закрыть].
Индеец Бальбука слушал как во сне.
Он пробормотал что-то на прощанье и, сплюнув далеко в сторону, зашагал по улочке, которая круто уходила вверх до самой рыночной площади.
Казалось, индейца одолевают какие-то мысли: лицо сосредоточенно, брови сдвинуты. Но это только казалось. На самом деле, он ни о чем не думал. Решительно ни о чем.
Порой индеец останавливался передохнуть. Толстыми пальцами ног разгребал землю. Шумно, полной грудью вдыхал воздух и чуть погодя выдыхал его, выдыхал натужно, так, что слышался хриплый присвист: х-х-х-ха.
А потом снова поднимался по улочке легкой мерной походкой.
На площади он уселся на большую каменную скамью. Развязал мешочек, который висел у него на шее под красным пончо, и, набрав оттуда щепоть мачики[6]6
Мачика – мука из жареного маиса.
[Закрыть], торопливо кинул ее в рот.
От приторного вкуса во рту тотчас захотелось пить. Бальбука направился к центру площади, где весело булькал источник, из которого пили понурые мулы.
– А ну пошли! – зычно, как погонщик на дорогах, крикнул индеец.
Испуганные мулы метнулись в сторону. Бальбука зачерпнул горстью, словно кружкой, мутную грязноватую воду.
– Уф-ф!
Довольный, он вернулся к скамейке.
Битых три часа просидел на этой скамейке индеец, тупо уставившись на свои босые ноги, возле которых вились темнозеленые мошки с переливчатыми крылышками. Глядя на него, нельзя было даже заподозрить, что ему наскучило это сиденье.
Наконец появился тот, кого он так терпеливо ждал: амито[7]7
Амито – уменьшительное от «amo» – хозяин.
[Закрыть] Орехуэла.
– Выручи, амито Орехуэла. Дай взаймы три сукре. Сын мой отработает.
Орехуэла – управляющий соседней асьендой, – где только мог, бахвалился уменьем ладить с индейцами. Лишь после долгих уговоров он согласился выдать из хозяйственных денег три сукре, за что потребовал, чтобы сын Бальбуки отработал у него целых три недели.
– Сына твоего, Пачито, – я знаю. Сосунок еще. Лет восемь ему – не больше. Девятый только-только. Одного парнишку ни под каким видом пускать нельзя. Чего доброго, всех овец растеряет. Ну так и быть: возьмем подпаском.
Договорились: Пачито придет в асьенду к утру.
Была лишь одна заминка:
– Амито Орехуэла, а кормить его не откажешь?
Управляющий запротестовал. Как? Скажите на милость: еще и кормить твоего мальчишку! Ну нет, это слишком дорого обойдется! Пусть из дома берет печеного маиса и мачики, да побольше. Водой, так и быть, обеспечим.
Бальбука взмолился. От асьенды до их дома далеко. Да и что сыну ни дашь, за два дня проглотит – не удержится.
В конце концов упросил. Орехуэла обещал кормить Пачито все дни… кроме воскресений.
– Воскресенье пусть пробавляется молитвами. У нас в асьенде бездельников не жалуют. Кто не работает, тот и не ест. Слыхал? Как у коммунистов. – Управляющий затрясся от смеха. – В Священном писании сказано: в праздники блюди себя. А уж кто-кто, а наш хозяин все правила церковные почитает.
Бальбуке пришлось согласиться.
– Неси, стало быть, деньги.
Орехуэла пустился объяснять индейцу, что сначала нужно оформить договор на бумаге.
– Уж так заведено. Мальчишка твой еще мал. Ты, как его отец, сам распишешься… Закон – дело мудреное.
Они отправились на соседнюю улицу. Там, в одном из домов, откуда несло каким-то смрадом, разыскали капрала полиции.
Контракт был оформлен очень быстро. Вместо подписи Бальбука, не умевший ни писать, ни читать, поставил кособокий крест.
Орехуэла успел мигнуть капралу, что в долгу, мол, не останется, и тот состряпал бумагу, в которой значилось, что Бальбука Пресентасьон получил десять сукре и за это обязуется прислать на работы сына сроком на два месяца.
Индейцу тут же были выданы три сукре, которые он аккуратно запрятал в мешочек.
– По рукам, значит. Чтобы завтра парень твой был здесь.
Бальбука молча кивнул и вышел.
Той же улочкой индеец спустился вниз. Вскоре он уже стоял перед дверью адвокатской квартиры.
– Амито доктор, – позвал индеец, – я принес тебе три сукре. Как ты велел. На марки.
В дверях показался адвокат. Его рука жадно, с торопливостью нищего потянулась за деньгами.
– Эти три сукре мы приложим к нашим деньгам, и нам как раз будет на гербовый сбор. Апелляция, считай, уже послана.
Адвокат сжал пальцами монеты: они легко согнулись.
Он рассвирепел:
– Да ведь твои сукре – фальшивые! Они же из свинца сработаны, подлая твоя душа!
Адвокат, задыхаясь от негодования, швырнул монеты индейцу в лицо.
– Ты кого вздумал обманывать, ослиное отродье? Меня? Меня, ученого человека?!
Бальбука молча подобрал деньги.
Снова он взбирался по улочке, которая круто вилась до рыночной площади. Нужно было отыскать Орехуэлу. Бальбука нашел его в кабачке: тот сидел за столом вместе с капралом и распивал пиво.
– Амито Орехуэла, деньги не настоящие, – проговорил индеец, положив на стол монеты, – амито доктор так сказал.
Орехуэла вскипел:
– Да что несет этот ублюдок? Выходит, я, Фелипе Нери Орехуэла, подсунул ему фальшивые деньги?! Так, что ли? Так? Выходит, меня в преступлении обвиняют, да еще на глазах у властей! А власти что смотрят? Разве можно позволять этим грязным индейцам, чтобы они оскорбляли свободных эквадорских граждан? Какой позор! Какое падение нравов в нашей несчастной стране!
Бальбука терпеливо слушал напыщенную речь управляющего.
Когда тот кончил, он обронил веско:
– Не дашь настоящих денег – мой сын работать на тебя не будет.
Тогда в дело вмешался представитель власти – капрал.
– А ну-ка! Помогите схватить этого подонка, – остановил он окриком двух молодых индейцев.
Парни, перепугавшись, не посмели ослушаться.
– Посидишь в тюрьме, пока сын не начнет работать, – сказал капрал, кинув злобный взгляд на Бальбуку. – Дал слово – выполняй, закон положено уважать.
Бальбука извивался в руках молодых парней. Он закусил губы, в глазах бегали злые искры, а потемневшие зрачки стали огромными. Потом он что-то пробормотал невнятно на своем языке кичуа и затих.
Тогда медовым голосом заговорил Орехуэла. Он сам пошлет нарочного за Пачито и доставит его как можно скорее. Бальбуке недолго сидеть под замком. Орехуэла – не злодей какой-нибудь. Разве ему приятно, когда человек в беде? У него нет зла даже к этим невежественным смутьянам, которые покушаются на общественный порядок…
На рассвете следующего дня мальчишку привели в асьенду. Его загорелое скуластое лицо было в поту, но от холодного ветра оно горело румянцем, который можно было бы принять за признак крепкого здоровья. Восьмилетний Пачито едва стоял на ногах от усталости…
Когда Бальбуку выпустили из тюрьмы, он, даже не заглянув к сыну, ушел из городка. Торопился домой, в свою хижину, стоявшую на отшибе.
Поравнявшись с асьендой хозяина Орехуэлы, он остановился, поднял камень и, посмотрев по сторонам, что есть силы швырнул его в забор.
Послышался короткий шлепок. Кусочек обмазки – глина с песком – упал на землю.
Тупая усмешка чуть тронула каменное лицо индейца.
Но тут же глаза его, узкие и блестящие, боязливо забегали, он быстро спрятал руку под красным пончо в крупную серую полоску.
Дон Рубуэрто
росто невозможно себе представить, что я когда-нибудь забуду моего друга дона Рубуэрто Кинто, старого монтувио из Ньяуса.
Помню его тростниковый дом, возвышавшийся среди болотистого заливного луга: он стоял на четырех подпорках из крепкой древесины мангле, погруженных в зыбкую почву до самого дна, каменистого и твердого. По словам дона Рубуэрто, дом походил на корову, стоящую в воде на своих худых, мускулистых ногах.
Время близилось к вечеру. После полдника мы сидели у окна, смаковали кофе, сдобренный каплей рома, и разгоняли москитов дымом сигар.
Дон Рубуэрто спросил у меня:
– Ты учишься на юриста или на врача?
Я ответил, и он улыбнулся.
– Это хорошо, мой мальчик. Это лучше всего. К врачу ведь денежки стекаются по капле… А адвокат сразу может заработать столько, что хватит на целый год… Знай себе получай монетки…
Дон Рубуэрто отмахивался от москитов, стараясь не дать им приблизиться, а они злились и жужжали, жужжали не переставая…
Минуту длилось молчание. Потом он сказал:
– Я тоже побывал в шкуре тех, кто имеет дело с гербовой бумагой.
И он заговорил о своих победах, о своих триумфах. Старик с мельчайшими подробностями рассказывал о наивной храбрости, о хитрых проделках доморощенного деревенского адвоката.
– Но самым лучшим моим делом было дело одного фальшивомонетчика.
– А что это было за дело, дон Рубуэрто?
– А вот слушай… Полиция схватила этого самого парня… Если не ошибаюсь, его звали Суарес… Так вот, они его схватили со станком, с инструментами, в общем, со всем, что было… Здорово его избили, связали и надели колодки…
– И что же?
– В тот день я шел в Хухан немного поразвлечься, этот парень увидел меня и окликнул, чтобы попросить совета… Я ему сказал: «Тебе надо говорить, что ты лишь делал фальшивые деньги, но не менял их, потому что закон наказывает только за обмен…» На него уже завели дело, составили протокол и все, что полагается; но та пуля, которую я отлил, сбила следователя с толку, бумажный червь растерялся… Вот оно как! Парень был так благодарен, что заплатил мне столько, сколько составляет моя пенсия, которую они отобрали…
В кухне появилась жена дона Рубуэрто.
Он окликнул ее:
– Ты помнишь, Роса, этот случай?
Женщина подошла поближе.
– Какой?
– Ну, этот, с фальшивомонетчиком, с тем самым, которого я, можно сказать, вытащил из тюрьмы… Помнишь?
Она колебалась. Глаза говорили – нет, но губы ответили:
– A-а, да-да!
И она вернулась на кухню.
Снизу тянуло холодом. Мы перешли в крытую галерею и там, удобно устроившись в гамаках, продолжали нашу беседу; дон Рубуэрто иногда прерывал свой рассказ, чтобы дать мне очередной совет:
– Надо уметь расставлять сети. Адвокатом для того и становятся, чтобы расставлять сети.
Вдруг он замолчал, приподнялся и начал прислушиваться. Потом посмотрел на болото.
– Слышал?
– Что, дон Рубуэрто?
– Там кайман.
– Нет…
– Да. Он жирный, дьявол. Питается телятами. А иногда даже нападает на маленькие лодки…
По воде пробежал волнистый след. Дон Рубуэрто смотрел на него, пока он не исчез, а потом прошептал:
– Николас пошел в атаку.
– Какой Николас?
– Кайман… Я всегда его, паршивца, так называю: Николас…
– А-а…
Через несколько минут, заканчивая какую-то невысказанную мысль, дон Рубуэрто произнес, похлопывая меня по спине:
– Адвокат, мой мальчик, должен быть, как кайман.
Он улыбнулся безо всякой злобы, далеко отшвырнул потухшую сигару и добавил, словно сомневаясь:
– А впрочем, кто знает, может быть, как ягуар, который нападает ночью… и всегда сзади…
Бродячий оркестр
х было девять: восемь мужчин и один подросток четырнадцати лет. Его звали Корнелио Пьедраита, он был сыном Рамона Пьедраиты, который бил в большой барабан и громыхал тарелками. Мануэль Мендоса играл на трубе, Хосе Аланкай – на флейте, Сегундо Аланкай – на баритоне, Эстебан Пачеко – на басе, Редентор Миранда – на тромбоне, Северо Марискаль выбивал дробь на тугой коже маленького барабана, а Насарио Монкада Вера дудел на рожке.
Корнелио Пьедраита не играл ни на каком духовом инструменте, и вообще ни на чем не играл. На его попечении была бутылка с тростниковой водкой, которая, словно трубка мира, гуляла по кругу при каждом удобном случае. Кроме того, он носил, правда, без особой охоты, тяжелые громоздкие инструменты отца, потому что у старика была чахотка и он с каждым днем все больше и больше страдал от приступов кашля. Таким образом, Корнелио был незаменимым и самым важным лицом в оркестре.
Музыканты использовали парнишку для всевозможных дел, а он, услужливый и добрый по натуре, безотказно исполнял все просьбы, проявляя недовольство лишь в случае плохого настроения.
Единственно, чего он действительно не любил – это таскать на своей спине большой барабан. Против всего остального Корнелио не возражал: приходилось ли ему тайком, прячась от злых собак и любопытных взглядов, отнести индейской красотке любовное письмо Пачеко, лирического тенора, игравшего на басе; или, словно герольд, вышагивать, а иногда и бежать впереди оркестра, объявляя о его прибытии; или рыскать по обнесенным оградой пастбищам в поисках теленка, свиньи, козленка или другой какой-нибудь живности, которую можно прирезать длинным ножом… и сделать потом обед для девяти голодных желудков, потому что есть было нечего, что, кстати сказать, случалось довольно часто.
Когда оркестр бродил по засушливым приморским районам, Корнелио Пьедраите приходилось выступать в роли скотокрада.
– Эти чоло из Чандуя порядочные негодяи, – говорил Насарио Монкада Вера, считая и пересчитывая никелевые монетки, – нам удалось выбить из них всего лишь три сукре.
Северо Марискаль, такой же веселый, как его барабан, когда на нем выбивают зорю, беспечно отзывался:
– Зато в Санта-Элене мы поживимся как следует. Народ там щедрый! Вот увидите! Я раньше бывал там с оркестром покойного Меркиаде Санта Крус…
– Перуанца?
– Нет, он был боливийцем. Перуанцем его называли, чтобы подразнить. Он всегда злился.
– А-а!..
Редентор Миранда с беспокойством говорил:
– Это все хорошо, но что мы будем есть? До Санта-Элены еще надо дойти.
Насарио Монкада Вера молчал, размышляя, потом решительно заявлял:
– Я считаю, что сначала надо побывать в Энгунге, Энгине, Эль-Манантьяле, Эль-Асукаре… А потом уж идти в Санта-Элену.
– Пусть будет так.
Сегундо Аланкай не успокаивался:
– А вода? Как быть с водой?
– В Манантьяле продают воду.
– А деньги? Денег-то нет!
Вся жизнь для него состояла из затруднений. Совсем другим был его брат Хосе, который и настоящие-то препятствия не считал заслуживающими внимания.
Мануэль Мендоса, призывая на помощь всю древнюю индейскую мудрость, произносил последнее слово:
– Чтобы утолять жажду, природа создала арбузы… А арбузов в этих краях хоть отбавляй…
Редентор Миранда настаивал:
– Но дело не только в жажде… А мясо где мы возьмем?
Миранда был худ, как его тромбон. И беспокойство его было вполне объяснимо.
Но Мануэль Мендоса сейчас же возражал:
– А козы? Козы-то есть везде. Нет денег, чтобы их купить?.. Подумаешь!.. Разве с нами не будет нашего Отважного Барсука? Разве его не будет с нами?
«Отважный Барсук» – относилось к Корнелио, он получил это прозвище давно, еще в детстве, когда жил в своей родной деревне Дос-Эстерос.
Мальчик разрешал называть себя так только Мендосе, своему крестному, и Насарио Монкаде. На всех других он огрызался.
Рамон Пьедраита с нежностью смотрел на сына своими глубокими, лихорадочно блестевшими глазами.
– Вы его погубите! – говорил он. – Подумать только, они хотят, чтобы мальчик все время воровал! Так можно совсем испортить человека!
И прибавил со вздохом:
– Когда я умру и некому будет смотреть за ним, он обязательно угодит в тюрьму…
Мануэль Мендоса энергично возражал:
– А мы? Про нас ты забыл? А я? Про меня ты не подумал?
Он хмурил брови и договаривал:
– Тебя, кум, болезнь сделала трусом. Но ты не имеешь права бояться! Не имеешь права, кум!
Семь из них, включая мальчика, были с побережья, а двое – с гор.
Они вместе бродили по дорогам в поисках удачи, и теперь их крепко связывали узы дружбы. Их преданность проявлялась не в словах – что они могли сказать друг другу на своем неуклюжем, убогом языке малограмотных крестьян? Преданность – что гораздо важнее – проявлялась в делах и поступках, ежечасно, ежеминутно.
Сначала их было трое: Насарио Монкада Вера, Эстебан Пачеко и Северо Марискаль. Рожок, бас и маленький барабан.
Играли они плохо. Понимающим людям, которые их слушали, казалось, что эти адские звуки доносятся из недр земли или из бушующего, грохочущего моря.
– А люди танцевали, правда, Пачеко?
– Ну, еще бы!
– Мы и серенады пели!
– Да, нас нанимали на ночь. Я вспоминаю дона Пепе Сото, по прозвищу Деревенщина, он отвалил нам однажды тридцать сукре за то, что мы играли на пирушке, которую он устроил в честь сестер Мартине… Мендоса, ты знал сестер Мартине?
– Еще бы?! Что я гринго[8]8
Гринго – презрительное прозвище иностранцев в Латинской Америке.
[Закрыть], что ли? Это ведь падчерицы Гойо Сильвы, их еще называли Рыжие Кобылки?
– Они самые.
– Какими они были веселыми… Старшая сейчас живет в Манаби, с одним монахом… А вторая умерла…
– Да… Камила… Это ее добивался Деревенщина… Но так и не получил… Все его планы расстроила одна девушка, которую он бросил из-за Камилы. Девчонка подослала к ней одного тихоню турка, из тех, что ездят с товаром на каноэ… якобы продать красивую вышитую шаль… Ну, а уж он все сделал, что надо…
– Да-да…
Так они вспоминали те времена, теперь уже довольно далекие, когда их было трое.
– А потом к нашей компании примазался ты, Мендоса.
– То есть как это – примазался?! Да вы еле-еле меня упросили!
– Мы?! Еще чего!
– А то кто же?!
И все весело рассмеялись.
– А Редентора Миранду мы подобрали на празднике святого Андреса в Бока-де-Канья.
– Вернее, в болоте Сапан.
– Словно каймана.
И они снова захохотали.
– Тебя, Пьедраита, мы встретили в Дауле, на празднике святого Чудотворца. Ты пришел из Дос-Эстерос в поисках работы.
– Да… В тот год сошлись две зимы… Тогда умерла мать моего мальчика… Я остался один, и мне было очень плохо в деревне…
Он помрачнел от тяжелых воспоминаний.
Потом продолжал:
– Как раз в тот день в Дауле меня избили… Со мной поступили так же бесчестно, как с Камилой Мартине, Рыжей Кобылкой!.. Я никогда не водил компании с моим двоюродным братом Томасом Масиа, а в тот день, когда я собирался уезжать, он встретил меня и сказал: «Послушай, ты, рожа, хватит нам ссориться, давай будем жить мирно». – «Ну что ж, рожа, очень хорошо», – ответил я (мы так друг друга называли – «рожа») и протянул ему руку… Он сейчас же пригласил меня распить бутылочку к метису Педро… И там меня здорово отделали… С тех пор у меня этот кашель… Ну, да ничего, я еще вылечусь! Обязательно вылечусь!
Мануэль Мендоса перебил его:
– Я все время твержу тебе об этом, кум. Кашель у тебя не проходит, а против него есть средство. Ты должен поехать в Сан-Доминго-де-Колорадо, тамошние индейцы вылечат тебя.
– Этим летом я поеду.
И так повторялось из раза в раз. Каждое лето Рамон Пьедраита собирался поехать лечиться от своего кашля в горы Колорадо… Каждое лето… Но так и не поехал… Так и не побывал там… Он поехал в другое место…
– С братьями Аланкай мы познакомились в Бабаойо, тоже на празднике.
– Да-да!
Братья Аланкай жили раньше в горах, в провинции Боливар. Их история несколько отличалась от истории их товарищей…
Хосе и Сегундо Аланкай были уроженцами Гуаранды и с детства работали в больших поместьях в услужении у местных касиков. В поисках лучшей доли они убежали в Лос-Риос, им удалось заключить контракт в одном из лесных хозяйств.
В те времена законы в стране были суровыми, за долги сажали в тюрьму.
Оба брата, к их удивлению, за год тяжелой изнурительной работы так и не смогли скопить денег. Раздетые и полуголодные, они еще задолжали хозяину по сто сукре каждый.
Испугавшись тюрьмы, они вновь убежали и вернулись в свои родные горы в надежде, что там им повезет все-таки больше, чем на равнине.
Но их дела шли все так же, если не хуже.
Совсем запутавшись, они удрали в третий раз и направились в Риобамбу.
На их счастье, страна была охвачена гражданской войной, в казармах не хватало людей.
Братья завербовались в солдаты. Начальник корпуса оказал им поддержку, когда гражданские власти вызвали их в суд по жалобе бывших хозяев.
Таким образом они отделались от неприятностей. Рабство военное освободило их от рабства феодального, от власти землевладельцев. И кнут, взвивавшийся над лафетами пушек и опускавшийся в армейских конюшнях под ритмичную дробь барабана, спас их от кнута еще более грозного, удары которого раздавались в погребах и загонах асьенд безо всякого музыкального сопровождения, если не считать тяжелого дыхания надсмотрщика…
Братья Аланкай воевали.
Они получили легкие раны и тяжелую, гнетущую усталость, такую большую, что вдруг почувствовали безразличие ко всему на свете, даже к самой жизни, которая не стоила ни гроша.
Они смутно понимали это, но не могли выразить: ощущение походило на глухую ноющую боль где-то в глубине живота, когда человек не в состоянии точно указать, где болит.
Прошло много времени, прежде чем парни пришли в себя, но что-то изменилось в них навсегда.
Во время мирных солдатских будней они начали заниматься музыкой, учить ноты. Вскоре оба стали довольно хорошо играть на духовых инструментах. Им под силу были даже самые трудные пьесы, причем разучивание шло очень быстро, а несложные вещи они играли с листа.
Их зачислили в оркестр подразделения.
В то время играть в оркестре было почти привилегией, и солдаты оспаривали друг у друга право заниматься музыкой.
Братья Аланкай завели себе возлюбленных среди индейских девушек, которые навещали лагерь. Их подружки вместе с другими солдатскими женами следовали за батальоном с места на место.
Оба чувствовали себя почти счастливыми: они ездили по стране, посещали разные города, встречались с новыми людьми.
Харчей им хватало, у них были женщины, в кошельке водились денежки и было во что одеться; работа не слишком обременяла их, они выполняли ее даже с удовольствием. Чего же еще?
Но в эту тихую жизнь неожиданно вторглась весть о новой революции.
Казарма не сделала их военными, в памяти обоих навсегда осталось тяжелое, неизгладимое воспоминание о прошлой кампании.
Поэтому они дезертировали, как только был получен приказ о выступлении.
На всякий случай они прихватили с собой два инструмента: первые попавшиеся под руку флейту и баритон. В качестве компенсации братья оставили товарищам своих жен.
Потянулись долгие месяцы скитаний по горам. Затерянные в глуши, оборванные и голодные, братья все же были довольны, что избежали всех опасностей и злоключений, которые несла с собой кровопролитная гражданская война.
В индейских деревушках, в поселках пеонов бывшие военные музыканты играли на флейте и баритоне, подыгрывая друг другу как придется. Потом собирали жалкие монеты.