355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Холли Шиндлер » Темно-синий » Текст книги (страница 7)
Темно-синий
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 17:30

Текст книги "Темно-синий"


Автор книги: Холли Шиндлер


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

12

Галлюцинации являются результатом чрезмерно обостренных чувств. Можно даже сказать, что мозг шизофреника работает чересчур эффективно. Часто слуховые галлюцинации (голоса) заставляют шизофреника вести себя ужасающим образом.

Я останавливаю «темпо» на подъездной дорожке. Меня тошнит, и голова кружится. Наша входная дверь распахнута настежь, и на крыльце горой навалены всякие инструменты: лопаты, грабли, садовые секаторы, тяпки, молотки.

– Мам? – квакаю я. Карри, которое я запихала в желудок, чтобы Брэнди от меня отвязалась, принялось лезть вверх по пищеводу.

Я выбираюсь из машины. Все вокруг замедляется, как в кино, когда женщина видит, как ее малыш топает к проезжей части, а тут появляется гигантский грузовик.

«Не-е-е-е-е-е-т», – кричит мамашка низким, искаженным голосом. Но криком грузовик не остановишь.

Шлеп. Ее ребенок теперь – груда розовых внутренностей. Появляется Анджела Фрисон в запачканном кровью халате.

Вот и это мгновение кажется таким же – замедленным и мучительным. И хотя я маму не вижу, я чувствую, что она направляется прямиком к гибели. Наперерез метафорическому грузовику. Шлеп.

– Мам? – Голос срывается. Я заболела. У меня температура и воспаленное горло. По крайней мере, так я себя чувствую. У меня воспаление поджелудочной железы. У меня рак. Я умираю, прямо тут.

В гостиной разбросаны еще инструменты – на полулежит кувалда, словно ружье, из которого только что стреляли. Клянусь, я практически вижу, как от нее поднимается дымок.

– О господи, – говорю я. Рука взлетает ко лбу – театрально, словно у актрисы в немом фильме. – О господи, – повторяю я.

Я стою столбом и, как баран на новые ворота, смотрю на дыру в стене. Она пробила гипсокартон до деревянной стенки. Дыра выглядит ужасающе солидно, как будто в стену и правда выстрелили из охотничьего ружья. Наверное, если смотреть на нее достаточно долго, то тени в дыре станут черно-красными, словно кровь, вытекающая из пробитого сердца. Боже мой, боже мой, боже мой, боже мой…

– Мам! – На этот раз я громко кричу.

В гостиную проникает порыв ветра и гладит меня по лицу своей холодной рукой.

Ветер? Как может ветер вот так гулять по дому? Не может. Если только… Если только что?

Дверь открыта?

В кухне русалки мотаются на своих лесках, как сумасшедшие. Раздвижная стеклянная дверь открыта настежь.

Я бросаюсь наружу и чуть не падаю от облегчения. Мама тут, тут, целая и невредимая. Я начинаю думать, как спросить у нее, что тут вообще происходит, и тут замечаю, что ее джинсы покрыты засохшей грязью. И лицо в грязи, и руки до локтей. Она надела старые папины перчатки для работы в саду – те самые, которые она всегда ненавидела из-за того, что они изнутри шершавые, как наждачная бумага. Может быть, сегодня это ее по какой-то причине не беспокоит. Может быть, это ее даже успокаивает. Примерно как если бы ты по ошибке схватился за ядовитый плющ и руки у тебя так зудели, что ты лил бы на них отбеливатель в надежде, что боль химического ожога принесет облегчение.

– Что произошло? – наконец спрашиваю я.

Мама показывает на розовые кусты, которые она столько лет поливала и подрезала, ухаживала за ними, как за детьми, потому что папа (который был у нас главным по садовым делам) их потихоньку губил. Папа лучше справлялся с отпиливанием сучьев и прополкой. У него вообще лучше получалось что-нибудь разрушать, чем поддерживать в живом состоянии. Поэтому мама и взялась заботиться о розах. Каждую осень она готовила их к зиме – собирала со всех углов двора опавшие листья и подгребала их под кусты, чтобы земля под ними не промерзла слишком быстро и корни не заболели. Тем летом, когда я должна была идти в седьмой класс, розы расцвели чудо как хорошо. Миссис Пилкингтон даже советовала маме отвезти великолепные розовые бутоны на ярмарку штата.

Но сегодня, вместо того чтобы позаботиться о кустах, она все их загубила. Их вырванные из родной почвы корни лежат под осенним солнцем. Они похожи на мертвых собак, а корни – на окоченевшие лапы. Ямы в земле напоминают неглубокие могилы.

– Ты их выкопала? – говорю я. – Ты их всех выкопала? Но ведь ты их любила.

– Мне пришлось, – резко говорит мама. – Они плакали.

– Кусты? – спрашиваю я и инстинктивно тру шею.

– Нет, – говорит она таким тоном, как будто я полная идиотка, – стены. Стены плакали. Я изо всех сил пыталась работать, но они так плакали, что я просто не могла рисовать. Я пошла тебя искать, искала везде, звала, но тебя не было. Где ты была? Я хотела тебя подождать, очень хотела, но они мне не давали. Я вышла во двор, звала тебя по имени, но ты не отвечала, а стены плакали, плакали. Я не могла этого слышать. А тебя не было.

– Хорошо, – говорю я. В горле начинает горчить. – Хорошо, мам.

– Мне пришлось, – повторяет мама. – Стены плакали. Так громко. Плакали. Корни старались пробиться сквозь стены. Я все это слышала. И еще их шипы, Аура. Они такие острые, а кусты старались прорасти прямо сквозь стены. Стенам было очень больно. Я не могла этого так оставить. Разве ты не понимаешь? Я обязана была им помочь. Я тебя искала, но не могла найти. Куда ты делась?

Чувство вины шипит и выливается из меня, как будто я только что открытая двухлитровая бутылка «Доктора Пеппера».

– Я очень устала, – говорит мама.

Она и выглядит усталой. Как будто вся вымочена в усталости – словно тряпка, такая мокрая, что с нее уже течет.

– Ничего, мама, – говорю я. – Прости, что я ушла.

– Но я ведь справилась, правда? – говорит она. – Я ведь все исправила? Видишь, как я все исправила?

Я смотрю на лежащие на земле кусты и думаю, что, может быть, их еще можно спасти, посадить обратно – вдруг приживутся? Но с другой стороны, если они ее так нервируют, может, лучше и не браться.

– Да, мама, – говорю я. – Ты все исправила.

Я веду ее в дом, помогаю вымыть грязные руки. Вытираю их полотенцем, и мы идем к дивану в гостиной, на который я ее укладываю. Подпихиваю ей под голову подушку, стаскиваю со спинки шерстяной плед и укрываю ее.

– Ты поспи, – говорю я, убирая ей волосы с лица. – Если понадоблюсь, я во дворе. Надо прибраться немного.

– Хорошая девочка, – говорит она, и на какую-то долю секунды мне кажется, что я вижу в глубине ее глаз – Грейс Амброз, родилась третьего апреля тысяча девятьсот семидесятого. «Она еще жива», – мелькает у меня мысль. Мне кажется, я вижу нечто похожее на извинение. Я сейчас далеко но ты держись я еще вернусь пожалуйста Аура ты хорошая девочка ты ведь не заставишь меня пить таблетки ненавижу таблетки Аура но я люблю тебя люблю тебя люблю тебя.

Но затем темные волны, плескавшиеся в ее глазах, возвращаются.

– Я когда-нибудь рассказывала тебе о своем папе? – спрашивает она. – Он был совершенно поразительным человеком. Он был писателем, ты знала? А моя мама его упрятала. Он был моим папой. Мы с ним были родственные души. Но моя мама… она его упрятала, туда, где из него высосали саму жизнь. Они делали ему как бы кровопускания, только вместо крови была его душа. Маленькими острыми скальпелями они резали его душу, и наконец она исчезла. Они его убили. Убили.

– Ш-ш-ш… – шепчу я, а сама пытаюсь не всхлипнуть.

– Но я от нее убегу, – говорит мама. – Убегу к моему Киту, и мы с ним будем жить долго и счастливо.

Я поправляю плед, которым она укрыта:

– Ты отдыхай, ладно?

Я беру в гараже коробку с пакетами для садового мусора и садовые ножницы, выхожу на задний двор и подбираю с земли перчатки, брошенные мамой.

Я начинаю с ближайшего куста – режу ножницами ветки на кусочки приемлемой длины. Бросаю ножницы и начинаю засовывать ветки в пакет.

– Мусорщик это не возьмет, ты ведь это знаешь? – Голос прыгает мне прямо в лицо, словно чертик из табакерки, какие продаются в сувенирных магазинах.

Я вскрикиваю и прижимаю руку к груди.

– Извини, – говорит Джоуи из-за забора. – Я не думал, что ты испугаешься.

Я вновь принимаюсь резать ветки и засовывать их в пакет, надеясь, что Джоуи Пилкингтон не станет мне докучать и вернется в дом. Но он, как видно, намеков не понимает – пялится на меня, как будто я не кустами занимаюсь, а, оголив сиськи, танцую на столе в баре. В то же время мне немного страшно сказать ему в лицо, чтобы он от меня отстал, потому что я помню папино предостережение: «Держись подальше от Джоуи». Что такого папа о нем знал? Почему он никогда толком мне ничего не говорит?

– Эй, Аура, – говорит Джоуи, голос у него липкий и сладкий, словно кукурузный сироп, – если ты так любишь возиться в саду, можешь зайти ко мне – тут надо листья сгрести.

– Мечтать не вредно, – не глядя на него, отвечаю я таким тоном, чтобы паршивец понял, что я могу доставить ему серьезные неприятности, если он сейчас же от меня не отстанет.

«В конце концов, мне всего шестнадцать лет, ты, старый мерзкий наркоман-извращенец»; – думаю я.

Я продолжаю заниматься кустами и слышу, как Джоуи уходит – слышно шуршание листьев. Только когда он исчезает в доме, узел у меня в животе немного ослабевает.

Но у меня не получается запихнуть ветки в мешок для мусора – его треплет октябрьский ветер. Надо, чтобы кто-нибудь подержал мешок открытым – кто-нибудь или что-нибудь, думаю я, глядя на железный бак для мусора позади сарая Пилкингтонов. Я бегу в конец двора, перепрыгиваю через заборчик из металлической сетки и хватаю бак. Но только я его поднимаю, как что-то там начинает звенеть – дзинь, дзинь, словно десяток гостей чокаются бокалами. Понимаю крышку и обнаруживаю бутылки: две пустые, одна наполовину полная, одна непочатая.

Желудок опять затягивает узлом, я сразу думаю, что лучше бы я эти бутылки вообще не видела. Можно было бы, конечно, нажаловаться. Но кому? И чьи это бутылки? Скорее всего, матери Джоуи, но с этими Пилкингтонами ни в чем нельзя быть уверенным. Но в любом случае, не она, так ее сынок тут виски прячет. Наверное, надо что-нибудь с этим сделать – виски вылить, что ли? Или бросить бутылки на наш двор и избавиться от них, когда стемнеет и никто не будет смотреть из окон дома Пилкингтонов. Тогда, может, законный владелец этого пойла решит, что его нашел его запойный родственничек. Может, даже будет скандал, благодаря которому Пилкингтоны в сто сорок второй раз окажутся в реабилитационном центре.

Мой взгляд перемещается к окну нашего дома – а именно к окну гостиной, где я уложила маму. Под окном большими уродливыми кучами лежат выкопанные кусты.

Задняя дверь распахивается, из дома вылетает мама с тюбиками красной краски в руках. Она принимается брызгать краской на кусты, вскрикивая: «Надо исправить. Исправить… Исправить!», как будто с помощью краски можно вернуть ее розы к жизни.

Крышка от мусорного бака Пилкингтонов все еще у меня в руках. Я смотрю в бак – две пустые бутылки, одна наполовину полная, одна непочатая. Что будешь делать, Аура? Варианты жужжат вокруг меня, как пчелы, которые уже никогда не прилетят на сладкий запах маминых роз. Проблемы Пилкингтонов меня не касаются, верно? У меня и своих сейчас хватает.

Поэтому я накрываю бак крышкой и делаю вид, что ничего не заметила. Бегу к маме, хватаю ее за руку и тащу в дом, пока никто не заметил, насколько ей плохо.

13

С неприличным поведением можно справляться двумя способами: (1) рассказать своему родственнику, с чем вы не намерены мириться, и (2) попытаться понять, почему вы позволяете себе быть такой размазней, которая обижается по поводу и без.

– Куда ты собираешься? – спрашиваю я, когда мама появляется из своей комнаты одетая – не приняла душ, но, по крайней мере, одетая, в просторном летнем платье, в котором ее слишком худое тело выглядит как ершик для чистки трубки.

Она улыбается:

– Ты сказала, я на каникулах до субботы, верно? Сегодня суббота. – Она хлопает по газете на кухонном столе, указывая на дату.

И на минуту вспыхивает надежда, как только что зажженная спичка. Я имею в виду, что мама все еще поддерживает связь с внешним миром – а что, если она смотрит на этот мир как на давно потерянного друга, который уехал много лет назад? Поддерживает связь, все еще поддерживает связь… правда?

И тогда я понимаю, чего мама хочет, и холодок бежит вниз у меня по спине, как будто я стою под сосулькой, начавшей таять.

– Ты собралась идти в класс?

– Я всегда по субботам хожу в класс.

– Но, мама… я не думаю… что ты уже готова. Еще несколько дней…

Уголки маминого рта мягко поднимаются вверх, ее глаза сверкают.

– Я люблю тебя, – говорит она мне. – Ты моя девочка.

– Ты думаешь, так я от тебя отстану? – спрашиваю я.

– Я думаю, что ты понимаешь, – вздыхает она. – Ты понимаешь. Мне нужно, слышишь? Мне просто нужно.

В первый раз в жизни в тот момент, когда мама смотрит на меня умоляющим взглядом, сжимая мои руки в своих, я действительно понимаю, что это значит – когда ты отчаянно любишь алкоголика и вдруг видишь его перед собой на коленях, умоляющего дать ему ключ от мини-бара. Один глоток. Мне нужно это, мне нужно это. Я люблю тебя, ты понимаешь, ты видишь меня насквозь, ты знаешь, каково это, так не отказывай же мне, пожалуйста, нет, нет…

На мамином лице появляется бесовская ухмылка.

– Когда ты родилась, у тебя были самые ясные глаза и самая прекрасная темно-синяя аура. И я знала, я назову тебя Аура, что-. бы мир узнал, что ты совершишь великие вещи. – Она целует меня в лоб. – Ты ведешь машину, помнишь?

– Это плохая шутка, – говорю я ей. И как дура хватаю ключи со стены.

В Академии я провожу маму мимо преподавателей – умники из художественного колледжа без денег, которые водят по залам экскурсии, чтобы заработать на свои веерообразные кисти, скребки для холста и гончарные инструменты. Один из них внимательно смотрит, хмурясь, на мамино летнее платье, которое открывает слишком много кожи в холодное октябрьское утро.

– Грейс? – произносит он тем неопределенным, ты-в-порядке, тоном, которого я надеялась избежать.

Я веду маму в класс, где она с неприязнью сбрасывает мою руку со своего плеча.

– Садитесь, – гавкает она, как озлобленный доберман.

Я не хочу, но весь класс – в нем равномерно смешались седые волосы и вулканические прыщи – уставился на нас этим ужасным шокированным и одновременно напуганным взглядом. И я занимаю место на задней парте, откуда могу наблюдать за мамой, откуда смогу спасти ее, если будет нужно, если она совсем свалится с того утеса. Но выдержат ли ее мои руки? Я прикидываю и прикусываю нижнюю губу.

Мама шагает внутрь комнаты, хватает несколько пустых листов и идет прямо ко мне. Швыряет бумагу на парту перед моим стулом.

– Было бы здорово, если бы ты вспомнила о своем альбоме для рисования. – Она говорит со мной так, как будто мы вовсе не родственники. Как какая-нибудь стерва-математичка с пучком на макушке, которую не волнует, что происходит в моей личной жизни: пора бы подзубрить уравнения.

«Что случилось с моей прекрасной синей аурой?» – хочется спросить мне, но слова застревают в горле, словно куриная кость.

– Если ты собираешься повсюду за мной таскаться, тебе придется поработать, – говорит она.

«Повсюду за тобой таскаться», – повторяю я. Не могу поверить, что не ослышалась. А эта бумага для рисования, которую она положила передо мной, это яд – я вижу черепа и скрещенные кости на верхней странице. Разве она не понимает, что она делает? Разве не видит, как мы похожи на Пилкингтонов? Разве не осознает, что она наркоманка и хочет и меня подсадить на иглу?

Разве ты не помнишь своего отца, писателя? Мне хочется закричать. Разве не хочешь, чтобы кто-нибудь удержал тебя тогда от того, чтобы взять в руки в первый раз кисть? Разве не видишь, что с нами делает искусство?

Мама стучит по столу кулаком, хватает меня за руку и заставляет подняться.

– Пошла вон, – шипит она мне и толкает к двери.

Я волоку ноги, цепляюсь резиновыми подошвами по плитке. Но мама сильнее меня – не понимаю, откуда берется эта сила. Она просто вышвыривает меня за дверь.

– Убирайся и дай мне работать, – говорит она и захлопывает дверь у меня перед носом.

Мне хочется броситься и распахнуть дверь, вернуться обратно, приглядывать за мамой. Но я знаю, что это только спровоцирует ужасную сцену. И я бегу мимо доцентов и несусь наружу, чтобы сесть под кленом, откуда я смогу наблюдать за мамой через окно.

Не успеваю я присесть, как она замечает меня. Она хмурится и опускает жалюзи. У меня опускаются плечи – словно рушится башня из кубиков. Я проиграла. Я опускаю лицо на ладони.

– Ты доделала мою доску?

Я поднимаю глаза, и мое сердце пикирует прямо к земному ядру. Джереми Барнс. Он садится рядом со мной, так близко, что, когда ветерок треплет его волосы, они щекочут мою щеку.

Я фыркаю и качаю головой, потому что в такой день, как сегодня, когда – кто знает, что там происходит за оконными жалюзи! – это кажется таким же романтичным, как в тот раз, когда Адам Райли полез ко мне целоваться у меня в подвале, а я сидела и думала, когда же это кончится.

– Ты неправильно подсчитал, – говорю я, но Джереми только ухмыляется, и его мушка подпрыгивает.

– До сих пор работаешь над ней? Должно быть, очередная Мона Лиза или вроде того. Скорее бы посмотреть.

– Джереми, я просто не…

Конец фразы повисает у меня на языке, не хочет выскакивать изо рта. Не могу. Он не представляет, о чем просит. Он не знает, что моя жизнь не такая простая, как его бусы. Что некоторые люди терпеть не могут солнце.

Джереми поднимается на ноги, низко нагибается и начинает подкрадываться к кусту у кирпичной стены, как будто он кот и охотится на белку. Потом бросается обратно ко мне, сложив ладони в чашу, словно внутри нее что-то есть, что-то хрупкое, и он не хочет его раздавить.

– Ты знала, что бабочки переносят желания на своих крыльях? – спрашивает Джереми, снова усаживаясь рядом со мной, даже ближе, чем раньше, его колени утыкаются мне в бедро, красные кленовые листья шелестят над головой, словно они – рты, разносящие сплетни. Джереми и Аура сидят на дереве…

Я поворачиваюсь к нему и пытаюсь оттолкнуть его руки – они не дальше дюйма от моего носа, – и понимаю, что это такая шутка, вроде тех, на игровой площадке в начальной школе, которые мальчики отпускают в адрес девочек, подкидывая жуков им в волосы или швыряясь грязью в чистюлю Мэри Джейнс.

Но Джереми подносит руки еще ближе к моему лицу и говорит:

– Я серьезно. Давай. Прошепчи свое самое сокровенное желание, и эта бабочка отнесет его прямо к богам. Одно из верований коренных американцев, мне кажется. Давай! Много ли бабочек ты видишь в это время года? Его вообще не должно здесь сейчас быть. Она просто слонялась тут поблизости, ждала тебя. Я ведь знаю, что это такое. – Он дразнит меня, подталкивая локтем. – Давай загадывай желание.

Ладно, это ужас как глупо, но от этого все мое тело расслабляется. То, как он говорит это… на минуту мне кажется, что в мире нет ничего несокрушимого. Даже мама… на самом деле и с ней можно справиться. И я наклоняюсь и быстро шепчу желание в щель между его длинными, артистическими пальцами. Я говорю бабочке, что больше всего на свете мне хочется, чтобы моя жизнь стала по-настоящему, очень-очень нормальной.

Нормальной. Это сильно сказано, я не уверена, что узнаю нормальное, если оно позвонит нам в дверь.

Когда Джереми открывает ладони, бабочка-данаида, вся черно-оранжевая, сидит у него на его ладони. Бабочка пару раз хлопает крыльями, перед тем как вспорхнуть.

Я смеюсь, смотря, как она взлетает, и мой смех блестящий, как мыльные пузыри. Джереми так близко, что я могу почувствовать запах мыла и геля для душа. И когда я снова закрываю глаза, его губы прикасаются к моим, но не так, как это делал Адам. Нет, Джереми касается меня, касается чего-то хрупкого… розового цветка яблони… так, будто осторожно ласкает его, зная, как легко его можно поранить.

Его поцелуй сворачивает весь мир в одно мгновение. Я наклоняюсь вперед, дотягиваясь до него, я не хочу, чтобы он отодвигался от меня, потому что, когда его губы на моих губах, я ощущаю себя девчонкой, у которой во всех карманах есть право на ошибку. Девчонкой, которая таскается по плохим парням и нарушает запреты… и сбегает ночью из дому, чтобы позависать с друзьями. Девчонкой, которая ощущает себя бунтаркой, прикуривая сигарету, потому что мама почувствует запах дыма на ее одежде и будет ворчать на нее еще лет пятьдесят. Девчонкой, которая никогда за всю свою жизнь не чувствовала себя паршивее, чем когда жвачка прилипала к подошве.

Но наши головы отлетают друг от друга, когда распахивается парадная дверь музея, грохает о здание с силой тротиловой бомбы.

– Пожар! – я слышу мамин крик. – Пожар! Есть только один выход!

Когда я поворачиваюсь, мама вцепляется в плечо древнего ошеломленного студента в вязаном свитере и кричит:

– Вперед! Здесь один выход!

– Пожар? – удивляется Джереми, уставясь на дверь. – Серьезно?

Но тут один из преподавателей с акварельным рисунком в руке – оранжево-красно-желтым – кричит маме:

– Рисунок, Грейс! Это нарисовал твой студент! Вот и все!

– Что? – спрашивает Джереми, косясь на нее, как будто пытается понять, в чем дело. Постепенно его взгляд превращается в усмешку. Он начинает смеяться.

Злость взрывается внутри меня, потому что он такой тупой! Коллекционер Ауры, как он бы себя назвал. Верно. Конечно. Звучит неплохо, Джереми собрал факты, спрессовал их у себя в голове, как лепестки сухой розы в дурацкой старой книжке со стихами. Я должна была знать, что это все чушь.

Ты ни хрена не знаешь, ты слабоумный придурок, мне кажется, я кричу. Потому что, кроме того, что он считал «коллекционированием» Ауры, он вообще не представляет, как меня на самом деле пугает мама. Он не знает, что, когда я смотрю на нее, я смотрю не на человека, а в зеркало. Я вижу себя – точно такой, какой буду в будущем.

Я отталкиваю Джереми, ору на него:

– Неудачник. Ты гребаный неудачник. – Из-за смеха мне кажется, что мое сердце попало в терку для сыра. – Отвали от меня.

Я вскакиваю на ноги так, как будто он вовсе не парень, а кусок протухшего мяса.

– Аура, – говорит Джереми, качая головой и хмурясь, косясь на меня, как будто я карта, которую он пытается прочитать.

– Уходи. Отвали от меня! – Я кричу, размахивая руками, словно передо мной бродячий кот, которого мне надо прогнать.

Когда он начинает пятиться назад, на его лице появляется то же самое замешательство, что и у маминых студентов, а я бросаюсь к двери Академии. Господи, я чувствую себя такой дурой, ведь я не смотрела за ней, как должна была, – я была снаружи… что я там делала? Флиртовала с парнем?

Это полностью моя вина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю