355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Холли Шиндлер » Темно-синий » Текст книги (страница 4)
Темно-синий
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 17:30

Текст книги "Темно-синий"


Автор книги: Холли Шиндлер


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

6

Один из основных факторов риска для развития шизофрении – близкий родственник, которого полностью подчинила себе болезнь.

Входная дверь взрывается от яростного стука. Открыв ее, я обнаруживаю на пороге нашу соседку, миссис Пилкингтон, в фиолетовом спортивном костюме. Нечесаные седые волосы торчат во все стороны, будто ее только что ударило током.

– Что тут у ваш проишходит? – едва ворочая языком, говорит она и показывает на щенка лабрадора у своих ног. – Вы Скутера пугаете.

Она что, серьезно?

– Я… я полицию вызову, – грозит она, обдавая меня запахом виски. Ее лицо как будто сделано из кулинарного жира и забыто на солнышке жарким летним днем.

– Не надо, – говорю я. – Я сделаю потише… Простите.

Ну да, она горькая пьяница. И может быть, если она пожалуется, копы только плечами пожмут. Но с другой стороны, если копы и правда зайдут к нам в дом, они увидят, в каком мама состоянии – это если я не придумаю, как ее из него вывести, – и закончится все тем, что ее увезут. Наденут на нее смирительную рубашку. Попытаются привести ее мозг в порядок с помощью старого доброго электрошока.

А если маму запрут в психушке, что со мной-то будет? Не хочется выглядеть привередой, но я правда не знаю, что хуже – приемная семья или жизнь с папой (рожок ванильного мороженого) и Брэнди (отвратительный розовый пузырь из жвачки, надуваемый раз в три секунды).

Я вбегаю в мамину комнату и выдергиваю шнур проигрывателя из розетки.

– Дай сюда, – говорю я и протягиваю руку к кисти. – Прекрати, там Пилкингтоны уже приходили. Пора заканчивать.

– Нет! – кричит мама. – Не смей отнимать это у меня. – Я понимаю, что речь идет не только о кисти. Она говорит не о пучке щетины на деревянной рукоятке. Эти слова доносятся прямиком из самой темной части ее личности. Они поднимаются к поверхности с илистого дна души. Она говорит о своем искусстве. – Я не могу без этого обойтись, – шепчет она.

Я убираю руку и смотрю, как мама хватает тюбик желтой краски и выдавливает ее прямо на кисть. По крайней мере, она, кажется, забыла про Дженис. Я поворачиваюсь и выхожу из ее комнаты.

Сегодняшнее утро так тяжело давит мне на плечи, что я чувствую себя Атлантом, подпирающим все это чертово небо. Моя сумка лежит на столе, из нее выглядывает уголок учебника по биологии.

Я достаю из нее альбом и с головой ныряю в него, как в бассейн. Рисование меня успокаивает, собирает по частям, точно как маму.

В последнее время, если я беру в руки карандаш, живопись и поэзия сливаются воедино, перетекают друг в друга. Они переплетены так тесно, что если бы захотелось искоренить, убрать с листа одно, то пришлось бы уничтожить и второе. Я начинаю рисовать лошадь-качалку: вот вперед, а вот назад, вот нормален, а вот безумен, вот ты здесь, а вот тебя нет… А под ней на листе взрывается стихотворение – яростное и печальное:

 
Перед глазами снова тени:
Фигура в танце, на авансцене.
 
 
Воображение летит —
Но ведь это опасно.
Миражи в ее глазах —
Вы проверьте – погасли?
 

И как всегда, пока карандаш порхает над бумагой, дышать становится немного легче. Боль, причиняемая этой жизнью, пульсирует уже не так сильно. Я рисую, вместе с изображениями приходят слова, и это как укол кортизона – боль уходит. Я уже могу шевелиться и не чувствую себя раздавленной.

Но затем я поднимаю голову и сквозь стеклянную раздвижную дверь вижу миссис Пилкингтон со Скутером у себя на заднем дворе. Она ковыляет, шатается, показывает рукой на дерево, как будто указывает грабителю удобный путь. Из дома выходит Джоуи – хлопает обтянутая сеткой летняя дверь – и сердито кричит (что-то вроде «встреча… встреча», «куратор»); голос похож на голос отца, когда тот злился. Так они и живут: то Джоуи сорвется, то его мамочка, и трезвый индивид устраивает громкие сцены пьяному, когда тот возвращается домой в пять утра с блевотиной на одежде.

«Они похожи как две капли воды», – думаю я. По спине ползут мурашки. Я бросаю рисунок и иду по коридору в свою спальню. Вообще-то это странная комната, мало похожая на настоящее убежище, с ковром ярко-зеленого цвета и бледно-голубым потолком. На стенах всякие цветы – в третьем классе мама вытащила меня из постели, когда ее вдруг среди ночи стукнуло вдохновение, и мы рисовали их до рассвета. Их лепестки усыпаны разноцветными крапинками, тычинки причудливо завиваются. На них сидят божьи коровки размером с кошку. Сверху нависают облака, похожие на синюю сладкую вату.

В ту ночь, когда мы все это рисовали, отец был в Альбукерке – навещал старого приятеля. Хотя в основном рисовала мама, по правде говоря. Я только смотрела, подавала ей палитру, добавляла белого, красного или оранжевого, когда она мне велела, и смешивала краски концом линейки. Я тогда была очень горда тем, что могу принять хоть какое-то участие.

– Не могу взять. – Наши комнаты находятся прямо напротив, через коридор, и я слышу сердитое мамино бормотание. – Не могу. От меня. Мое. Нельзя. Я все поправлю. Все. Прекрасно.

Я вспоминаю, как позапрошлым летом, когда рассвет окрашивал небо в апельсиновый цвет, Джоуи кричал своей матери: «Ты не можешь заставить меня бросить. Не можешь заставить меня». Несмотря на то что алкоголь и остальная дрянь, на которой он сидел, явно его убивали. Несмотря на то что выпивка была первопричиной абсолютно всех их проблем.

Я пересекаю коридор и захожу в комнату мамы – хочу успокоить ее или, может быть, саму себя. Подхожу к ней со спины и собираю ее длинные черные волосы в «хвост» – так она всегда делала, когда я была маленькая.

Мама отталкивает меня, а глаза такие безумные, безумные, что первое мое побуждение – снова отобрать у нее кисть. Но я вспоминаю об альбоме на столе в кухне. Я очень хорошо понимаю, что она чувствует, когда у нее отбирают принадлежности для рисования. Это как попытаться выколоть ей глаза булавкой.

Поэтому я ухожу, оставив ее наедине с ее рисунком. Как я постепенно начинаю понимать, процесс рисования является для нее чем-то вроде закрывания двери, перед тем как воткнуть себе в руку шприц с ядом.

7

Знаменитые шизофреники: Ван Гог – художник, Джек Керуак – писатель, Сид Барретт – музыкант, участник группы «Пинк Флойд», Вацлав Нижинский – танцовщик. Каждый из них достиг вершин в своем искусстве.

– Аура, – Дженни вздыхает, – я не могу просто так взять и уйти. Да и зачем? – На заднем плане Итан кричит так, будто его режут.

– Твоя мама может посидеть с Итаном, – эгоистично предлагаю я. – Мне просто… просто нужно, чтобы на нее кто-нибудь взглянул. Приходи на ужин – он не затянется, – а потом возвращайся домой.

– Сейчас, Аура? Я должна отправиться к тебе сейчас?

Я вся подбираюсь, готовясь защищаться. Я же не могла это запланировать. Я же не могла знать заранее, что мама, которая сейчас в своей комнате, начнет лихорадочно рисовать, разбрызгивая краску во все стороны, принимаясь за картину, бросая ее и начиная следующую. Я же не могла знать заранее, что вчера ночью она вытащит меня из постели: «Аура, у меня кончилась зеленая краска. Аура… Аура, поехали в магазин».

И как я должна была реагировать? «Да, мама, конечно, – хотелось мне сказать. – Ты же знаешь, в этом городе полно круглосуточных магазинов с товарами для художников. Потому что в два часа ночи человеку может понадобиться сироп от кашля, ибупрофен, молоко и ирландский зеленый акрил номер триста четыре». Но я молча встала с кровати и сама смешала ей зеленую краску, подумав: «Желтый с синим, мам. Неужели ты забыла?»

– Десять минут, – говорю я Дженни. – Пять. – Я уже канючу. – Можешь даже не есть…

Чувствую себя бродячей кошкой, жалобно мяукающей и царапающейся в дверь ее дома. Это меня злит. Как будто я целую неделю не исполняла роль жилетки для слез, когда ее полоска окрасилась розовым!

– Ну хорошо, – раздраженно вздыхает Дженни. Точно так же она отвечает своей матери. Судя по ее тону, она при этом даже глаза закатила.

Я ставлю в духовку запеканку с тунцом и макаронами и, пока она готовится, иду в гостиную, чтобы посидеть перед «Амброз ориджинал», нашим старым пианино. На самом деле играть я почти не умею. Могу прочитать ноты в скрипичном ключе и взять несколько аккордов. Я люблю наше пианино – несмотря на его потрепанный вид, – потому что мы с папой его отреставрировали. Он купил его мне на день рождения, когда мне исполнялось десять лет. Я пришла из школы, а оно уже стояло в гостиной – обшарпанное до такой степени, как будто прошло через все сражения Второй мировой. И целый год мы каждую субботу ходили в «Пианино Пита» – старый музыкальный магазин, расположенный через улицу от конторы, торгующей самыми жуткими подержанными автомобилями в городе, – и покупали педали, молоточки, войлок и струны.

Я сижу перед пианино и вспоминаю, как мы с папой смеялись над пряжкой ремня, который носил Пит, – она была сделана в виде золотого рояля. Вспоминаю, как мама ошкурила пианино, чтобы расписать его, как ей нравится. И расписала: ангелы, грешники, уличные музыканты, любовь и боль, страх и страсть – все на свете, о чем только люди сочиняют песни. Абсолютный шедевр. Мы успели закончить как раз к Рождеству. И весь день распевали рождественские гимны, аккомпанируя себе на восстановленном и ярко расписанном пианино.

Я смотрю на надпись «Амброз ориджинал». Мама написала ее кистью, от руки, поверх марки «Кимболл», которая там была, когда папа только привез пианино домой. Дотрагиваюсь до идеальных – свободных и уверенных – мазков, обвожу глазами мамину роспись. То, как закручиваются цвета на крышке пианино, всегда немного напоминало мне картину Ван Гога, репродукции которой висят практически во всех магазинах, где торгуют плакатами: «Звездную ночь».

Ван Гог – тот еще шизофреник. Говорят, он отрезал себе ухо, потому что не мог больше выносить звучащие в голове голоса. И говорят – так называемые эксперты, которые, может быть, и шнурки себе на ботинках завязать не могут, – что «Звездная ночь» демонстрирует, как может меняться фактура света под воздействием приступа психической болезни.

Господи, как я ненавижу эту картину.

Я то и дело спрашиваю себя: почему одни – гении, а другие – обыкновенные сумасшедшие? В чем разница между мамой и Ван Гогом? В чем отличие «Подсолнухов» от любой из сотен маминых картин, распиханных по всему дому – от гаража до чердака? Почему мою комнату никто не считает шедевром? Почему отдыхающие из Питтсбурга и Литл-Рока не толпятся у нашей двери в своих шортах-бермудах, пуская слюни от предвкушения, что увидят сад, нарисованный на стенах моей спальни? И почему я не стою каждые выходные перед домом, собирая с них деньги и напоминая: «Фотографировать со вспышкой запрещено. Спасибо»?

Тарахтение Дженниной развалюхи возвращает меня к реальности. Она открывает дверь как раз в тот момент, когда я бегу в кухню, чтобы вытащить запеканку из духовки.

– Ну и где она? – вздыхает Дженни и потирает щеку. Выглядит она лет на сорок – ее когда-то очень милое лицо как будто распухло от боли, вызванной непоправимой ошибкой, которую она совершила.

– Она не перестает рисовать с того момента, как мы вчера вернулись домой. А ее глаза… – Я пытаюсь рассказать Дженни про инцидент в машине и как мне пришлось сесть за руль.

– А вот это было очень глупо, – говорит Дженни и достает пачку сигарет из своей бесформенной, купленной со скидкой сумочки – пару лет назад я сочла бы ее забавной: она небрежно сшита из лоскутов кожи, не сочетающихся по цвету, – откатывает в сторону раздвижную дверь, чтобы дымить в сторону улицы. – Ты ведь вообще водить не умеешь.

Как же, как же, а что еще я ожидала услышать – у Дженни ведь права уже полтора года. Она получила их еще до рождения Этана. Подружка на год и восемь месяцев старше меня, но учились мы почти все годы в одном классе (я через один класс перепрыгнула, а она пошла в школу позже, чем надо), и этой разницы не существовало. А теперь она тычет этой разницей мне в лицо, словно дохлой рыбиной. Как будто она вся такая опытная, а я еще сопливая девчонка.

– А что я должна была сделать? – говорю я, а Дженни в это время щелчком отправляет окурок на улицу. – После того, как мы оказались в канаве?

Дженни корчит презрительную рожицу – типа, что угодно, только не то, что сделала. Мне хочется дать ей хорошую плюху.

Дженни принимается накрывать на стол, а я иду по коридору к маминой комнате и зову: «Мам? Мам?» – голосом мягким, словно мех новорожденного котенка.

– Мам? – Я тихонько проскальзываю в ее комнату.

Но она не отвечает. Я смотрю на нее, прикрыв ладонью рот, потому что после целых суток рисования она выглядит не лучше Джоуи Пилкингтона после суточной пьянки. Руки все в краске – даже выше локтей, – лицо тоже перепачкано. Она завязала волосы узлом – обыкновенным, настоящим узлом, и так как они давно уже не видели бальзама, возможно, после такого издевательства ей придется их отрезать. Сухие как солома, они уже вряд ли снова распрямятся.

Наверное, в этом и состоит красота узла. Его невозможно до конца развязать.

Мама сняла джинсы и надела какое-то дикое платье, которое велико ей размеров на четырнадцать. Не понимаю, где она его взяла: оно старое, испачканное в смазке. Возможно, отец использовал его как тряпку, когда возился с машиной, а потом забросил на чердак, где она его и откопала. Мне вдруг приходит в голову, что оно похоже на платье для беременных, – как будто она носила его, когда была на девятом месяце. У меня по спине в который раз пробегают мурашки, потому что, когда мама поднимает глаза, я не уверена, что она меня узнала. Я спрашиваю себя, помнит ли она, что я уже родилась, что я ее дочь.

«Но с другой стороны, – пытаюсь я себя упокоить, – может быть, она схватила старое платье просто потому, что ей показалось, что в нем удобно рисовать».

Мы смотрим друг на друга, и я ловлю себя на мысли, что мне бы хотелось, чтобы мама могла хотя бы притвориться нормальной. Это несбыточное желание – с таким же успехом можно закрыть глаза и пожелать перенестись назад во времени.

Но в мире ведь полно притворщиков. Люди врут на сайтах знакомств в Интернете. Указывают не свой вес в водительских удостоверениях. Приезжают на встречи выпускников на взятых напрокат спортивных авто и рассказывают одноклассникам, что многого добились в жизни. Так что, может быть, и мама смогла бы притвориться, что она нормальная.

Мои глаза останавливаются на карманах ее платья. Большие карманы, без застежек и клапанов. В мое сердце стучится отчаяние, и поэтому я беззвучно выдвигаю один из ящиков шкафа и достаю оттуда кристалл – один из тех камней, которыми мама дорожит, которые, по ее мнению, могут вибрировать, обладают силой и целительными способностями. И кладу его ей в карман.

Я не особенно верю в такие вещи, но она-то верит. В этом ведь все дело, не так ли? В ее вере. Они определяют всю мою чертову жизнь – тени, в которые она верит.

Мне наконец удается увести маму из комнаты и усадить на стул в кухне. В затянутую сеткой дверь тянет вечерним октябрьским воздухом, от сквозняка русалки над столом покачиваются. Я закрываю стеклянную дверь, накладываю в тарелки исходящую паром запеканку.

– Нам нельзя долго сидеть, – говорит мама. – Мир остановится.

Вилка Дженни замирает на полпути.

– Наши ноги. Ноги всех людей, – говорит мама. – Когда мы шагаем, мы не только толкаем себя вперед, понимаете? Мы толкаем весь мир вокруг. Если все люди и звери вымрут, то Земля остановится. Именно мы двигаем мир, вращаем его. Ну как вы вращаете педали велосипеда, понимаете? Мы обязаны вращать Землю!

– Мам, – говорю я. – Давай поедим, а?

Мама вдруг подается вперед, смотрит на Дженни диким взглядом.

– Кто это? – шепчет она. – Ты ее видишь? А я вижу. Я могу ее потом нарисовать, если она останется реальной достаточно долгое время.

– Мам, – тихо говорю я. – Это Дженни. Ты же знаешь Дженни.

Дженни звучно сглатывает, это слышно даже через стол. Интересно, что труднее проглотить – мою маму или приготовленного мной тунца.

Дженни делает глубокий вдох, убирает непослушные волосы за уши, улыбается и – господи, я люблю ее в это мгновение – говорит:

– Пожалуйста, передайте мне соль. Грейс? Можете передать соль?

Мама поднимается из-за стола. Ее лицо светлеет, как будто на нее снизошло Откровение.

– Понимаете, если приложить достаточное усилие, можно изменить направление вращения. Подумайте. – Она встает посреди кухни. – Если я буду крутить Землю в противоположном направлении, как можно сильнее и как можно быстрее…

Она изо всех сил бежит на месте и визжит, как будто движется быстрее всего на Земле – быстрее пули, боли и страха.

Лицо Дженни искажается – она старается сдержать слезы. Подружка отчаянно борется с ними – так некоторые люди сражаются с раком. Но слезы все равно прорываются наружу.

– Мне нужна соль, – всхлипывает она. – Соль! – Она кричит это так громко, что я опасаюсь, что она травмировала себе голосовые связки.

Она вскакивает и бросает салфетку на стол, продолжая кричать – слов нет, просто крик, как будто за ней гонятся привидения.

Я хватаю солонку, которая преспокойно стоит у маминой тарелки. Но Дженни уже подхватила свою сумочку и сломя голову несется к двери.

Стой, стой, стой, стой, стой, проносится у меня в голове.

Подружка сбегает по ступеням на улицу, а я бегу за ней, как идиотка, с солонкой в руке:

– Вот, Дженни, вот твоя соль, возьми. Бери и можешь никогда-никогда не отдавать.

– Я больше не могу, – говорит Дженни. – Не могу находиться рядом с ней, понимаешь?

– Почему? Что случилось? Ты ведь всегда была за меня горой.

– Господи, Аура, потому что… потому что это слишком тяжело, ясно тебе? Я не могу больше с ней общаться. Сейчас не могу – на мне и так сейчас много всего…

– Много всего? – кричу я. – Да неужели? И чего именно? У Этана нос заложило? Ты же видишь, что с ней, помоги мне!

– Ты не знаешь, что у меня происходит! – кричит Дженни, слезы капают с подбородка. – Ты не знаешь всего.

– Я знаю, что ты дерьмовая подруга.

Дженни вытирает глаза и кивает.

– Ну тогда ты не будешь по мне сильно скучать, так ведь? – спрашивает она и вроде как поднимает руки, но они обессиленно падают и хлопают ее по бокам – какой безысходный звук. – Поеду к Эйсу, – говорит она.

Я стою на ступенях и от души надеюсь, что вид у меня бескомпромиссный и решительный. Дженни садится в свою развалюху. Когда она, тарахтя и скрежеща, скрывается за углом, я в ярости кричу и швыряю солонку на дорожку. В лунном свете соль блестит ярче осколков стекла.

Я принимаюсь реветь в голос, но тут позади меня открывается дверь, и испачканные в краске мамины руки обнимают меня сзади.

– Не плачь. Я знаю, бывает, многое рушится в прах, у меня многое рушится, а мы ведь очень похожи, ты ведь обещала, помнишь? Ты ведь обещала, ведь ты помнишь?

8

Ученые установили, что та же гибкость мышления, которая выражается в творческих способностях, может также у некоторых людей выражаться в душевной болезни.

Морща лоб, я шуршу листами распечаток, которые сделала вчера вечером. Все мои поиски в Интернете направлены на выяснение того, что может быть общего у шизофреников и творческих людей. Заголовки гласят: «Безумный гений», «Шизофрения и творческий темперамент», «Творческие способности и психопатология»… Я боюсь, как бы меня не стошнило от всего этого.

Я принялась за поиски, чтобы как-то маме помочь. Ну то есть для всего ведь есть своя травка, разве не так? Эхинацея – от простуды, черника – для улучшения зрения, имбирь – для ускорения обмена веществ… Так что я подумала, может, что-нибудь и найду – и куплю в витаминном ряду в «Уолмарте». Но затем я наткнулась на эти статьи – и неожиданно стала размышлять о себе самой.

Потому что, понимаете, генетикой дело не ограничивается. Это просто один из факторов риска. Я всегда знала – врачи объясняли отцу и мне, – что не меньшую роль играет влияние окружения. И теперь я задумываюсь: а что это за влияние? Рисование? Стихи? Неумелое шлепанье по клавишам на «Амброз ориджинал»? Неожиданно я чувствую себя так, будто всю свою жизнь выкуривала по две пачки сигарет в день и только сейчас узнала, как курение влияет на легкие. Последние пятнадцать лет я прямо-таки упрашивала болезнь заползти ко мне в мозг.

И самое плохое из этой кучи плохого – это то, что я даже не могу поговорить об этом с Дженни. Конечно, я попробовала ей позвонить – как будто мы с ней и раньше не ссорились! – но, когда ее мама подняла трубку, я услышала, как Дженни кричит: «Я не буду разговаривать с этой эгоистичной сукой. Повесь трубку. Повесь трубку».

«Аура, милая», – начала миссис Джемисон медовым голосом, как будто мне было восемь. «Ладно, ничего», – вздохнула я, убеждая себя в том, что Дженни просто надо остыть. Но когда я сегодня утром пришла на Круг, она, завидев меня, выбросила окурок и сбежала.

– Эй, Аура, – шипит Крокодилица.

Я подпрыгиваю, понимаю, что урок биологии уже в полном разгаре (и когда только звонок-дребезжалка успел прозвенеть?), и начинаю засовывать листы со статьями в сумку.

– Аура, – снова шипит Фрисон.

– Что? – шепчу я.

– Мы договорились насчет кошки?

Увлеченность Анджелы анатомированием животных меня немного пугает. Потому что я знаю, что все эскулапы, которым мы показывали маму, с превеликим удовольствием вскрыли бы ей череп, вытащили мозг, поднесли его поближе к свету и, показав на какую-нибудь извилину, сказали: «Вот здесь, видите? Вот это функционирует неправильно».

И после всего, что я прочла вчера вечером, я понимаю, что они не отказались бы заняться и мной. Они… нет, не они, Анджела. Я смотрю на Анджелу и вижу нас с ней через двадцать лет, я лежу на операционном столе, а она настоящий хирург или патологоанатом. Только ее халат не совсем похож на докторский, скорее он мог бы принадлежать мяснику, так как покрыт пятнами ярко-красной крови.

«Я специально попросила, чтобы тебя отдали мне, – говорит Анджела. – Еще давным-давно, в школе, я попросила мистера Уикмана, чтобы тебя вскрывала именно я. За дополнительные баллы, разумеется. И теперь ты моя, потому что ты тоже сошла с ума, как твоя мама. Тебе это было предначертано».

Нетерпеливо, в спешке забыв даже засучить рукава, она втыкает в меня нож и делает гигантский разрез в форме буквы «Y».

– Аура? – не отстает Анджела. – Мы договорились, да? Я заберу кошку, когда придет время?

– Заберешь, заберешь, – зло отвечаю я. – Кто я такая, чтобы вставать между тобой и твоими нездоровыми желаниями.

– Аура Амброз!

Я поднимаю взгляд и вижу, что Уикман опять держит в руках зеленый пропуск. У меня из головы не выходит та ужасная поездка в маминой машине.

– Надеюсь, когда-нибудь ты все-таки отсидишь целый урок, – говорит Уикман из-под своих каштановых усов – реликвия еще с тех времен, когда по телику шел сериал «Частный детектив Магнум». Я не двигаюсь, и он машет пропуском: – Ну же, поторопись. С тобой хочет побеседовать миссис Фриц.

Великолепно. Со мной желает побеседовать наш психолог-консультант, королева школьной элиты. Мой живот превращается в доску для игры в «Змеи и лестницы» – сплошные углы и неровности. Сейчас мне достанется…

Я собираю тетрадки и выскальзываю из класса. Единственное, что хорошо в этом походе на заклание, – это то, что мне больше не приходится воображать Крокодилицу в обличье ведьмы из «Макбета», помешивающую в кипящем котле, полном мертвых кошек.

Вниз по лестнице и за угол, в административное крыло. Знак на двери справа гласит: «Миссис Фриц, психолог-консультант, классы А – С». Вот уж о ком правда можно сказать: сапожник без сапог. Больная на всю голову.

Кабинет миссис Фриц под завязку забит красными и белыми чирлидерскими помпонами и плиссированными коротенькими юбочками. На стенах полно грамот: «Чемпионат штата, второе место», «Городской фестиваль чирлидеров, первое место». Потому что она их куратор – школьной команды чирлидеров, – и это, если подумать, довольно забавно, потому что миссис Фриц – жирная пожилая тетка с гнусавым голосом и толстенными ногами. Как правило, она что-то бубнит, а ты смотришь на эти ноги, как завороженная, и думаешь, что ее коричневые колготки должны сейчас лопнуть, – ну то есть не могут же они растягиваться бесконечно, правильно? Должны лопнуть, как чересчур надутый воздушный шарик. Один лишний глоток из гигантской бутылки «Доктора Пеппера», который она держит на своем заваленном всяким хламом столе, – и БАБАХ! Сразу прибежит мистер Гроус, наш охранник, на ходу набирая девять-один-один, так как будет уверен, что произошел теракт.

«Нет, все нормально, – скажет он оператору, заглянув в кабинет миссис Фриц. – Это у Джанет просто лопнули колготки».

– Аура Амброз, – говорю я, показывая пропуск.

– Входи, дорогуша, – говорит миссис Фриц.

Интересно, почему эти клуши из учебной части все, как одна, называют нас «дорогушами»? Откуда они вообще это слово взяли? Мне бы и в голову не пришло так кого-нибудь назвать. Может, это признак старения, вроде морщин вокруг глаз или варикозных вен? В один прекрасный день ты открываешь рот, и это слово лезет наружу, словно рвота. Ты стараешься его удержать, но оно вываливается, мерзкое и осклизлое, – и вот ты уже старуха.

Она показывает на кресло рядом с дверью. Я сажусь и смотрю на часы. С того момента, как я вышла из класса, прошло две минуты. Целых две минуты я не думала о Дженни, о бесчеловечных опытах Анджелы и даже о маме. И в течение нескольких секунд я даже благодарна миссис Фриц за то, что у нее толстые ноги и она называет всех дорогушами, – это меня как-то отвлекло от размышлений о моей несчастной жизни.

– Несколько дней назад я беседовала с миссис Колейти. – Миссис Фриц принимается разворачивать круассэндвич из «Бургер кинг» – с беконом, яйцом и сыром.

«А, вот оно в чем дело», – думаю я. Миссис Колейти – учительница английского – как раз из ударенных дисциплиной теток. Естественно, после того, как я пять раз подряд опоздала на ее урок, она пошла жаловаться психологу. Каждый раз, когда я после перерыва на ланч появляюсь на полминуты позже на ее увлекательнейшей лекции по ономатопее, она поджимает губы и бросает на меня уничижительный взгляд, при этом ее недоразвитый подбородок так глубоко уходит в мясистую шею, что совершенно там исчезает. Но опаздываю я вовсе не из-за того, что сижу в кафетерии и беззаботно болтаю с подружками о «смотри, как я уложила волосы», о «можешь мне одолжить свою шелковую маечку на пятницу» и об «угадай, кто у нас уже не девственница». Нет, у меня есть лучшая подруга, которая весь перерыв талдычит про своего сына и шипит: «Что, мои проблемы тебя не интересуют?», когда я пытаюсь свалить, потому что часы говорят, что давно пора тащить свою задницу в класс.

Поправка: у меня была лучшая подруга. Стоп – неужели вчера вечером я правда навсегда потеряла Дженни?

– Да, – говорю я миссис Фриц, – опоздания. Я знаю. Миссис Колейти сказала, что даст мне дополнительное задание – эссе про «Билли Бадда» или что-то вроде этого.

«И я с радостью за него возьмусь, если после этого мне будет позволено убраться из этого кабинета, – думаю я. – Я улыбнусь и скажу какую-нибудь чушь вроде: „Мне кажется, литературная критика для ума – это как пищевые волокна для кишечника. Много никогда не бывает“».

– На самом деле миссис Колейти ничего не говорила об опозданиях. – Миссис Фриц хмурится. – Но пунктуальность – это важная часть…

– Так дело не в… – перебиваю я.

– Да, – подтверждает миссис Фриц. – Я вызвала тебя к себе в кабинет, потому что… – Она делает драматическую паузу, в продолжение которой прихлебывает «Доктора Пеппера». – Миссис Колейти беседовала со мной о твоих письменных работах. У тебя отличные творческие способности.

У меня пересыхает во рту.

– Я вас не понимаю.

Миссис Фриц откусывает от бутерброда гигантский кусище. Наверное, если бы случилось так, что меня перенаправили к другому психологу, то после миссис Фриц мне уже ничего было бы не страшно. Я хочу сказать, мне кажется, это довольно невежливо – набивать брюхо перед ученицей, которую ты только что вызвала из класса. День ведь не резиновый, чтобы наблюдать, как эта тетка совершает бесконечные жевательные движения. Но беда в том, что миссис Фриц и жратва – две неразделимые вещи. Для нее это вроде туфель или помады – аксессуар. Никто в Крествью-Хай и не помнит, чтобы от нее не пахло луком и чтобы ее ногти были покрыты красным лаком, а не красным соусом.

– Миссис Колейти показала мне рассказ, который ты написала, – говорит миссис Фриц, наконец нажевавшись.

Меня прохватывает озноб.

– Я обязана была его написать, это было задание…

– И твои записи. Миссис Колейти собирает записи, которые вы делаете в классе, для проверки, так ведь?

– Да, но…

– У тебя отличные записи, как ты сама пишешь, по существу. И каждый урок ты находишь время сочинить стихотворение или нарисовать что-нибудь на полях.

– Да это глупости. Я машинально рисую, просто отвлекаюсь и… Я знаю, мне не следовало…

– Вообще-то это не очень похоже на глупости, Аура, – говорит миссис Фриц и показывает мне рисунок, где была изображена миссис Колейти в профиль. Я вообще ни о чем не думала, когда набрасывала его на полях внеплановой контрольной. – Я взяла на себя труд показать этот маленький шедевр нашим учителям по изобразительному искусству, и они оба спросили, почему ты не записалась ни на один курс по рисунку.

Такое чувство, что голова у меня полна маленьких огненных шариков – и сейчас она взорвется, а шарики разлетятся по всему кабинету миссис Фриц.

– Папа хотел, чтобы я выбрала что-то более полезное в жизни, – говорю я, и, в общем-то, это правда. Мой старый папа – тот, который красил людям дома, цитировал по памяти великих философов и восхищался тем, что мама могла изображать на холсте, – тот папа, которого я, возможно, даже любила – он хотел, чтобы я занималась творчеством. Но новый папа, который торгует страховками и ездит по городу в до нелепости дорогом внедорожнике, с явным неодобрением отнесся к тому, что я поставила себе в расписание прошлой весной курс искусств.

«Аура, спустись с небес на землю, – резко сказал он тогда. – Выбери лучше что-нибудь практичное. Курс компьютерного набора, например». Он щелкнул ручкой и вычеркнул «искусство» из моего расписания. Я и возразить ничего не успела. Неужели он знал что-то? О том, что творчество может со мной сотворить? Почему он ничего не сказал?

– Искусство необходимо в жизни, – возражает мне миссис Фриц. – И так как у тебя явный талант, то просто стыдно…

– Нет у меня никакого таланта, – решительно говорю я.

– Мисс Амброз, миссис Колейти считает, что тебе следует записаться на программу повышенной сложности по искусству и английскому. Она планирует включить тебя в список лучших студентов, и наши преподаватели по искусству с ней согласны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю