Текст книги "Чары"
Автор книги: Хилари Норман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
– Мадлен?
– Константин? – в гостиной было еще темно. – Что-то случилось? Плохое?
– Вот уж нет, – Зелеев сделал паузу. – Со мной рядом кое-кто, кто хочет с тобой поговорить.
– Кто это? – она терла глаза. – Ной?
– Твой отец.
Мадлен почувствовала, как ее ноги слабеют, и она схватилась за стену.
– Папа?
– Он здесь, здесь, ma petite. Даю ему трубку. Она едва могла дышать.
– Магги?
Горячие слезы хлынули у нее из глаз.
– Папа? – она тесно прижимала к себе трубку. – Это, правда, ты?
– Правда, я, – у Александра перехватило горло. – Как ты, Магги?
– Хорошо, папочка… – ее голос дрожал и прерывался. – А ты?
– Не так уж плохо, Schätzli.
– О, Господи! – проговорила она.
– Я знаю.
Это было так странно и неловко – неожиданное и растерянное словесное воссоединение двух людей, которые так лелеяли свое прошлое, любили свои воспоминания – почти что миф. Александр оставался для Мадлен ее удивительным, любящим и ласковым, всегда обнимавшим ее папочкой, трагичным в своих заблуждениях, но всегда бесконечно любимым. А он так мечтал увидеть опять свою Магги, свою малышку с упрямыми волосами, с запахом детства, великодушную и порывистую девочку Магги.
– У тебя теперь есть внук, – сказала она ему взволнованно и быстро. – Ты уже знаешь?
– Мне сказал Константин, – ответил Александр. – Твой муж… – он колебался. – Мне так жаль, Магги, так жаль…
– Как он нашел тебя, папа? Или это ты нашел его? Ты приедешь вместе с ним? – слова так и рвались из нее.
– Нет еще, Магги – но скоро… очень скоро.
Она услышал дрожь в его голосе.
– Но почему, папа? Почему?
– Пока это невозможно.
– Тогда я приеду к тебе!
– Нет, Магги.
– Ради Бога, не нужно… не нужно терять больше времени, – она умоляла. – Я люблю тебя, папа! Я так люблю! Все остальное неважно – неважно… ничто!
Мадлен рыдала, и голос ее обрывался, но она бросилась вперед, боясь потерять хоть секунду.
– Я знаю, что случилось тогда… той ночью в Цюрихе, но мне все равно… я хочу, чтоб ты приехал ко мне, приехал домой! Я хочу дать тебе Валентина… ты возьмешь его на руки… папочка!.. он такой чудесный… самый лучший ребенок на свете…
– Прости меня, Магги.
– За что? Что мне прощать?!
– Я знаю, что я наделал, Schätzli. И я никогда не смогу объяснить и искупить…
– Папа, не надо, это все…
– Нет, подожди, пожалуйста… Я просто хочу, чтоб ты знала, как я люблю тебя, Магги. Как я жалею обо всем, что случилось – больше, чем ты даже можешь представить – и чтоб ты знала, я буду пытаться… изо всех моих сил.
– Я слышу тебя, папочка, слышу, – Мадлен едва могла говорить, но она все пыталась сказать. – Мы будем ждать тебя, папочка… Руди и я… он скоро приедет… скоро. Константин сказал тебе про Руди? Он так вырос… он такой замечательный! Я даже и не мечтала, что мы снова будем все вместе…
В трубке затрещало, и его голос стал слабеть.
– Магги, ты еще меня слышишь?
– Да, папочка, да!
– Храни и благослови тебя Бог, Schätzli.
– И тебя, папочка, и тебя!
Связь прервалась – в трубке стало тихо. И в темноте гостиной, в тихой квартире на Риверсайд Драйв Мадлен стояла неподвижно с телефонной трубкой в руке, и слезы радости и потери лились по ее щекам.
Зелеев отвел Александра назад в ту жуткую комнату на рю Клозель, а потом опять ушел и вернулся, принеся два сэндвича с ветчиной, сыр и бутылку вина.
– Еще я купил аспирин, – сказал он Габриэлу. – Чтоб тебе стало полегче, если будет ломать. Да, и вот еще…
Он положил на стол книгу.
– Я помню, ты обожал Чандлера. Александр взял ее.
– Спасибо. – Его руки опять дрожали, и он быстро положил книгу на стол. – Тебя долго не будет?
Зелеев покачал головой.
– Мне нужно принять ванну и немного отдохнуть.
– Я закрою дверь.
Русский ободряюще улыбнулся, почти ласково.
– Не бойся так, Александр. Если никто не вышел из тени сегодня утром, когда ты шел в банк, значит… сомневаюсь, что они знают, где ты.
Он сделал паузу.
– Ты хочешь, чтоб я забрал с собой ключ от сейфа – для надежности?
– Нет, спасибо. Со мной полный порядок, – Александр снял свой изношенный пиджак. Он начал покрываться потом. Телефонный разговор выжал его, и он надеялся, что сможет уснуть. – Как я рад был слышать ее голос, Константин! Я никогда не смогу ничем отплатить тебе за твою доброту.
– Просто оставайся здесь, mon ami. Не исчезай опять. Это все, о чем я прошу, – Зелеев пошел к двери. – Когда я немного отдохну, разузнаю про хорошего врача. А потом вернусь сюда.
– И все же я не могу перестать благодарить тебя. За то, что примчался сюда по первому зову, а теперь… это больше, чем я заслужил.
Зелеев пожал его руку.
– Просто не огорчай больше Мадлен. Думай о ней. И о внуке.
Роскошь и комфорт отеля Крийон были просто бальзамом для Зелеева после похмелья, и вообще он устал. И он нырнул в глубокую ванну и нежился там, пока вода не остыла. А потом уснул на мягких хрустящих простынях в большой чистой постели, и все его сны были прекрасными: Мадлен, с золотистым алмазом Ирины на шее, и Eternité, выставленная на мягчайшем бархате на обозрение обмершей от восхищения публики…
Он проспал до шести, и резко проснулся, голодный, и съел превосходных жареных голубей на обед, выпил рюмку коньяку в баре, а потом, чувствуя себя бодрым и посвежевшим, заставил себя вернуться на рю Клозель.
Его нос морщился от отвращения, когда он поднимался по ступенькам и стучался в дверь. Как и в прошлый раз, ответа не последовало, и поэтому он забарабанил сильнее.
– Александр! – звал он громко, а потом, не услышав ничего в ответ, заколотил еще усерднее, и звал опять и опять.
Согнувшись, он приложился глазом к замочной скважине. Ключ был по-прежнему в замке. Ничего не оставалось, как только вышибить дверь. Немного отойдя назад и благодаря свою физическую силу он саданул по двери правым плечом, и дверь поддалась с сильным треском.
Габриэл лежал навзничь на кровати. Зелеев перевернул его, пощупал пульс на шее и понял, что он мертв, и заметил, что бутылка с аспирином на полу возле кровати была пустой. Два листка сложенной бумаги лежали на столе. Взяв их, Зелеев увидел, что это были листки обложки Чандлера, оторванные из-за отсутствия писчей бумаги. Он быстро пробежал их глазами. Почерк Александра был торопливым и дрожащим, но смысл записок был ясен. Он не хочет быть оставленным в одиночестве в Париже или отвезенным в Швейцарию. Он просит Константина о последней услуге – сделать так, чтоб его тело было отправлено в Америку, к его любимой дочери.
Его записка к Мадлен была очень короткой, но трогательной и мучительно-горькой.
«Я бы только огорчил тебя опять. Прости меня, если можешь».
Приехала полиция, и карета медицинской помощи увезла тело. Они взяли обе записки, дали Зелееву расписку и обещали вернуть их так скоро, как только возможно.
– Если хотите, мы вас уведомим, – сказал офицер, – что нет никаких осложнений.
– А они могут быть? – полюбопытствовал Зелеев.
– Это все вещи мсье Габриэла? – ответил вопросом на вопрос другой офицер.
– Насколько я знаю.
– У покойного не было дома, как вы нам сообщили?
– Он был наркоманом, – сказал Зелеев. – Он вел кочевую жизнь.
– И вы считаете, он умер от чрезмерной дозы аспирина?
– Бутылка была полной, когда я уходил от него днем.
Зелеев сделал паузу.
– Думаю, сегодня утром он употребил морфий, хотя мне сказал, что у него больше его нет. Только аспирин. – Зелеев посмотрел полицейскому в глаза. – Я дал ему только аспирин.
– Зачем вы это сделали, мсье?
– Потому что знал – ему что-нибудь потребуется. И подумал, лучше пусть он заглотит немного аспирина, чем пойдет искать наркотики. Бог знает, какой дряни он мог бы наглотаться.
– Вы не думаете, что у него были причины покончить с собой?
– Напротив, – ответил Зелеев. – Когда я уходил, Александр был… Он казался полным надежд и собирался искать помощи, чтоб покончить с наркоманией.
– А что вселило в мсье Габриэла эти надежды?
– Я сопровождал его на почтовое отделение – чтоб он мог поговорить по телефону с дочерью. Они не говорили друг с другом вот уже много лет, и этот разговор был для него огромной радостью. В сущности, единственным выходом. Она хотела, чтоб он приехал в Америку и жил с ней и внуком.
– Тогда, как вы думаете – почему же он принял такую дозу аспирина?
– Боязнь поражения, – спокойно ответил Зелеев. – Похоже, я недооценил тяжести его состояния. Совершенно очевидно, что его нельзя было оставлять одного.
Он опять сделал паузу.
– Хотя, конечно, он по большей части был один вот уже много лет.
– Итак, вы не знаете ничего определенно, мсье?
– Нет.
Зелеев сделал все необходимое для того, чтоб гроб с телом Александра мог быть отправлен в Нью-Йорк неделей позже. Зелеев не мог решиться сообщить страшную новость Мадлен по телефону, и он боялся за ее рассудок, если она будет встречать их в аэропорту.
Были улажены все формальности и подписаны необходимые бумаги, и он мог свободно покинуть Париж, но Зелееву нужно было сделать еще один визит. С того самого момента, когда он увидел труп Александра, он знал, что сделает это, что это было его право. Он поступает правильно.
Он вынул ключ из кармана брюк Габриэла, прежде чем позвонить в скорую. Если б они нашли его, начались бы бесконечные вопросы, и нет никакой гарантии, что скульптура добралась бы наконец до Мадлен. У него есть теперь ключ, и если необходимо, он может предоставить и acte de décès[95]95
Свидетельство о смерти (фр.).
[Закрыть] и документы, дающие ему право на соответствующие распоряжения и сопровождение тела своего друга в Соединенные Штаты Америки.
Он приехал в банк на бульваре Рошешуар вскоре после десяти утра в свой последний день в Париже. Он вышел оттуда через час, с пустыми руками. Бешенство просто душило Зелеева. Предпоследний поступок Александра Габриэла был – сознательным или бессознательным, этого Зелеев никогда не узнает – предательством их дружбы. Его инструкции банку были четкими и недвусмысленными. Никто, кроме самого Габриэла или его дочери Мадлен Боннар, урожденной Магдален Габриэл, причем лично, не имел права доступа к содержимому сейфа.
– Но мадам Боннар живет сейчас в Нью-Йорке, – повторял Зелеев управляющему.
– Я уверен, что она захочет, согласно инструкции, посетить нас лично в Париже.
– Но я боюсь, ей будет тяжело приехать сюда.
– Тогда я очень сожалею, мсье – но до этого момента сейф останется невскрытым.
Зелеев знал, что теперь, сильнее, чем когда-либо, Мадлен не захочет возвращаться в Париж, и даже если б она захотела поехать, все это не так просто. Она недавно начала работать в Нью-Йорке без официальных документов, и у нее будут трудности с иммиграционной службой, когда она захочет возвратиться в Соединенные Штаты. Он клял последними словами неожиданную ясность и рассудительность ума Габриэла, который по идее должен был быть одурманен и разрушен наркотиками. Этот придурок сначала дал исчерпывающие инструкции Национальному банку, а потом сделал для Мадлен необязательным ее приезд в Париж для организации похорон во Франции. Если б Зелеев знал, что все так обернется, он бы уничтожил эту злополучную записку, никогда не позволил бы полиции прочесть ее.
Ему было трудно поверить, проглотить эту пилюлю, избавиться от горечи и бешенства, которое душило его, когда он думал об этом. Господи, каким он был идиотом! Eternité была в его руках – пусть ненадолго. А теперь он ее проворонил. Она заперта. Она ускользнула из его рук. Она – вне досягаемости. Ему придется вернуться в Нью-Йорк, к Мадлен, ни с чем. Кроме гроба.
Через две недели состоялись похороны. Шел теплый дождь. Стоя у открытой могилы отца, рядом с братом и Константином, Мадлен пыталась слушать пустые слова священника, старавшегося восхвалять человека, которого он даже не знал.
АЛЕКСАНДР ЛЕОПОЛЬД ГАБРИЭЛ
ЛЮБЯЩИЙ И ЛЮБИМЫЙ ОТЕЦ МАДЛЕН И РУДОЛЬФА
1915–1964
Это новое горе было совсем другим, оно так отличалось от всепоглощающей муки, которая разрывала ее после смерти Антуана. В этой утрате, она понимала – даже сейчас – было что-то от умирания мечты, которая питала ее большую часть жизни. Мадлен было семь лет, когда отец исчез из их дома, и с тех пор Александр был лишь постоянно ускользавшей грезой, которая иногда материализовывалась. И этот единственный телефонный звонок… когда оба они смогли наконец высказать, как они любят друг друга… этот звонок помог ей вынести боль страшной новости, которую привез ей Зелеев из Парижа, сделал даже этот момент безысходной агонии чуть легче. Если б Александр приехал в Нью-Йорк, и она видела б его день за днем… кто знает, может, ей пришлось бы осознать все его слабости. Ведь знать и осознать – это разные вещи. А теперь, навсегда, ее отец останется для нее некой абстрактной силой, в которой черпала надежду ее душа и фантазия.
Никто по-настоящему не знал Александра Габриэла. В его жизни были стороны, о которых, Мадлен понимала, она не знала совсем ничего – но разве это значило что-то, тем более теперь? Одна мысль разрывала ей сердце, когда она бросала комья холодной американской земли на его гроб. В сущности, он был похоронен заживо уже много лет – своей собственной болью и чувством вины, и скорбью. И Мадлен, даже под конец, так и не смогла ему помочь.
Он был ее отцом, и она любила его и любит сейчас.
14
– Что я могу Вам предложить сегодня, мсье?
– Как насчет белой рыбы?
– Превосходная, мсье.
– Я возьму два фунта. А осетр?
– Magnifique,[96]96
Великолепный (фр.).
[Закрыть] как всегда. Сколько вы хотите?
– Не торопите меня. Что мне лучше взять – белую рыбу или осетра?
– А почему не все вместе, мсье?
– Как пахнет рубленая селедка – можно просто умереть!
– Сегодня воскресенье, мсье – у вас хватит времени, чтоб съесть еще и это.
– От сельди у меня сердцебиение.
– Тогда только белую рыбу и осетра?
– Послушайте, да вы напористы, вы знаете это?
– Извините, мсье.
– Ничего, ничего, все о'кей – чтобы дать вам возможность побыть настоящим ловкачом, я куплю еще, пожалуй, фунт копченой лососины.
– Шотландской, мсье?
– Да вы что, думаете, я – Рокфеллер?
Шел 1965-й, и Мадлен работала упорнее и больше, чем когда-либо, больше даже, чем в Париже – но ей было все равно. Она нашла себе две работы, обе неподалеку от квартиры Зелеева. Одна из них – в Забар и K°, прославленном магазине деликатесов на Бродвее, известном в последние тридцать лет своим иудейским уклоном. Но сегодня в продаже были сорок видов хлеба, свежеподжаренного кофе, прилавки просто ломились от сыров и ставшей даже еще более популярной старой доброй копченой рыбы и разных колбас. По понедельникам и вторникам Мадлен работала в Забаре с двух дня до половины двенадцатого ночи, отдавая утро Валентину. Со среды по субботу она работала в утреннюю смену, и проводила с сыном день, прежде чем пойти на вторую работу в ресторан около Тайм Сквер. Там она обслуживала столики с шести вечера до времени закрытия и надевала смокинг, чтобы петь песенки из популярных шоу вместе с другими официантами и официантками. По воскресеньям, самым удобным для Зелеева дням, когда у него было много времени для Валентина, она работала весь день с девяти утра до полуночи в Забаре. Мерри Клейн, владелец, бранил ее, что она так надрывается на работе, но Мадлен, наоборот, старалась быть как можно больше занятой. Когда она работала, все ее горести уходили куда-то на самый краешек ее сознания – да и потом, чем больше она работала, тем больше денег было у нее для семьи.
Ее единственной целью теперь было создать спокойную и безопасную жизнь для Валентина. А еще она надеялась в один прекрасный день хотя бы частично вознаградить Зелеева за его щедрость и великодушие, и она хотела вернуть долг семье – неважно, как часто Руди повторял ей, что это просто ерунда. Но все это – в будущем, о котором она определенно знала только одно: то, что оно совершенно неопределенно. Единственным требованием Зелеева было – она должна снова начать петь. И когда она наконец предприняла первую, робкую и стыдливую попытку выступать, даже ночи ее стали заняты работой. По всему городу были разбросаны ночные клубы, где новичков привечали и поощряли – если, конечно, они приглянулись – спеть песню-другую. Шли месяцы, и Зелеев и Руди частенько сидели среди гостей в Бон Суар или в О-го-го! или Баре № 1, расположенных в Гринвич-Виллидж. Иногда она пела в Рэт Финк Рум у Джекки Кэннона, кабачке, где посетители пили, в основном для того, чтоб служить потом мишенью изощренных насмешек и измывательств Кэннона, и где уж совсем туго приходилось незнакомцам, которым «посчастливилось» чем-либо ему не угодить. В эти ночи Мадлен одевалась в черное, взбивала свои короткие волосы так, что они начинали отливать белым золотом в свете прожекторов, и называла себя Мадди Габриэл – потому что так легче произносить. И ей так нравилось.
Руди успешно перебрался на Манхэттен как раз перед Рождеством 1964-го. Он нашел квартиру на двадцатом этаже импозантного здания на Пятой Авеню, по своему вкусу, недалеко от Вашингтон-сквер. Каждое утро, встав гораздо раньше, чем обычно в Цюрихе, он шел в банк на Брод-стрит, в самом сердце района Уолл-стрит, и упорно осваивал искусство и науку обращения с вкладами. Он вдруг обнаружил, что делает это с удовольствием, чего с ним никогда не случалось раньше.
– Знаешь, оказывается, у меня есть интуиция, – говорил он с удовлетворением Мадлен. – Я даже и не подозревал об этом раньше! Я просчитаю пятнадцать различных вариантов, прежде чем приму решение.
Руди тоже понравилась жизнь Гринвич-Виллидж – она была таким восхитительным контрастом его дневному существованию удушенного белым хрустящим воротничком и галстуком молодого человека. Почти каждый вечер он отправлялся на обед в какой-нибудь из бесчисленных оживленных ресторанчиков и итальянских кафе на Бликер-стрит или забирался чуть подальше в саму Маленькую Италию или в колоритный треугольничек Чайнатауна. После приятного обеда он возвращался домой отдохнуть пару часиков, а потом, взбодренный и посвежевший, снова выходил из дома, чтобы поддержать сестру, когда она где-нибудь пела, или поняньчиться с Валентином, чтоб Зелеев мог тоже пойти послушать Мадлен. Руди легко заводил друзей; нью-йоркцам, с которыми он сталкивался, нравилась его открытая прямая натура и легкость в общении даже с незнакомыми людьми, и он чувствовал себя гораздо свободнее, внутренне и внешне, и смелее. Этот переезд так много ему дал, что Руди просто не мог нарадоваться, как это он так легко и удачно совершил самый мудрый в его жизни шаг. Единственным огорчением для него было то, что Мадлен по-прежнему упорно отказывалась принимать от него финансовую помощь.
– Одно дело – что ты покупаешь подарки Валентину, – настаивала она мягко. – Но деньги – это совсем другое. Пойми, Руди, я просто не могу позволить тебе платить за наше жилье, и мы не можем переехать к тебе. Ведь у тебя самого не так много места.
– У меня столько же места, сколько и у Константина.
– Но не больше, и даже если б и было…
– Ты бы не переехала, потому что банк платит за мою квартиру, – закончил за нее Руди.
– Не обижайся, пожалуйста, Руди, не обижайся.
– А я и не обижаюсь, но почему ты не хочешь понять, как мне хочется тебе помочь?
– Спасибо, я так тебе благодарна, но ты должен меня тоже понять.
– Я знаю, знаю. Я понимаю, – он уже слышал это и раньше. – Но почему я просто не могу одолжить тебе какую-то сумму – чтоб ты могла начать свою собственную жизнь, в своей собственной квартире? Я даже позволю тебе вернуть мне эти деньги – хочешь, даже подпишем необходимые бумаги, если тебе будет от этого легче.
– Да ну тебя, Руди! Я и так перед вами в неоплатном долгу – чем я смогу отблагодарить вас с Константином за вашу доброту?
Мадлен нежно погладила брата по щеке.
– Ну, же, Руди, не сердись. Если я когда-нибудь по-настоящему окажусь в беде, ты – первый, к кому я пойду просить помощи.
– Поклянись в этом.
– Руди, перестань!
Но Руди не так-то просто было остановить, и эти споры из лучших побуждений продолжались – месяц за месяцем, но Мадлен была неуступчива. Конечно, Руди был теперь ей по-настоящему родным человеком. Но деньги, которые он зарабатывал, были деньгами Грюндлей. Нет, ей не хотелось бы говорить это Руди – зачем давать ему повод задуматься и уйти куда-нибудь из банка? И ей вовсе не хотелось ранить его своей непреклонностью. А еще ее мучила одна вещь – хотя она и знала, что деньги, данные ей семьей во время болезни Антуана, были ее деньгами – по праву, но ей было все равно противно, что она их приняла. Больше она ничего у них не возьмет. Никогда.
У Забара были сотни постоянных покупателей. Были такие, что бывали в магазине по нескольку раз в неделю и уходили, нагруженные просто пугающими своими размерами сумками и свертками. Были такие, что заходили сюда каждый день за каким-то одним любимым деликатесом. Некоторые просто звонили в это гаргантюанское заведение и делали заказ на доставку на дом, и их даже не знали в лицо. Некоторые просто проводили здесь часик-другой, бродя по этажам, прежде чем купить в смущении какую-нибудь мелочь и уйти, чтоб наутро снова прийти и продолжать это своеобразное самоистязание.
Мадлен сразу узнавала постоянных клиентов в лицо. Она даже знала большинство по именам, но у нее был один, ее любимый. Это был высокий, большой, словно медведь, мужчина с внимательными карими глазами, вьющимися каштановыми волосами и дружелюбной, часто внезапной, улыбкой. И он был настоящим гурманом. Он заходил в Забар в разное время – но как-то так получалось, что он появлялся всегда в часы работы Мадлен. И хотя она знала, что его привлекают сюда покупки, она также заметила, что ему нравится, когда обслуживает его именно она. Его звали Гидеон Тайлер, он жил в Гринвич-Виллидж на Бликер-стрит, у него был офис неподалеку от магазина, и иногда он заходил, неся в руках старенький видавший виды саксофон. Это было все, что она знала о нем, и больше ей ничего не нужно было знать.
Она, конечно, не могла знать, что Гидеон был в Забаре в тот день, когда она пришла сюда на интервью, прежде чем получить работу. Он случайно подслушал ее разговор с Мерри Клейном, а потом отвел хозяина в сторонку и, не спрашивая его позволения, высказал ему свою точку зрения. Упустить такую девушку, которая так соблазнительно расписывает и предлагает кусок сыра рокфор, что его просто невозможно не купить – это все равно что прошляпить такой же увесистый кусок удачи! Лучшей продавщицы магазину нечего просто и желать.
– Вы что, учите меня моей работе? – улыбнулся Клейн, уроженец России.
– Я просто хочу сказать, мистер Клейн, что тратил бы здесь больше своего времени и денег, если б вы взяли ее на работу.
– Вы и так уже мой лучший покупатель, – заметил Клейн.
– Ну, тогда вам просто не придется уступить меня Манганарам.
– Ни в коем случае, – ответил уверенно Клейн. – Да и потом, вы что, держите меня за осла? Я ее уже принял.
* * *
На Манхэттене было не так уж много людей по имени Гидеон Барух Джошуа Тайлер. Своей фамилией он был обязан случайности, приключившейся с его дедушкой на Эллис Айленд в 1898-м. Русская фамилия была слишком труднопроизносимой для чиновника иммиграционной службы, чтоб ломать над ней голову, и хотя юноша на ломаном английском пытался объяснить, что он просто портной, a tailor,[97]97
Портной (англ.).
[Закрыть] по профессии, его так и не поняли или не захотели понять, и он навсегда превратился в Баруха Мойше Тайлера.
Двадцатилетний Барух и Марошка, его жена, поселились вместе с кузенами и кузинами, жившими на Ривингтон-стрит на Ист Сайде, там родились их трое детей, включая отца Гидеона, Эфраима – он появился на свет в 1900 году. Потом им наконец удалось обзавестись своим собственным жильем на Сотой улице в Гарлеме. Гидеон родился в 1920-м и жил в тесной трехкомнатной квартирке с родителями, двумя сестрами и бабушкой до 1933-го, пока все они не переехали в Джерси-Сити в предместье Гринвилля.
Гидеон, которому к тому времени уже исполнилось тринадцать лет, скучал по большому городу и присущим ему соблазнительным опасностям и приключениям. Знай только Мириам, его мать, что ее сын часто садится на троллейбус, идущий на Джорнал-сквер, а потом через гудзоновский тоннель переправляется в Гринвич-Виллидж, она бы уж точно упала в обморок. Иногда, очень редко, она отправлялась туда с подругой, в основном за единичными покупками, на Бродвей, а если они чувствовали прилив храбрости, то могли прогуляться до Вашингтон-сквер, где сидели на скамейке в тени вязов около величественной Арки Вашингтона. Они глазели на студентов Нью-Йоркского университета, мам и детишек из Итальянского квартала, и местных художников и артистов – и тогда они ощущали себя так, словно им давали представление в большом экзотическом цирке. И Мириам Тайлер всегда была рада спастись бегством назад в Гринвилл, в их знакомый и безопасный еврейский квартал.
Но Гидеон любил смешиваться с толпой и обожал ощущение риска. Его всегда удивляла и обижала узость кругозора и жизненного пространства родителей; он легко заводил друзей – среди евреев, протестантов, католиков, черных, итальянцев, восточных людей. Для Гидеона люди были просто людьми, и ничем больше; хочешь – дружи, не хочешь твое дело. Конечно, в Джерси-сити были кафе-мороженое, где можно было вкусно полакомиться «глазированным» или простым двухцентовым мороженым или особым яично-шоколадным кремом с сиропом, но Гидеон обожал тратить свои деньги именно в Виллидж. Да и потом, уже в тринадцать лет он обзавелся вкусами и привычками, которые бы уж точно шокировали его повернутых на кошерности родителей – позволял себе небольшое гурманство в китайских ресторанчиках Чайнатауна или покупал cannoli в Феррара в Маленькой Италии. Идея же самого Эфраима Тайлера о восхитительном вечерке вне дома всегда означала погрузиться в их старенький седан и поехать в кошерный ресторан в Ньюарке.
Их домик в Гринвилле был уютным, с прелестным ухоженным двориком, и у Гидеона даже была собственная спальня с рукомойником и зеркалом. Но все это было так скучно. Так безопасно.
Да, Гидеон обожал рисковать. Ему нравилось, когда в жилах загоралась кровь – он то и дело попадал в драки с разъяренными детьми итальянцев или в разборки с ножом среди типичных авантюристов Виллиджа – но при этом он чувствовал в себе и сильную тягу к наведению порядка. Но только к пятнадцати годам он понял, что есть места, куда не стоит совать нос, если не хочешь, чтоб его перешибли. Существовала нешуточная, настоящая опасность на улицах большого города – настоящие преступники, часто зловещие и порочные, по которым просто плакала тюрьма, или просто обычные люди, доведенные до озверения нищетой и отчаяньем. И, подрастая, Гидеон решил для себя: самое важное в жизни – это равенство, закон и правопорядок. Что ж, думал он, совсем неплохо принять участие в этой борьбе справедливости против насилия. И совсем неплохо б ему стать полицейским.
Внедриться в Полицейское Управление Нью-Йорка было совсем непросто. Начиная с того, что соискатель должен был быть официально жителем Нью-Йорка не меньше года. Во-вторых, времена были тяжелые – ходили разговоры о войне, и Америку все еще разъедала Депрессия; тысячи здоровых, сильных американцев были безработными, и конкуренция в поисках хорошей работы была очень сильной. Департамент установил свои «закупочные стандарты» для будущего урожая кадров – имевший шансы на успех новобранец должен был весить не меньше ста сорока фунтов и быть в идеальной форме, физически и умственно – его коэффициент интеллекта должен быть очень высоким, и он должен обладать почти всеми мыслимыми способностями, особенно теми, что необходимы для работы в полиции.
Гидеон ушел из дома в восемнадцать лет, переехав на Салливан-стрит в Гринвич-Виллидж. Там, в квартире на пятом этаже, с ним жили еще два новичка-офицера, с которыми он подружился. В девятнадцать он успешно сдал письменный экзамен на Гражданской Службе, получил документы, удостоверяющие его психологическое и физическое состояние, почетную грамоту, и был направлен в школу подготовки. Там он не только выжил, но и отличился и был готов приступить к своим обязанностям после своего двадцатилетия. Его родители были в шоке. Эфраим, портной – как и его отец и дедушка до него – имел виды на второй небольшой магазинчик в Нью Джерси и надеялся, что им будет заправлять его сын. Эфраим был добрым человеком – но и твердым в своих взглядах ортодоксом, читавшим Талмуд каждую свободную минутку, тогда как Мириам читала чувствительные любовные романы и поэзию – когда не жарила и не парила, или не шила и не наводила чистоту в своем любимом доме. Оба они были осторожными людьми, с унаследованным инстинктивным отвращением к любым действиям полиции и к полиции вообще. Оно родилось благодаря рассказам о кошмарных зверствах казаков – рассказам, занесенным на американскую землю Барухом и другими еврейскими иммигрантами, свидетелями погромов в Восточной Европе.
– Ты любишь справедливость – почему бы тебе не стать адвокатом? – твердила ему Мириам каждый вечер в пятницу, когда он приходил к ним на обед. Он так еще и не решился сказать им, что работает по субботам – как и все другие новобранцы. Религиозные чувства отца наверняка бы не вынесли такого удара.
– Но у меня никогда не было желания стать адвокатом, мама. Да и потом, у меня мозги не так устроены.
– Но еще не поздно – ты можешь поступить в колледж и будешь прекрасным адвокатом.
– Он мог бы быть портным, – вмешивался Эфраим. – А если он уж так любит закон, мог бы по крайней мере читать Талмуд, как достойный еврей.
– Я и так могу быть достойным человеком, папа, – твердо, но бережно отвечал Гидеон. – И оттого, что я начал служить в полиции, я не перестал быть евреем.
– Тебя подстрелят, – подавая куриный суп, Мириам в сотый раз начинала плакать. – Моего единственного сына застрелят на улице!
– Да не убьют его, мама, – начинала ее разуверять Абигайль, младшая сестра Гидеона.
Марианна, старшая, вышла замуж два года назад, и сейчас восседала за своим собственным обеденным столом в Бруклине.
– Меня не убьют, – быстро и нежно подхватывал Гидеон. – Я регулирую движение транспорта и чиркаю квитанции на парковку. Да я б скорей отрезал себе палец ножницами или проткнул руку иголкой, если б стал портным.
Но Мириам снова была в расстроенных чувствах – теперь уже из-за другого.
– А что ты ешь всю неделю? Ты говоришь, что умеешь готовить, но когда ты жил дома, ты ухитрялся спалить даже воду.
Слезы опять брызнули у нее из глаз.
– Эфраим! Если они его не подстрелят, он просто умрет с голоду!
Так и продолжалось, неделю за неделей, работа немного изматывала его, но он был крупным, сильным мужчиной, просто гигантом по сравнению с матерью. Но он был нежным и любящим, и она часто жаловалась, что он идет против своей природы, выбрав такую профессию и так огорчая своих родителей. Однако, не неодобрение Эфраима и Мириам заставило его бросить службу через два года после ее начала.