355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Холли Шиндлер » Темно-синий » Текст книги (страница 3)
Темно-синий
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 17:30

Текст книги "Темно-синий"


Автор книги: Холли Шиндлер


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

4

Иллюзии и галлюцинации – разные вещи. Галлюцинируя, шизофреник видит или слышит то, что реально только для него самого. Испытывая иллюзии, он видит реальный мир, но не может его понять. Он воспринимает то, что видит, искаженно, как будто только что прилетел с Марса и впервые в жизни пытается разобраться, что происходит на Земле.

В классе биологии никого, кроме учителя мистера Уикмана. Я плюхаюсь на свое место и облегченно вздыхаю. Хорошо немного посидеть в одиночестве перед тем, как окунуться в дневную рутину. Но я не успеваю расслабиться – в дверях появляется Анджела Фрисон. Она топает как слон своими синими, в звездах, ковбойскими сапогами.

– Привет всем, – гнусаво говорит Фрисон, которую за глаза все зовут Крокодилицей, мне и Уикману.

Я морщусь – терпеть не могу ее техасского выговора. Она садится рядом со мной. Ее наэлектризованные волосы торчат, как лепестки у цветка, ни дать ни взять маргаритка, только очумелая.

Я где-то читала, что потомство дают в основном уродливые цветы. Самые красивые сразу кто-нибудь срывает, а уродины спокойно доцветают и рассыпают по земле семена. И мир становится все безобразнее, и все из-за этих любителей цветочков. Вот выйдешь когда-нибудь на луг, а там торчат одни Анджелы Фрисон.

Хочется взять ее за ее дурацкие сапоги, вырвать с корнем и забросить куда-нибудь подальше.

Но это невозможно. Мы с ней связаны навеки. То есть на весь год – я и несравненная Фрисон на пару делаем лабораторные работы.

Вышло это вот как: на курсе общей биологии, который идет первым уроком, три девочки. Три. Я, Крокодилица и Руби Фокс. Так вот, Руби – красотка. В девятом классе она заняла первое место, когда ребята голосовали, кого из девчонок они хотели бы увидеть на обложке «Juggs». И когда в августе мистер Уикман велел нам объединяться в пары для лабораторных, все наши юноши бросились к Руби Фокс, а мы с Крокодилицей вроде как приобрели временную невидимость.

Мы сидели в дальнем углу – я и Фрисон. Анджела вздохнула и задумчиво обвела глазами класс: ну наверняка тут есть кто-нибудь получше, чем эта убогая Аура Амброз.

Так никого и не найдя, она протянула: «Ну ла-а-адно тогда» – со своим идиотским южным выговором, придвинула свою парту к моей, и мы начали работать над нашим первым совместным проектом – какой-то дурацкой диаграммой, которая должна была помочь нам лучше узнать друг друга. Как будто Фрисон не пожалела бы времени на те сведения, по которым не проводят тестов в конце недели, – в конце концов, она же не собиралась портить свой средний балл.

Да уж, повезло мне заполучить в напарницы Анджелу Фрисон, которая в результате какого-то наитрагичнейшего стечения обстоятельств попала в обыкновенный, средний по уровню класс биологии. Анджелу Фрисон, которая составляет свой график занятий таким образом, чтобы не дай бог две непрестижные дисциплины не попали в одно полугодие и не испортили ей драгоценный средний балл. Анджелу Фрисон, которая считает, что ей вообще не нужен напарник, особенно такой, который, как она думает, сядет ей на шею и будет получать хорошие оценки за ее правильные ответы. Анджелу Фрисон, которая на все сто уверена, что она умнее, чем все остальные учащиеся Крествью-Хай, вместе взятые, и которая даже мысли не допускает, что и я в том, что касается учебы, кое-чего стою. Просто я не кричу об этом на каждом углу и не закатываю истерику, получив «В+» на экзамене.

Запоздало задребезжал звонок, и урок медленно потащился к следующему такому же дребезжанию, словно древний паровоз к ближайшей станции. Я уже собираюсь нацарапать на парте какую-нибудь ерунду (я, как и всякий местный заключенный, свято чту традиции), как вдруг Крокодилица наклоняется ко мне и шепчет (и даже в шепоте слышится ее дурацкий акцент): «Эй, Аура, я хотела поговорить с тобой о кошке».

Школа берет их то ли в приюте для животных, то ли еще где. И это вам не рак, не червяк и не лягушка, которых мы потрошили на начальном курсе биологии. Настоящая кошка – может, кто-нибудь ее любил, – просто оказавшаяся не в том месте не в то время. Как подумаю, что придется ее резать – так происходит каждый год, никто особенного секрета из этого не делает, – так мурашки по всему телу ползут, как по ноге, когда ее отсидишь.

– А что насчет нее? – мямлю я.

– Слушай, после того как мы ее вскроем, я хочу забрать ее домой, – говорит Крокодилица, растягивая каждый слог на целую милю.

– Зачем? – в ужасе спрашиваю я.

Анджела закатывает глаза, явно думает: «Ну как можно быть такой тупой, тебя что, мама в детстве часто на пол роняла?»

– Я ее обдеру до костей, а кости соединю, чтобы получился целый скелет.

– Боже мой, – шепчу я. Все это вызывает во мне неподдельный ужас.

– Только не подумай, что мне самой это нравится, – говорит Анджела, тряся своими лепесточками. – Это задание за дополнительные баллы. Оно каждое полугодие одинаковое.

– Взять бедную изуродованную кошку и еще поиздеваться над ней? – в ярости шепчу я.

Смотрю на это чудо природы, раскрыв рот. Поверить не могу. Взять живое существо… (Ладно, лягушки и раки тоже были живые до определенного момента, но кошка это вроде как другое. Ничего с собой поделать не могу. Все животные равны между собой – я понимаю. Красивая теория. Но кошка – это все равно другое.) Взять живое существо и выпотрошить его во имя науки. Взять в руки его кишки, исследовать их, выяснить, почему оно умерло. Что работало правильно, а что поломалось.

– Аура.

В голосе Уикмана проскальзывает что-то вроде беспокойства, и живот у меня сразу стягивает узлом. Я лихорадочно соображаю, пытаясь подобрать слова, которые убедят Уикмана в том, что я искренне, до обожания, люблю свою напарницу по лабораторным и совсем не считаю, будто она мерзейшее существо из всех, кто когда-либо надевал синие ковбойские сапоги, и что он просто обязать записать нам десять миллионов дополнительных баллов просто за то, что мы так хорошо ладим друг с другом.

Но, вскинув взгляд, я понимаю, что дело вовсе не в Анджеле. Уикман держит в поднятой руке зеленый пропуск на выход.

– Сегодня вам везет, мисс Амброз.

Ничего не понимаю.

Я встаю из-за парты и беру пропуск. Это не какая-то там записочка вроде «Пожалуйста, проводите Ауру до кабинета директора», а настоящий пропуск за тюремные ворота. «По семейным обстоятельствам» – гласит вычурная, с завитушками подпись кого-то из офиса.

Я несусь по пустынным коридорам и, словно артиллерийский снаряд, вылетаю из дверей главного входа, перед которыми стоит «темпо» с незаглушенным двигателем.

Распахиваю переднюю пассажирскую дверь и сразу чувствую этот запах – запах страха. Слышу мамино дыхание – тяжелое, словно она бежала изо всех сил.

– Садись в машину, – говорит она сквозь сжатые зубы.

Я сажусь, начиная понемногу паниковать.

– Что случилось? – спрашиваю я. – Ты почему не готовишься к дневному занятию? Что произошло?

– Тебе надо убираться отсюда, – сообщает мама, как будто точно знает, что в Крествью-Хай прямо сейчас направляется убийца в маске.

– Откуда, из школы? – переспрашиваю я, а здание школы в это время уменьшается в зеркале заднего вида.

– Надо убираться, – повторяет мама. – Надо домой. Но не по этой улице. Я могу все поправить. Но надо вернуться. Синик-авеню. Синик. Вернуться. Я тебе покажу. Я все поправлю.

На руле видны влажные пятна – следы пота от ладоней. Мама сворачивает с центральной улицы и петляет по тихому, зеленому району с опрятными домами.

Я смотрю вперед сквозь ветровое стекло и вижу вдалеке красный, двухдверный, обыкновенного вида пикап, который движется нам навстречу. Дыхание мамы учащается еще больше, лицо заливает пот.

– С дороги. С дороги. С дороги, – повторяет она и отчаянно машет водителю пикапа. – Сворачивай!

– Мам, да все в порядке, – пытаюсь успокоить ее я.

– Он на нашей полосе! – кричит она.

– Нет, на своей, – возражаю я. – Мам, он даже линии не касается.

– На нашей! Господи! – еще громче кричит мама и сигналит. – И еще мы уменьшаемся! – Она уже даже не кричит, а визжит.

– Уменьшаемся?

– Я съеживаюсь!

Ничего не понимаю. Она по-прежнему Грейс Амброз, ростом пять футов девять дюймов. «Ноги, как у супермодели, – любил повторять папа. – Длинные, стройные ноги».

– Посмотри, я становлюсь все меньше, – кричит мама, а грузовичок тем временем приближается.

Я смотрю на дорогу, на блестящую хромированную решетку радиатора, которая надвигается на нас, и вдруг мою спину обдает жаром – я понимаю, что мама все воспринимает наоборот. Это не она уменьшается, а грузовик увеличивается, потому что приближается к нам.

Я хочу сказать ей: «Мам, это совсем как на занятиях по рисунку. Ты помнишь, что написала на доске в прошлое воскресенье? „Перспектива“ – помнишь? Близкое – больше, далекое – меньше, верно? Грузовичок просто приблизился к нам, мам, только и всего. Только и всего».

– С дороги! – кричит мама и неожиданно и без всякой причины выворачивает руль в сторону.

В салоне слышен сначала мой визг, потом визг тормозов, а затем глухой удар и смачный хруст – это мы въехали в почтовый ящик, который развалился на тысячу кусочков. Наконец «темпо» боком соскальзывает в канаву и останавливается.

Позади нас пикап тоже взвизгивает тормозами, затем разворачивается.

– Вы там в порядке? – кричит водитель, выпрыгивая из кабины. Выглядит он как местечковый политик с плаката своей предвыборной кампании – своим в доску. На нем рабочие ботинки и бейсболка с сеткой на затылке. На заднем кармане его черных джинсов – светлый кружок от круглой жестянки жевательного табака. Лицо у него сейчас такое, как будто мы испугали его до смерти, и он только что проглотил весь табак, что мариновался у него за верхней губой.

– Да как вы смеете гнать как сумасшедший! – кричит мама, открыв водительскую дверь «темпо». – Как вы смеете ехать по моей полосе. По моей полосе! Как вы смеете нас съеживать!

В это время хозяйка дома, перед которым происходит эта сцена, распахивает дверь, чтобы посмотреть на свой почтовый ящик. Рот у нее открыт, лицо блестит от кольдкрема, она вытирает руки полотенцем.

– Простите, – говорю я водителю пикапа. – Не надо было мне позволять ей садиться за руль. – Я расправляю плечи в надежде, что это придаст моим словам хоть какой-то вес.

– Она ведь не пьяна? – спрашивает мужчина. – Рановато еще вроде бы.

– Нет-нет, – говорю я. – Что вы! Она вообще не пьет.

– А что тогда с ней такое? – спрашивает он и кивает в сторону мамы.

Она стоит возле почтового ящика и кричит женщине с полотенцем:

– Да как вы смеете ставить эту штуковину посреди дороги? Вы что, не знаете, что это противозаконно?

– Это реакция на медикаменты, – вру я. – Когда мы выехали из дому, все было нормально. Кто мог знать, что все так получится!

– Тогда ей надо к врачу, – говорит мужчина.

– Да, конечно. Спасибо за беспокойство. Мы к нему и едем, – опять вру я. – Мне стоило самой сесть за руль.

Вообще-то я молитвы не очень жалую, но тут беззвучно произношу: «Господи, пожалуйста!» – мне жизненно необходимо, чтобы мои слова казались правдивыми и убедительными. У меня душа ушла в пятки, но можно ведь сыграть, правильно? Как те актеры, которые играют Шекспира на сцене позади Академии искусств. Если у меня получится хорошо сыграть, я смогу убедить водителя пикапа, что на самом деле я мамина старшая сестра.

Наверно, молитва сработала, потому что мужчина кивает, как будто поверил мне. (А если даже и нет, сейчас я увезу маму отсюда, и он, скорее всего, думает, что это само по себе неплохо.)

– Я заплачу вам за разбитый ящик, – говорю я женщине и протягиваю ей деньги, на которые я должна была следующие две недели обедать.

Женщина энергично трясет головой и хлопает полотенцем – дескать, не смеши меня, мы старые друзья, и я никогда не возьму у тебя денег.

– Вы не поможете вытащить нас из канавы? – спрашиваю я водителя пикапа.

Ни слова не говоря, он прицепляет «темпо» к фаркопу своего грузовичка. Взревел мотор, взвизгнули шины, и вот наша машина уже стоит на дороге.

А потом они – мужчина из пикапа и женщина с кухонным полотенцем – стоят и смотрят, как я запихиваю маму на пассажирское сиденье и обегаю машину, чтобы сесть на место водителя.

– Чертовы мужики за рулем. – Мама все не может успокоиться. – Мужчины будут пытаться присвоить себе твои дороги, Аура. Всегда помни об этом. Они будут пытаться выманить у тебя разум. Твои мысли – дороги, посыпанные гравием.

Я ее почти не слушаю, потому что полностью сосредоточилась на том, чтобы выглядеть опытным водителем. Пристегиваюсь, хватаюсь за рычаг переключения скоростей – притворяюсь, что вожу машину уже черт-те сколько лет. Для меня это нормально, абсолютно ничего страшного, постоянно этим занимаюсь.

Я легонько нажимаю на педаль газа, но машина все равно прыгает вперед, словно укушенная. Я смотрю в зеркало – водитель пикапа и домохозяйка смотрят на все это круглыми глазами, раскрыв рты, словно дети, прилипшие к телевизору, по которому показывают какой-нибудь ужастик.

Хочется сказать им: «Я чувствую в точности то же самое».

Мы продвигаемся по дороге зигзагами – никак не освоюсь с рулем. Я вижу знак остановки, и сердце в груди подпрыгивает: я понятия не имею, как сильно надо надавить на педаль тормоза, чтобы остановить «темпо» в нужном месте. Он может остановиться где угодно – за три квартала до перекрестка, посреди перекрестка… Теперь уже мои ладони оставляют на руле пятна пота.

Кое-как останавливаюсь и уже собираюсь себя поздравить, как вдруг мама хватает меня за руку. Я оборачиваюсь, и меня начинает трясти от ужаса: она смотрит на меня таким взглядом, будто ее привязали к железнодорожным рельсам.

– Только папе не говори, Аура. Ладно? Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, не говори ему. Я ведь знаю, если уж ты что обещаешь, то это как дверь запереть, а ключ выбросить. Ты ведь не подведешь меня? Ты мне поможешь? Ладно? Не говори ему, хорошо? Обещай, ну же, ну обещай.

– Хорошо, хорошо, – наконец кричу я. – Обещаю. – А что мне еще остается делать?

5

Инсайт – понимание человеком того, что он болен, и осознание симптомов болезни. Человеку, для которого характерен инсайт, часто достаточно сказать, что он ведет себя как буйнопомешанный, для того чтобы он пришел в замешательство и успокоился.

Я веду маму по дорожке к дому, а сердце колотится как ненормальное.

– Шалишь, шалишь, – доносится до меня мужской голос, и «ш» в нем шипит, словно клубок змей.

Я оборачиваюсь и вижу Джоуи Пилкингтона, который стоит на крыльце дома своей матери и грозит мне пальцем. За последние месяцы он разжирел, по-другому не скажешь, если сало уже скоро через поры полезет. Увидев его, я вся подобралась, и не только из-за того, что он омерзительно выглядит.

«Держись от Джоуи подальше, – как-то сказал мне папа. Тогда я еще была совсем маленькой и носила короткий „хвостик“, а Джоуи вернулся домой в первый раз. – Я рос вместе с Джоуи, – добавил он. – Не сказать чтобы он был очень уж плохой, но… все равно держись от него подальше, ладно?»

Сначала Джоуи появлялся в доме своей матери раз или два в год. Теперь он, кажется, живет там постоянно, хотя и убеждает всех, что уедет, как только представится возможность «перевернуть страницу».

Миссис Пилкингтон постоянно твердит: «Джоуи нужно немного времени, и он опять встанет на ноги». Это прямо припев всей ее жизни. Но с другой стороны, миссис Пилкингтон и сама не дура в бутылку заглянуть. Наверное, начинаешь относиться к окружающим с большим пониманием, когда общество анонимных алкоголиков вручает тебе «монету трезвости» – тебе удалось протянуть без выпивки месяц-другой.

Да, Джоуи Пилкингтон, метамфетаминовый рот и безумие в глазах, завсегдатай обществ анонимных алкоголиков и наркоманов, постоянно только что из реабилитационного цента, «бедненький я, несчастненький», живет у матери в подвале. «Как же, перевернешь ты страницу!» – думаю я каждый раз, когда его вижу. К этой странице уже столько времени никто не прикасался, что она давно рассыпалась в прах.

– Ты сейчас должна быть в школе, нехорошая девочка! – Джоуи щерится, показывая черные пеньки сломанных передних зубов. – Шалунья, шалунья! – дразнит он меня, как будто нам обоим лет по восемь и мы с ним играем на детской площадке.

Я помогаю маме подняться по ступеням, и мы заходим в дом. Я не знаю, что еще делать, поэтому веду ее в кухню и усаживаю там под деревянными русалками.

Надо бы потрясти ее за плечи, попытаться вернуть к реальности, но она так обессиленно падает на стул, что я не решаюсь этого сделать. Мне так ее жалко. Ее тело такое вялое, оно как будто совсем без костей. Как будто мама не живой человек, а джинсовая куртка, наброшенная на спинку стула.

Я хочу схватить эту куртку, эту пустую оболочку, и выбежать на улицу с криком: «Постой! Ты забыла!» И моя настоящая мама, художница, которая учит людей рисовать и от которой пахнет солнцем, обернется и скажет: «Боже мой. И как я могла ее забыть». Я придержу куртку, а она засунет руки в рукава, застегнет «молнию» и улыбнется. «Вот это другое дело», – скажет она, и все опять будет нормально.

Да. Нормально, что бы это слово ни значило.

– Мам?

Она морщит лоб:

– Ты все кристаллы пересчитала?

Мама считает, что кристаллы – важные и могущественные предметы. Они хранят информацию, обладают целительной силой, примерно как английский заварной крем (прабабушкин рецепт), который готовит мама Дженни всякий раз, когда та подхватывает простуду. Когда у меня болело горло, или я съедала что-нибудь не то и травилась, или даже в тот раз, когда я заразилась мононуклеозом от этого дебила Адама Райли, мама давала мне подержать кристаллы. Но каким-то образом я понимаю, что она говорит не о тех кристаллах. Не о тех тяжелых, с острыми краями, кристаллах кварца, о которых мама частенько говорила, что чувствует, как они вибрируют.

– Какие кристаллы, мам?

– Кристаллы сахара, – говорит мама таким тоном, как будто я спросила жуткую глупость. Она снимает крышку со старой фарфоровой сахарницы и показывает внутрь пальцем: – Ты их еще не пересчитала?

– Каждый кристалл? – спрашиваю я, отчаянно стараясь сдержать бегущие по позвоночнику мурашки.

– Если их не пересчитать, неизвестно, сколько надо купить, – резко говорит мама.

Я смотрю прямо ей в глаза, но кажется, что ее здесь нет. Как будто она еще не вернулась из того отпуска во Флориде. И не собирается возвращаться. Как будто она собирается просто войти в воду, отплыть от берега – если сделать это на западном побережье Флориды, то попадешь как раз в уголок Бермудского треугольника – и исчезнуть навсегда.

Я смотрю на маму и чувствую – мне так ее не хватает, что перехватывает дыхание. Если бы было можно, я написала бы ей открытку: «Дорогая мамочка, тут без тебя просто отвратительно. Приезжай поскорее».

– Конечно пересчитала, – говорю я и улыбаюсь широко и фальшиво, словно ребенок из рекламы виноградного сока. – Семь тысяч четырнадцать кристаллов.

Мама смотрит на меня с недоумением – она не ожидала такой сообразительности, – но потом кивает, один раз, словно решила, что я наконец усвоила урок.

– Знаешь, что я думаю? – говорю я. – Ты совершенно вымоталась. Преподаешь три будних дня в неделю и все выходные напролет, да еще и сама рисуешь… Мне кажется, тебе следует взять… – Я удерживаюсь оттого, чтобы сказать «больничный». – Небольшой отпуск. У тебя же, наверное, накопилось несколько дней, так?

Мама вяло кивает.

На самом деле это неправильно – неожиданно оставлять Академию искусств без преподавателя. Придется срочно искать замену. Но если даже они по-настоящему разозлятся и не заплатят маме за неотработанные дни, у нас есть еще папины алименты. Проживем как-нибудь.

– Вот увидишь, несколько дней отдыха тебя просто преобразят. К субботе будешь как огурчик. Давай я сама в Академию позвоню, – предлагаю я. – Чтобы тебе себя не утруждать. Все равно наши голоса никто различить не может. – И продолжаю: – Ты приляг. А когда встанешь, я приготовлю что-нибудь поесть. – Мне уже ясно, что в школу я сегодня не попаду.

Мама поднимается со стула и уходит из кухни. Но вместо того чтобы лечь поспать, мама захлопывает дверь своей комнаты и запускает Дженис Джоплин – запускает, словно ракету, если судить по громкости звука. «Me and Bobby McGee» растекается по дому, добирается до кухни и тут взрывается. У меня чувство, что надо бежать и прятаться, потому что, когда Дженис поет, тогда словно самонаводящаяся ракета несется по небу.

Когда раздается припев, мне кажется, что я нахожусь на концерте для мертвецов и Дженис стоит прямо передо мной, в ее волосы вплетены перья, на лице гигантские круглые розовые очки, а в руке бутылка «Южного комфорта».

Я вижу перед собой слова, которые мама написала на доске в прошлое воскресенье: «ПЕРСПЕКТИВА», «ПЕРЕЦ», «ПЕСОК», – и рука сама тянется к телефону, сама начинает набирать папин номер (телефон зазвонит в страховой фирме, расположенной на другом конце города), но замирает на полдороге. Что он вообще может сделать – он ведь так далеко!

Да, далеко – с моей последней игры в футбол. Тогда я в последний раз в жизни была частью команды, которая хоть что-то выиграла, причем из ничьей мы вылезли только на последних минутах. Не то чтобы папа там был и смотрел игру. Нет, он работал, красил людям дома, но к тому времени эта работа его уже не устраивала. К тому времени он уже продал на гаражной распродаже все свои книги по философии – сказал, что это журавль в небе. Он уже купил себе портфель и начал составлять резюме. Еще он купил пиджак – вдобавок ко всему!

Но мама была на трибуне. Я бросилась к ней, как и все девчонки бросились к своим матерям, хотя в то время мы были уже не маленькими. Нам уже не приходилось набивать лифчики бумажными салфетками, мы уже вполне прилично освоили помаду и тушь для ресниц, каждая из нас уже хоть раз влюблялась, а у некоторых – немногих – был даже кто-то, кого они называли бойфрендом. Мы больше не были маленькими девочками, вцепившимися в материнскую юбку. Но мы были так простодушно, словно подсолнухи, счастливы, так горды победой, что никому и в голову не пришло освободиться из материнских объятий.

И я тоже – мне было тогда двенадцать – понеслась вверх по трибунам. «Мам, – сказала я, а сердце взлетало, как футбольный мяч, который накачивают на колене, – пойдем». Я показала в сторону остальных девчонок и их матерей, которые понемногу тянулись с поля. Одна за другой стали заводиться машины. Мини-вэны и внедорожники трогались с места и уезжали – все отправлялись отмечать такое событие пиццей и мороженым. Победа, победа – сам ритм этого слова заставлял ноги перелетать через три ступеньки. Это был ритм счастья.

– Я не могу, Аура, – прошептала мама. – Я утону. Я утону в этой яркой воде. – И она показала на белые ряды трибун под нами.

У меня засосало под ложечкой, к горлу подступила тошнота. Пожалуйста, мама, ну почему именно сегодня? Ну почему именно сейчас, когда все так хорошо, когда мы выиграли – разве ты не понимаешь, что мы выиграли? Ты видела игру? Понимаешь, что это было по-настоящему? Или ты думаешь, что все это себе вообразила?

– Пойдем, мам, – повторила я. – Давай пойдем.

– Нет, – сказала она. – Нет. Ни за что. Я утону в этой яркой воде.

И когда я повернулась, чтобы показать маме, что идти можно, что это вовсе не вода, она схватила меня за руку:

– Не надо, Аура, пожалуйста. Не ходи туда. В той яркой воде водятся крокодилы.

– Хорошо, мама, – прошептала я, а мои руки покрылись гусиной кожей. Я села рядом, достала из ее сумочки сотовый и сказала: – Я позвоню папе.

– Да, – прошептала она. – Он поможет. Скажи ему, пусть возьмет напрокат лодку.

– Мы еще на футбольном поле, – сказала я папе, когда он взял телефон, который всегда держал в кармане рабочего комбинезона. – И не можем уйти из-за… яркой воды.

Я ждала, что он с беспокойством в голосе скажет: «Сейчас буду», – но он только вздохнул, тяжело и раздраженно, прямо мне в ухо, – так тяжело, что я практически почувствовала, как его выдох обжег мне ухо.

– Аура, я не могу.

– Ты… ты… – промямлила я.

– Я даже не в городе сегодня работаю, Аура. Я сейчас в Биллингсе. И не могу вот так взять и уехать. Послушай, тебе придется самой справиться, хорошо?

Меня всю затрясло. Я до смерти перепугалась. Было такое чувство, что это я сейчас утону. В голове вертелось: «Я не могу, не могу. Ты ведь это несерьезно, так ведь? Как ты можешь перекладывать на мои плечи такой тяжелый груз, словно все кирпичные здания в мире, вместе взятые».

– Тебе придется уговорить ее спуститься, ладно?

– Она не пойдет…

– Пойдет, Аура. Ты просто должна показать ей, что реально, а что нет. Скажи ей, что я попросил довериться тебе. Скажи ей, что это всего лишь эпизод. Она знает, что это значит. Хорошо?

– Нет, – в отчаянии сказала я. – Не бросай нас здесь одних. Пожалуйста.

А мой папа – эгоистичный, бесчувственный кретин – взял и повесил трубку.

Весь мир в тот момент перевернулся. Все вокруг стало омерзительным, запах травы бил в нос, словно химическая вонь жидкости для снятия лака.

– Он скоро будет? – спросила мама. – Он возьмет с собой лодку?

Я начала плакать, потому что к тому времени мир вокруг опустел и мне не к кому было обратиться – на поле не осталось ни тренера, ни девочек с матерями. Никого, только я и мама, но она-то видела совсем другой мир – мир, в котором мне не было места, – и от этого казалось, что она не в нескольких дюймах от меня, а где-то на краю Вселенной. В тот момент я чувствовала себя брошенной – наверное, так чувствовал себя Плутон, когда ученые решили, что он больше не планета, а просто скопление космического мусора.

Мы сидели так несколько месяцев – во всяком случае, такое было ощущение, – а потом наступила тьма, но не потому что солнце село. Нет, там наверху кто-то решил над нами посмеяться, и небо, идеально прозрачное во время матча, наполнилось черными клубящимися тучами. Сильный запах травы был перебит запахом приближающегося дождя.

Мы обе заревели, как две коровы, когда пошел дождь. Ревели и ревели, а ливень в считаные секунды промочил нас до костей. И я молилась, как идиотка или несчастная измученная душа, у которой больше нет выбора. Я молилась о том, чтобы вот сейчас отец ехал по улице, ведущей к футбольному полю, и так бы спешил, что, поворачивая к нам на грузовичке – не его, а фирмы, где он работал, – уронил бы закрепленную на крыше лестницу прямо на тротуар. И вот он побежал бы вверх по трибунам, стуча тяжелыми рабочими ботинками, и даже в темноте я бы увидела выражение тревоги на его лице.

Но ничего такого не произошло. Никакого смысла сидеть и желать несбыточного. Надо было срочно что-то придумывать.

Что он там такое сказал?

– Эп… эпизод, – промямлила я.

Мама обернулась ко мне – глаза широко раскрыты, как будто она только что разорвала выигрышный лотерейный билет: двести миллионов долларов превратились в маленькие клочки бумаги на дне мусорной корзины.

Я до нее достучалась.

– Это не вода, – сказала я, и мои слова били по ней, словно прямые удары, от которых она не могла уклониться. Если это был поединок двух воль, то я обязана была его выиграть. – Поэтому можно ходить, правда. – Я встала и увернулась от ее руки, когда она попыталась меня поймать. – Посмотри на меня. Ничего не происходит. Я не тону. Это всего лишь ступени. Помнишь наш матч? Ты пришла сюда посмотреть на игру. И мы выиграли, мам. – Я попыталась улыбнуться, хотя капли дождя впивались в кожу, как холодные гвозди, и я еще не перестала плакать. – Мы выиграли. Пойдем домой, ладно? Пойдем домой.

Вспоминая, как я тогда обняла ее – точно так же, как остальные матери обнимали своих дочерей, когда уводили их с поля, – я положила телефон на место. О чем я только думала? С чего я взяла, что отец мне хоть чем-то поможет? Проще допроситься помощи у щипцов для салата.

Я иду в мамину комнату, я снимаю иглу с пластинки и отвожу рычаг в сторону, но не до конца, потому что двигатель не выключается и наклейка «Pearl» продолжает вращаться.

Проигрыватель у мамы очень старый; она цепляется за него, как ребенок за любимую игрушку. И у нее действительно хорошее собрание виниловых пластинок – любой коллекционер бы позавидовал. Хендрикс, «Пинк флойд», «Вельвет андеграунд». Редкости вроде промопластинки «Роллингов» «Sticky Fingers», «Bringing It All Back Home», подписанная самим Диланом. У нее есть даже альбом «Битлз», где они все в мясницких халатах. Если их все продать, я, наверное, могла бы поступить в какой-нибудь крутой колледж. Но мама никогда с ними не расстанется. А кто я такая, чтобы просить маму расстаться еще хоть с чем-нибудь? Я имею в виду, скольким из нас пришлось распрощаться с нормальной реальностью?

– Слишком громко, – говорит мама и бросает на меня яростный взгляд – мне как будто попал в лицо тяжелый футбольный мяч.

– Ничего подобного, – возражаю я. – Я его выключила, видишь, мам? Хватит музыки.

Она страдальчески морщится, как будто перегруженные маршалловские усилители в милю высотой грохочут прямо у нее в мозгу. Если бы ей можно было помочь, уменьшить громкость ее мыслей, которые звучат у нее в голове, словно слишком навязчивое радио.

Но затем мама трясет головой, словно собака, вытряхивающая из ушей воду, хватает коробку с красками и начинает яростно бросать на пол тюбики с маслом и акрилом, срывать крышки с жестянок. Она окунает кисть в небольшую жестянку темно-серой с металлическим отливом краски. Достает ее и принимается разбрызгивать краску по лежащей на полу смятой ткани, как будто хочет написать картину в стиле Джексона Поллока.

– Я знаю, как это поправить. Все. Ладно, – повторяет она.

А ее глаза… Если я когда-нибудь встречусь с диким животным, у которого будут такие глаза, я медленно, с бешено бьющимся сердцем, отступлю назад.

– Мам, – говорю я ей, – у тебя эпизод, понимаешь? Как в машине сегодня утром. Что ты увидела, когда мы съехали с дороги? Почему ты забрала меня из школы? Все это просто эпизод.

– Оставь меня в покое, – яростно шипит она, опускает иглу на пластинку и поворачивает ручку громкости на такой уровень, что я могу ей что угодно говорить – она меня все равно не услышит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю