Текст книги "Морская раковина. Рассказы"
Автор книги: Хосе де ла Куадра
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
Сельва в пламени. (Рассказ для солидного журнала)
естно говоря, Рубен Хименес мог досадовать на свою судьбу. Ему никогда не везло. Что бы он ни задумал – обстоятельства всегда складывались против него. Вот так не знают попутного ветра парусники, которым предопределено стать жертвой грозного моря. Сам Рубен Хименес не упускал случая сравнить себя с таким парусником, когда у него находились слушатели.
Всю жизнь он мечтал сидеть в тихом кабинете среди книг, картин и скульптур и писать о чем-нибудь задушевном и простом. Но ему было суждено стать репортером одного из бульварных журналов в Нью-Йорке. Кто-то другой писал рассказы, а он должен был добывать сенсационный материал о страшных или скандальных происшествиях.
В поисках событий Рубен Хименес рыскал по всей стране и нередко писал в самых невероятных условиях: и верхом на лошади, и в тряском вагоне поезда, прижав листок к стеклу; на мокрой узкой скамье каноэ и на скользком борту утлого суденышка, которое плясало румбу вместе с морскими волнами.
Хименес, грезивший о покое, не расставался с бурями. Ему, ненавидящему зло и насилие, приходилось изо дня в день вариться в котле зверств и преступлений.
Однако порой на его долю выпадали радости, о которых и не ведали «настоящие писатели». Так бывало, когда он «открывал» какое-нибудь невероятное происшествие. Или первым из всей репортерской братии помещал «сенсационный материал».
Он был вне себя от восторга, когда однажды собственными глазами увидел, – а потом написал, – как хоронят покойников в деревнях провинции Лохат, на границе с Перу. Умершего сажают верхом на лошадь, прикрепив к седлу крепко связанными подпорками, и так он совершает свой последний путь к далекому кладбищу по каменистым и трудным дорогам.
А как ликовал репортер, когда ему первому удалось поведать всему миру, разумеется, только тому миру, который читает бульварные американские журналы, «достоверную историю» о сумасшедшей баронессе, которая проповедовала нудизм и многомужие на одном из Галапагосских островов и в довершение ко всему объявила себя императрицей и владычицей этого острова.
Но Рубен Хименес не сомневался ни на одну секунду, что все его прежние успехи померкнут рядом с «открытием» чудовищного злодеяния, которое он описал в очерке «Сельва в пламени». Этот очерк Хименес рассчитывал поместить в каком-нибудь солидном журнале.
Вот в нескольких словах суть дела: к северу от Кеведо, на лесоразработках, в самой чащобе сельвы заживо сгорели двое– женщина и ее возлюбленный.
Предполагалось, что пожар начался стихийно. В жаркое лето лесные пожары – явление довольно частое. От горячего сухого ветра и палящего солнца трава и деревья пылают, как солома.
Однако ходили слухи, что это чей-то злой умысел. Кто же тогда виновник преступления? Как его найти?
Подозрение на мужа сразу же отпало: за день до несчастья он уехал. Да, пожалуй, ему и в голову не приходило, что у жены есть любовник.
Выходит, о супружеской мести не могло быть и речи. Что же тогда? Роковая случайность? Случайность, в скрытых нитях которой произошло короткое замыкание, ставшее причиной лесного пожара?
Рубен Хименес категорически отметал такое объяснение, Его насторожила одна подробность: заживо сгорела очень хорошенькая женщина, и что самое главное – американка. Это навело Хименеса на мысль, что здесь можно обнаружить материал, представляющий исключительный интерес Для читателей бульварных журналов. И он решил заняться этим делом.
Это и заставило его однажды утром покинуть Гуаякиль.
Это и привело его к месту трагического происшествия.
Пожар вспыхнул в непролазных дебрях сельвы, где растут ценнейшие породы строевого леса: гуайяко, печиче, лавр, каньяфистола – всех не перечесть. И еще знаменитое бальзовое дерево – теперь уже большая редкость в лесах Эквадора. Там в маленьком местечке Бехука жили лесорубы, которые работали на экспортную гуаякильскую лесокомпанию.
Компания была недовольна качеством леса, поступавшего из Бехуки, и туда срочно откомандировали техника-эксперта Уолта Хилса – молодого американца родом из Колорадо. Ему было поручено осмотреть лесосеки, проверить клеймение деревьев и дать необходимые указания.
В сельву Хилс прибыл вместе с молодой женой. Они поселились в Бехуке, в специально выстроенном для них домике.
Каждую неделю Хиле уезжал на соседние участки, принадлежавшие компании. Он отсутствовал по два, а то и по три дня, и жена его оставалась на попечении надсмотрщиков.
По рассказам лесорубов, Жоан Хиле была редкой красавицей. Белокурая, стройная, глаза зеленые, кожа золотистая, как у спелого апельсина. Не женщина, а картинка.
К тому же она была отважна, как дерзкий мальчишка, и любила полную опасностей жизнь сельвы любовью смелого искателя приключений. Это делало Жоан еще более привлекательной.
Все эти сведения Хименес получил безо всякого труда, сразу же по приезде в Бехуку.
Зато остальные подробности стоили ему неимоверных усилий. Пока он докопался до истины, с него сошло семь потов, и ему пришлось пустить в ход всю свою изобретательность и сноровку репортера.
Хосе Кастро ничего не знал. Не будь тростниковой водки под рукой, он бы договорился до того, что и вообще в глаза не видел жены гринго. Но хмель чуть-чуть развязал ему язык. Рубен Хименес мигом это заметил и, когда Кастро как следует нагрузился, спросил:
– А что, хороша была жена у гринго, парень?
Вальщик причмокнул губами, словно отведал какое-то лакомство:
– Язык проглотишь! Никогда не видел такой женщины!
Больше Хосе Кастро ничего не знал. И больше ничего не сказал.
Руфино Мансо – крепкий мужчина лет сорока, и негр Хесукристо Оларте в один голос уверяли репортера, что Проаньо, любовник Жоан, который сгорел вместе с ней, не человек, а гнусная тварь, и бог непременно должен был его покарать.
– Такая смерть в самый раз для Проаньо, – говорил Мансо.
– У него душа чернее моей кожи, – поддакивал Хесукристо.
– Ее, наверно, в самой преисподней смолили.
– А вы что же, не ладили с Проаньо? Он, должно быть, насолил вам? – допытывался Рубен Хименес.
– Нам-то? С нами он не связывался: ему бы это даром не прошло… – разом ответили оба.
И вместе с лютой ненавистью в их голосах сквозило брезгливое презрение.
Хонас Барсола походил на старого ощипанного попугая. Он был старше всех и уже давно жил в этих краях.
Этот человек, сдержанный и степенный, любил выражаться мудрено, обиняком.
– Так было и так будет… Да, мой мальчик. За хорошую дичь дорого платят. Если вам, к примеру, приспичило поесть оленины? А? Ведь охота на оленя – страшное дело. Того и гляди, сорвешься со скалы, и… верная смерть. Вот так, надо быть, и с покойничком приключилось…
Леон Луис был кривоногим коротышкой – почти карлик. Его прозвали Горбуном, хотя у него вовсе не было никакого горба. Рубить лес его не брали: поручали обмерять срубленные деревья и ставить клеймо.
– Один раз я видел, как она купалась, – сказал Луис, похотливо и злобно улыбаясь. – Я за дерево спрятался! Вот это да!
И чтобы этот ублюдок Проаньо спал с ней? Бывает, правда, повезет некоторым ни за что ни про что. Но бог справедлив. Он наказал Проаньо по заслугам… потому что бог всегда наказывает тех, кому слишком везет…
Арменио Нуньес выглядел много старше своих лет. Он производил впечатление человека, который прожег свою молодость. И теперь ему все опостылело – даже сама жизнь. Он всегда был угрюм и печален. Говорил вяло, неохотно, и казалось, что им владели какие-то далекие-далекие мысли. Зато взгляд его – острый и цепкий – проникал в душу, как стальной клинок.
Рубен Хименес с самого начала пытался завоевать расположение этого странного, непроницаемого человека. Он искал с Арменио встречи, не упускал случая называть его запросто по имени, чтобы сойтись с ним покороче.
Чутье подсказывало Хименесу, что именно Арменио даст ему ключ к тайне, которую он хотел раскрыть во что бы то ни стало.
– А как по-вашему, Арменио, пожар возник случайно?
– Да, сеньор инспектор.
(Чтобы не вызвать ничьих подозрений, репортер предусмотрительно договорился с лесокомпанией в Гуаякиле и приехал в Бехуку под видом инспектора.)
– Но вам ли не знать, Арменио, что пламя не вспыхнет по точно очерченному кругу? Такого не бывает.
Арменио метнул в репортера острый взгляд, от которого все леденело внутри.
– Бывает, сеньор инспектор. От ветра зависит. Ветер, он все может.
Слово «ветер» Арменио произносил как-то на свой лад, и оно резало воздух, как свист кнута. Ясно было: не о привычном, знакомом ветре шла речь. А о чем-то скрытом. О судьбе или мести. Что-то грозное прятал Арменио Нуньес за этим словом.
Ввее-тер…
– Она была что твоя кобылка – рыжая, золотистая…
– Сущий ангел… Видали вы в церкви ангелов? Ну вот, и она точно такая.
– Не женщина – загляденье!
– А когда она одевалась в узкие брюки? Вот где красота. Все при ней.
– А когда купалась?
– Она нагишом купалась.
– Я видел.
– И я тоже.
– И я.
– Вон там, за поворотом, она и купалась, где заросли.
– А до чего у нее было белое тело, ну прямо как…
– Как сметана.
– Да нет, как луна… вот-вот точно, как луна.
– Ну уж сказал! Кожа у нес была золотая, как у спелого апельсина.
– Нет, нет… такого я не видел. Я видел ее нагишом. Она белая, как луна. Особенно ноги. Я-то видел ее ноги. Ого-го!
– Эх!
– А мужу какая беда. Подумать только!
– Гринго он тупоумный. Вот и все.
– Правильно. Он не стоил того, что имел.
– Точно. Дал бог лошадь безногому.
– Свинья он поганая…
– А уж любовничек! Вот страшилище. Истинное привидение. Охо-хо!
– А она, значит, красавица была?
– Мало сказать – красавица.
– Охо-хо.
– Но у них с этим Проаньо ничего не было.
– Проаньо се целовал.
– Ну и что же, пусть целовал. А все-таки он с ней не спал, благодарение господу.
– Ты-то откуда знаешь?
– Я? Я видел. В ту самую ночь… да. Может, у них бы все и получилось. Но огонь поспел в самую пору. Только Проаньо в дом пробрался, а тут и пожар… Я же все видел.
– А как же ты сумел увидеть?
– Я?.. Я подсматривал… Проаньо на четвереньках к дому подполз, чтобы никто не заметил. И почему его змея не покусала?.. Самая полночь была, когда он вошел в дом…
– А тут еще ветер подул, и такое занялось!..
– Ну откуда тебе-то знать. Откуда?
– Я тоже подглядывал.
– Охо-хо.
Теперь и в их захмелевших головах бушевал такой же неистовый огонь, что и тот, который недавно разожгла в спящей сельве безумная человеческая ярость.
Той ночью – с тех пор уже минуло три месяца – лесорубы сидели у большого раскидистого матапало, на стволе которого каждый вырезал свое имя, а заодно и имя приятеля, не знавшего грамоты.
Издавна так повелось: после чашки кофе лесорубы собирались возле тысяченогого великана, чтобы выкурить трубку, посудачить, потолковать о делах, прежде чем отправиться на ночной отдых под тростниковый навес. В сумерках, под покровом надвигающейся ночи все были равны – и надсмотрщики, и пильщики, и подсобные рабочие.
Обычно не расходились до темноты, а потом, сломленные усталостью, полусонные плелись под навес. Этой ночью они что-то засиделись у костра, где разогревался вчерашний кофе.
Разговор то и дело обрывался, и наступала тягостная, непривычная тишина.
Поговорить, припомнить какую-нибудь интересную историю – не было для них большего удовольствия. И у каждого имелся свой запас уже изрядно потрепанных историй, которые он любил повторить при случае хоть в сотый раз.
Этой ночью все было по-другому. Казалось, они чего-то ждали, погруженные в мрачное молчание.
Внезапно тишину нарушил Хонас Барсола, тот, что походил на старого попугая.
– Лучше бы сказать все мужу… ведь.
– Да что он может! – оборвал его на полуслове Арменио Нуньес.
– Гринго он пустоголовый!
– Он бы мог увезти ее отсюда…
– Ну нет… увозить не надо… Уж что-нибудь другое, а увозить не надо, – разволновался Горбун.
– Да он и не увезет, где ему сообразить.
– Охо-хо!
Снова наступила тишина. Долгая. Тревожная. Тягучая.
– А почему нам самим не сквитаться с Проаньо, – предложил негр Хесукристо Оларте. – Так ведь честнее. Я берусь.
– Вот это по-мужски… Я согласен идти с тобой, – поддержал его мулат Мансо.
– Ну заладили! – раздался злобный окрик Арменио. – Завели старую песню. Сколько раз вам объяснять? Не будет так, слышали? Зачем лезть в грязное дело? Зачем рисковать? Мне так ни к чему. Я вам верно говорю… Рук марать не следует.
– А ну как грязный Горбун все наврал? – засомневался вдруг надсмотрщик Бенитес.
Луис Леон озлился:
– Во-первых, никакой я не горбун, а во-вторых, совсем не грязный… И я все слышал своими ушами… В полдень это было. Проаньо, значит, говорит ей «когда?». А она, значит, подумала, помолчала немного и отвечает: «Сегодня ночью, когда заснут эти типы». (Выходит, она нас типами назвала.) «Я, говорит, буду ждать тебя дома». Вот ей-ей. А потом они поцеловались. Я все сам видел и слышал… Вон там, возле того здорового ананаса все и было и еще…
Чья-то тень встала из-за кустов и двинулась к людям.
– Уже, – раздался шепот. – Проаньо у нее в доме.
Арменио Нуньес резко поднялся. За ним все остальные.
Зажгли от костра длинные ветви, которые вспыхнули, как настоящие факелы. И пошли гуськом, словно фантастическая процессия, словно тени грешников: говорят, они бродят по здешним горам в поисках навеки потерянной дороги.
Хонас Барсола поучал:
– Надо обложить поленьями со всех сторон. Ни одной бреши не оставляйте. Тащите хворосту побольше и поджигайте кустарник.
– Да не ори, старик! Сами знаем, что делать, – огрызнулся Арменио Нуньес, который возглавлял шествие.
– А ну-ка, несите водки, – приказал Барсола.
Из-под навеса выкатили бочонок. Тут же откупорили. Звякнули кружки… Выпили много.
Наверно, Горбун и забрался на верхушку матапало: он-то и знал больше других. А может быть, и не он.
Огонь вспыхнул вокруг домика, где находилась жена Хилса со своим возлюбленным. И маленькую площадку стиснул пылающий обруч. С дерева пламя перекинулось на крышу, и в одно мгновенье дом заполыхал) как гигантский факел.
Сначала выбежала женщина. Она была нагая. В красных отсветах лесного пожара сверкало се молочно-белое тело.
Вслед за ней появился темнокожий Проаньо.
Пламя надвигалось со всех сторон, неумолимо сужая круг. Мужчина обхватил руками женщину. Казалось, что он пытается укрыть ее своим телом от разбушевавшегося огня, который теперь, набравшись сил, огромными красными языками лизал темноту.
От резкого порыва ветра пламя стеной нависло над несчастной женщиной, над ее возлюбленным и над их последним объятьем.
Она упала на колени. Он оставил ее, пытаясь найти какую-нибудь лазейку. Потом вернулся и поднял ее с земли.
Все скрылось за густым дымом. Лишь доносился страшный, надсадный кашель.
И крики.
Если память мне не изменяет – редакция журнала не приняла рукопись рассказа «Сельва в пламени». Кажется, там потребовали фотографии, которые бедняга Хименес не мог раздобыть.
Замок
огда Мосолыжке дали вторую монету в пять сентаво, она почувствовала себя совсем счастливой.
– Теперь хватит на комнату…
И ее синеватые губы расплылись в широкой улыбке, обнажая голые десны.
«Комнатой» торжественно именовалась грязная конура, где каждую ночь Мосолыжка ворочалась на голых досках, не выпуская из рук маленького сына.
Здесь было ее единственное пристанище, ее ночной приют.
А днем были улицы… улицы людные, лихорадящие под неумолимым солнцем, растревоженные нескончаемой сутолокой… улицы широкие, нарядные, обрамленные красивыми домами; по таким улицам шли и шли потоком люди, которым ничего не стоило расщедриться на монетку в пять сентаво.
– Подайте милостыню, красавчик, – тянула Мосолыжка, – подайте припадочной, ради Христа…
За жилье она платила три сукре в месяц. Равными частями каждую субботу.
Десять сентаво в день… Две маленькие блестящие, будто игрушечные, монетки…
– Подайте милостыню, сынок.
Квартирным хозяином Мосолыжки был торговый агент – человек с суровым лицом, которое никогда не знало улыбки. Каждую субботу он исправно являлся за деньгами и не допускал никаких поблажек. Обычно он начинал с того, что показывал квитанцию. Только показывал. Потом забирал приготовленные монеты. Пересчитывал их осторожно, кончиками пальцев, с явной брезгливостью. И ссыпал в кожаный кошель. Лишь после этого он вручал Мосолыжке квитанцию об уплате.
Ни в коем случае не раньше. Пока деньги не попадали к нему в руки, он держал листок бумаги перед глазами женщины, словно кусок мяса перед голодной собакой. Точь-в-точь так.
Мосолыжка прятала листок за пазухой. Сколько их уже накопилось! Можно оклеить все стены комнаты.
Читать она, разумеется, не умела. Зато твердо знала: эти бумажки нужно беречь как зеницу ока.
– Подайте милостыню, красавчик…
Сам хозяин ни разу не подал ей милостыню. Но однажды, в воскресенье, когда он с семьей разгуливал по Америкэн-парку, его сынишка сунул ей в руку монетку.
Даже шепнул тихонько:
– Помолись за моего папочку. Он нас поит, кормит и одевает.
Конечно, она обещала…
Молиться она обещала всем, кто просил ее. Ведь люди ничего не делают даром… Она понимала это… Ну кто даст так просто? Вот людям и надо, чтобы она хоть помолилась за них. С того памятного случая в Америкэн-парке Мосолыжка всегда забирала одну монетку из тех денег, которые предназначались хозяину.
– Эта денежка от вашего ангелочка, от мальчика вашего, – юлила она перед хозяином.
На первых порах торговый агент хмурился, а потом привык к столь безобидному «штрафу».
– Вот ведь шельма. Ты же грабишь меня! Ну бог с тобой. От мальчика так от мальчика.
Однако Мосолыжка никогда не возносила молитв за здравие своего хозяина. Не со зла, совсем не со зла… Просто она не умела молиться.
Чаще всего Мосолыжка пребывала в хорошем расположении духа и вечно что-то напевала себе под нос. Она любила подолгу стоять у двери какого-нибудь кабачка, где заводили радиолу, и слушать песенки. Ну и смеялась же она, когда пели на непонятном языке. Это доставляло ей особое, ни с чем не сравнимое удовольствие. А от деревенских пасильо[20]20
Пасильо – народная эквадорская песня.
[Закрыть] мрачнела.
Внутри у нее что-то скребло, на грудь наваливалась какая-то тяжесть, которая мешала дышать. И на глаза набегали невольные слезы.
– Подайте милостыньку, красавчик…
Временами на Мосолыжку находила дикая злоба. Чаще всего так случалось, когда у нее заболевал ребенок.
Она неистовствовала, разъярялась, если ей не давали денег… волшебных денег, которые могут совершать чудеса… могут накормить… вылечить… дать кров… Все в жизни зависит от того, сколько монет будет лежать в твоей протянутой руке…
Вот и теперь так:
– Я припадочная… Гляди… Ах ты сквалыга… Сердца в тебе нет…
И когда она впадала в ярость, ей изрядно доставалось от прохожих. Ее пинали ногами, отшвыривали… Осыпали самой оскорбительной бранью.
– Будь ты проклят, – огрызалась Мосолыжка и, дрожа всем телом, отбегала в сторону.
Каждое утро в десять часов она уже стояла у ворот монастыря святого Франциска.
Здесь давали бесплатную похлебку.
Мосолыжка приносила жестяную миску. Не очень большую… «В самый раз, брат, право, в самый раз…» Большие посудины приносить не разрешалось.
Когда посудина невелика – положи туда хоть самую малость, все равно покажется, что еды там предостаточно, через край.
И тогда можно говорить, что только милосердие братьев святого Франциска Ассизского спасает несчастных христиан от голодной смерти.
Из монастыря выходил толстый, пышущий здоровьем послушник – краснолицый что твой спелый помидор. Вслед за ним появлялся служка и выволакивал огромные баки с дымящейся темной бурдой, от которой несло противным запахом гнилых овощей.
Это и была еда.
Послушник еле успевал опрокидывать половник с черным месивом в посудины, которые тянули к нему костлявые, трясущиеся руки нищих.
Каждый, кто получил свою порцию, обязан был сказать: «Благодарение господу… Спасибо, брат. Да благословит тебя святой Франциск».
Попробуй только кто-нибудь промолчать: на другой день послушник непременно забудет налить похлебку в посудину неблагодарного просителя.
Если же проговорить вовремя заученные слова, да еще смиренным, подобострастным голосом, послушник непременно благословит и черную бурду, и миску, и самого нищего.
Мосолыжка быстро разобралась в этой нехитрой механике.
От нее не ускользала ни одна мелочь. Она без запинки выпаливала все, что положено. А порой успевала вставить что-нибудь свое:
– Благодетель, раскрасавчик ты мой… Храни тебя господь. Ангельская твоя душа…
Подумать только! Этакому гладкому, отъевшемуся послушнику можно говорить «ты». И когда вздумается… До чего здорово! Как родному брату.
Послушник самодовольно улыбался.
Да… как славно говорить «ты» такому важному толстяку, такому чистому, румяному.
Ты… Ты… Ты…
Будто самому богу.
Ведь бог тоже позволяет говорить ему «ты».
До чего это здорово!
Была в жизни Мосолыжки и тяжелая полоса. Страшное время. Правда, она не часто вспоминала об этом. Ей казалось, что всегда было так, как теперь… всегда нищая, попрошайка…
Она не утруждала свою память.
Только порой, ни с того ни с сего, вставало перед глазами женское лицо. Мама?.. Нет, нет – бабушка. Вроде бы она… Вот они обе идут по нескончаемому полю, залитому солнцем… Идут, взявшись за руки… А вот они спасаются бегством от злющего сторожа какой-нибудь асьенды, а то и от разъяренного быка.
Потом город…
Они приехали ранним утром на пароходе. На одном из тех пароходов, которые возят молоко с дальних пастбищ…
И, снова взявшись за руки, они брели по городу. Только теперь им нужно было прятаться от автомобилей… Но однажды страшное чудовище на колесах раздавило бабушку. Приехала карета с красным крестом и увезла се навсегда.
Мосолыжка осталась совсем одна. Впереди были только улицы, широкие, обрамленные нарядными домами с теплыми подъездами, где можно было и переночевать.
Улицы… улицы… Монетки в пять сентаво.
Скоро у нее появилась «комната».
Комната!
Три сукре в месяц. Платить каждую неделю.
Дела шли не так уж плохо. Бывали дни, когда ей перепадало шесть, а то и семь монет в пять сентаво… Тогда Мосолыжка устраивала себе праздники. Как-то раз даже в воскресенье осталась дома. Счастливая. Уминала подгнившие апельсины и от нечего делать пересчитывала стебли тростника, которыми были обшиты стены.
Так все и шло, пока не настала тяжелая пора в ее жизни.
Однажды Мосолыжка возвращалась домой позже обыкновенного.
В церкви Милосердия служили девятины, и она дотемна простояла на паперти, дожидаясь выхода молящихся.
Улицу Легуа Мосолыжка пересекала уже в непроглядной темноте. Но ей, знавшей дорогу наизусть, нечего было бояться.
Внезапно ее окружила компания парней. Все они изрядно напились. От них разило винным перегаром и блевотиной. Ее повалили. Сначала один… потом второй… Их было пятеро. Мосолыжка, потеряв сознание, так и пролежала всю ночь на куче мусора…
Наутро на нее наткнулись полицейские.
Они доставили несчастную в ближайшую больницу.
Пришел какой-то щеголеватый молодой человек. За ним – другой. Они обследовали Мосолыжку.
Она рассказала все, как было.
Молодые люди слушали с ехидной ухмылкой.
– Вот шлюха! Ведь сама пошла на это, а теперь плетет…
– Что вы, нет… нет!
– Ну, разумеется…
Оба разразились громким хохотом.
Мосолыжка рассвирепела. На молодых людей обрушился поток самой отборной ругани. Но оба щеголя, не в пример квартирным соседям, не пустили в ход кулаки, и она решила, что они ничего не поняли.
Один из них сказал:
– Так или иначе, но она была девушкой… факт установленный…
– Да. Просто поразительно.
– Что же, бывает и так. Ну теперь-то она узнает…
– Да, пожалуй…
– Ей уже лет двадцать… Самая пора…
– Ну, а нам-то какая забота?
– А изнасилование? Это же преступление?
– Послушайте, дорогой… неужто вы допускаете…
– Откровенно говоря, как-то не верится…
И они удалились.
На следующий день Мосолыжку выгнали из больницы.
– Проваливай отсюда, потаскуха, – бросила возле двери хмурая монахиня.
Мосолыжка показала ей язык и вышла на улицу.
И снова выпрашивала деньги…
– Подайте милостыню, красавчик…
Но прохожие смеялись.
– Что же тебя не жалеют те, кому ты не пожалела?
– Кто тебя повалил, тот пусть и возится с тобой!
Пускали и еще похлеще. Еще оскорбительнее.
Мосолыжка недоумевала. И с удивлением приглядывалась к своему животу, который распухал, увеличивался с каждым днем.
Однажды ей стало совсем невмоготу. Она рухнула посредине улицы, словно придавленная страшной тяжестью.
Приехала карета с красным крестом. Мосолыжка отчаянно сопротивлялась: плакала, отбивалась руками и ногами от санитаров. Она помнила, что точно такая же карета навсегда увезла от нее любимую бабушку.
Мосолыжку насильно увезли в родильный дом.
И с трудом втолкнули туда.
Через неделю ее уже выписали.
Она задержалась у дверей, глядя на приветливую улицу, – улицу, которая принадлежала и ей, и всем остальным. Какая-то рвань едва прикрывала ее тело. А на руках был жалкий, теплый комочек, завернутый в тряпки…
Сын…
Субботнее утро занялось сумрачной, непогожее. В полдень хлынул ливень. Мосолыжка укрылась в каком-то подъезде, надеясь, что погода скоро разгуляется. Холод, пронизывающий, колючий, пробирался к телу, и ее трясло как в лихорадке.
Мосолыжка крепко прижимала к себе сына. Он спал, и она, оберегая его сон, забывала выпрашивать милостыню у редких прохожих. Даже злилась, когда кто-нибудь говорил слишком громко.
– Иди своей дорогой, – цедила она сквозь зубы.
И, показывая на ребенка, добавляла тихонько:
– Не видишь, что ли? Маленький спит.
А потом глядела на сына долгим, ласковым взглядом.
Вдруг насторожилась, обмерла… Ей почудилось, что ребеночек не дышит… Да?.. Нет, дышит… только очень тяжело и как-то сильно сопит носиком.
Мосолыжка принялась тормошить его, трясти… Но он не просыпался.
Ей стало очень страшно. И она бросилась бежать по улице под проливным дождем. Возле амбулатории, где лечат бесплатно, остановилась. Приемная была набита битком. Мосолыжка попробовала оттолкнуть привратника и войти. Но он не пустил. Пришлось смириться и ждать.
Наконец настала ее очередь.
Врач осмотрел ребенка.
– Спасите его… я боюсь, что он умрет… слышите, я боюсь…
Врач помолчал и потом глухо, словно обдумывая что-то вслух, сказал:
– Воспаление легких… Необходимо ребенка согреть и поить этой микстурой.
Он протянул ей рецепт.
– Амбулаторская аптека уже несколько дней как закрыта. Здесь ты лекарства не получишь. Купи где-нибудь в городе.
– Хорошо.
Мосолыжка посмотрела на него испытующе и настороженно.
– Он не помрет?
Врач пожал плечами.
– Как знать… болезнь серьезная… Ухаживай хорошенько – тогда, может, и не умрет. Лекарство купи поскорее… Не мешкай… Давать будешь каждый час по ложке.
– Ладно.
Мосолыжка кинулась в знакомую аптеку, которая находилась на площади святого Франциска, и заказала лекарство.
– Сколько? – спросила она.
– Два сукре.
Заплатила в кассу, и ей тотчас выдали долгожданное питье.
Только тут она и спохватилась, что ей не хватит денег на квартиру… Ну все это ничего… Она попросит хозяина подождать… Что с него станется?! Он все поймет… ведь ребеночек болен… она попросит.
Торговый агент повстречался Мосолыжке у самой аптеки.
– Я вот, хозяин, не могу заплатить сегодня…
– Что такое?
– Я в понедельник заплачу… обязательно.
Мосолыжка пыталась объяснить. За всю свою жизнь она ни разу не говорила так много слов подряд.
Торговый агент слушал молча, нехотя, с безучастным видом.
– Гляди, гляди, – только и сказал он.
И ушел.
Допоздна Мосолыжка не уходила из подъезда аптеки. Она выпросила ложку и, узнавая время у служащих, каждый час поила ребенка.
В семь вечера ей пришлось уйти.
Дождь хлестал еще сильнее.
Она закутала как могла своего больного сына. Он так и не открывал глаз. Спал с самого утра. Сколько она его ни тормошила, он не просыпался. Ни разу не просыпался.
Кое-как Мосолыжка добрела до своего дома.
Каждое утро она закрывала свою дверь на деревянный засов. Он и теперь был на месте. Но на двери висел еще и большой замок, из которого торчала записка.
Мосолыжка читать не умела и потому не могла узнать, что было в записке. Зато отлично знала, что означал этот замок.
Всякий раз, когда кто-нибудь из квартирантов не платил вовремя, на его двери появлялся такой же замок.
Мосолыжке приходилось это видеть…
На соседней церкви пробило восемь…
Потом пробило девять…
Дул пронзительный мокрый ветер. Дождь не унимался.
Мосолыжка села на приступки возле своей двери.
Она не смела сбить замок. Да у нее бы и сил не хватило. А если бы и хватило, она никогда б не решилась пойти на такое.
Ведь тех, кто ломает замки, сажают за решетку. А там избивают палками.
Обо всем этом думалось как-то вскользь, словно в тумане.
Закоченевшая, она так и сидела под неумолимым небом, склонившись всем телом над ребенком, закрывая его от потоков холодного дождя.
Временами ее душили слезы.
Лекарство давно кончилось, и как быть дальше – она не знала. Все соседи спали. Да и нечего было надеяться на их помощь. Сколько раз она бранилась с ними!
Снова раздался бой церковных часов…
Мосолыжка почти навалилась на сына.
А он перестал сопеть носиком. Она почувствовала это. Почувствовала в кромешной темноте. Ощупав рукой его головку, она поняла, что ребенок, жадно раскрыв ротик, ловит воздух, словно хочет поймать уходящую от него жизнь.
Мосолыжка приникла к детским губам, согревая их своим дыханием.
Она старалась дышать как можно сильнее, чтобы теплый воздух заполнил горло ребенка, – и все качалась из стороны в сторону, словно баюкала его.
Порой она поднимала голову и совсем тихонько напевала новую песенку – ту, что слышала на городской окраине, в кабачке, где была радиола.