Текст книги "Чары"
Автор книги: Хилари Норман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Хилари Норман
Чары
МОЕМУ БРАТУ НИЛУ ПОСВЯЩАЕТСЯ
НЬЮ-ЙОРК
18 декабря 1968 года
1
Квартира была на Семьдесят четвертой улице. Снаружи было холодно и промозгло – моросил то ли дождь, то ли снег. Обычно в такой отвратительный вечер все стремились поскорее к домашнему теплу, но сегодня соседняя Амстердам-авеню и квартал к западу от Бродвея кишели людьми, целеустремленно сновавшими в поисках рождественских подарков или просто одержимыми предпраздничным весельем. С сумками, набитыми свертками, они спешили в бары, вываливались, раскрасневшиеся, на ярко освещенные улицы, ныряя под зонтики, и гнались за автобусами или ловили такси и, проворонив, шли пешком.
В углу гостиной квартиры Мадди, уютной и теплой, стояла залитая огнями чудесная рождественская елка. В другом углу Бинг Кросби заливался соловьем с экрана телевизора. Гидеон Тайлер смотрел на маленькую коробочку на обеденном столе. Перевязанная голубой атласной лентой, она была сделана из глянцевого белого картона. Он знал, что там внутри – улика, и что он не должен трогать коробку, но все же он взял и открыл ее.
Прошло несколько секунд, прежде чем он понял, что лежало в коробочке, рядом с запиской. На первый взгляд это было похоже на кусок материи, что-то вроде коричневой замши. Но когда он прикоснулся к этому лоскутку, он узнал. Ошибки быть не могло.
Дасти, такса, подаренная Гидеоном Мадди и ее сыну в День Благодарения, исчезла на прошлой неделе во время прогулки в Центральном парке с шестилетним Валентином и его приходящей няней, Дженнифер Малкевич. Дасти все время крутилась возле них, носясь по подлеску и обнюхивая кусты и траву. Потом она вдруг исчезла.
Теперь до Гидеона окончательно дошло – то, что лежало внутри, было куском собачьего уха. Коричневый шелковистый кусочек, который весело трепыхался на ветру и смешно подскакивал, когда бегала такса. Он был холодным на ощупь, а дно коробки намокло и слегка порозовело. Гидеон подумал, что ухо, наверно, было обложено льдом – или даже снегом.
Тело Дженнифер Малкевич всей тяжестью навалилось на кухонную раковину; кровь из раны на затылке все еще медленно сочилась на нержавеющую сталь. Чайник со снятой крышкой был зажат в ее правой руке. Дженнифер была высокой девушкой с длинной талией, и смерть швырнула ее вперед, словно сломав посередине; босые ноги бессильно касались носками линолеума пола.
Гидеон знал, что у него не было другого выбора, как только позвать полицию, но ему нужно было какое-то время, чтобы все хорошенько обдумать и вычислить свой следующий шаг, прежде чем они приедут, и он окажется под подозрением – по крайней мере, на несколько часов. Девушке уже ничем нельзя было помочь, и спешка все равно ничего бы не изменила. Другое дело – Валентин.
Еще до того, как он вставил ключ в замок, Гидеон знал, что ребенка нет в квартире. Сначала он позвонил – своим особым звонком, на который Валентин всегда бежал к двери – если, конечно, он не спал. Было уже больше десяти часов – время, когда большинство шестилеток давно дремали в кроватках, но малыш Мадди был полуночником – как и его мать, – редко когда засыпавшим до одиннадцати и поздно встававшим по утрам.
Уже испугавшись, Гидеон прошел во вторую спальню – комнату Валентина. Увидев, что она пуста, он замер на пороге. Страх спазмом свел живот. Дверь в кухню была закрыта; открыв ее, Гидеон почуял запах крови, дыхание смерти и увидел Дженнифер. Но не было никаких признаков ребенка.
Только ухо таксы – в маленькой коробочке. И записка – напечатанная на простой белой бумаге и адресованная Мадди:
Жизнь ребенка – за Eternité[1]1
Вечность (фр.).
[Закрыть]
Мадлен пела – в кафе Лила на Второй авеню; ее короткие золотистые волосы мерцали, как нимб, в свете юпитеров – когда вошел Гидеон. Она пела от всей души и сердца, потому что только так она и умела петь: пела, зная, что позже – когда все закончится, – она сможет вернуться в свою скромную квартирку, которую изо всех сил старалась превратить в тихий, мирный и счастливый дом для Валентина. Конечно, она могла бы иметь несравнимо больше – миллионы долларов… В сущности, у нее было бы все, чего она только пожелает. Но Мадлен нужны были ее независимость и ее гордость.
И нежный шестилетний мальчуган с блестящими темными волосами и преданными большими темно-голубыми глазами был под стать ей.
Она пела «Yesterday», когда увидела Гидеона. Выражение его лица, угрюмость всей его фигуры, – она никогда не видела его таким прежде, – испугали ее. Мадди чуть не запнулась посреди музыкальной фразы, но заставила себя допеть песню до конца. Шепнула пару фраз сопровождавшему ее трио и быстро пошла прямо к нему.
– Валентин?
Он бережно взял ее под руку и вывел на свежий холодный воздух. При свете уличного фонаря он показал ей записку.
– Его похитили, Мадди, – проговорил Гидеон, слова застревали у него в горле. Он взглянул на нее – на ее милое прелестное лицо, на бирюзовые глаза, раскрывавшиеся все шире и наливавшиеся ужасом, и едва смог принудить себя продолжать. – И это еще не все.
За всю их дорогу домой она не проронила ни слова и ни разу не заплакала. Она только слушала, что ей рассказывал Гидеон – у нее не было слов, как не было слез. Она пережила столько горя и боли за эти годы, прежде чем поверила, что они с Валентином – в безопасности.
Сначала – собака. Теперь – ребенок.
Мадлен знала, что стояло за этим. Записка сказала все. Eternité. Приз высотой не больше четырнадцати дюймов, творение чистой совершенной любви. Она не видела его тринадцать лет, и в эту минуту с радостью разбила бы вдребезги, на десять тысяч никчемных кусочков, если б такой ценой можно было б вернуть Валентина домой. Приз, не стоивший и капли боли и страданий, которые он породил.
Как ничто не могло стоить их.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МАГДАЛЕН
Швейцария
2
В ту ночь, когда она ушла из дома – два месяца спустя после своего шестнадцатилетия, – три желания неотвязно вертелись в голове Магги Габриэл: оказаться подальше от своей семьи, напасть на след Eternité, творения ее деда, и найти отца.
Ее самые ранние счастливые воспоминания были связаны с тем, как она сидела на коленях Александра, своего отца, нежно прижавшись к его груди, а он читал ей разные рассказики. Только это не были волшебные сказки, которые рассказывают своим малышам большинство родителей, а детективы, ужастики Дэшиэлла Хэммета, Джорджа Хэрмона Кокса и Рэймонда Чандлера.
– Еще, папочка, еще! – требовала Магги, если Александр вдруг закрывал книжку и делал попытку вернуть ее на полку, где стояли ее первые книжки и которую она еще не успела заполнить.
– Тебе давно пора в кроватку, Schätzli.[2]2
Золотко (нем.).
[Закрыть] Мамочка рассердится на меня, если ты опять долго не сможешь заснуть.
– Я усну, папочка, усну!
Не то чтобы она внимательно следила за хитросплетениями интриги или по-настоящему понимала, о чем идет речь в этих рассказах, которые Александр придирчиво сокращал или переделывал, чтобы защитить нежные уши ребенка от становившейся иногда вдруг слишком суровой реальности и жестоких диалогов. Просто сердечко Магги замирало от напряженного драматизма происходивших там событий и от взволнованного голоса отца, и девочка ни на что на свете не променяла бы эти часы радостной близости к отцу, проводимые по вечерам в библиотеке.
Они жили в большом красивом доме на Аврора-штрассе – на легком живописном склоне Цюрихберга, одного из самых идиллических и изысканных пригородов Цюриха. Вилла, построенная в 1865 году прадедушкой и прабабушкой Магги – Леопольдом и Элспет Грюндли, – была уютно обставлена и начинена всем мыслимым комфортом, но Магги всегда немного подавляло ее размеренное великолепие. Конечно, ей нравился безукоризненно чистый задний дворик, но окрестные леса привлекали гораздо больше. При любом подвернувшемся удобном случае, возвращаясь из школы в одной из красных кабинок подвесной канатной дороги, сновавших над горой с утра до вечера, она сознательно проезжала мимо своей остановки и ехала дальше наверх, к утопавшей в зелени конечной станции. Там она бродила, радуясь мягкой сочной траве, льнувшей к ногам, сидела на упавших стволах деревьев, смотрела на птиц и смешных белок и кроликов и с наслаждением дышала свежим, изумительно вольным воздухом, и часто пела во весь голос. Это была свобода, о которой так мечтала Магги – потому что она никогда не чувствовала себя по-настоящему независимой дома.
Она любила петь; она была бы рада петь с утра до ночи. Магги знала, что у нее мелодичный красивый голос, хотя и немного хриплый, и сам момент пения и отпускания на волю мелодии делал ее счастливой. Она чувствовала тогда, что живет. Но пение дома было запрещено, и даже в школьном хоре ее постоянно одергивали, заставляя петь вполголоса и по установленному образцу – так, чтобы ее очень индивидуальная манера не бросалась в глаза.
Хотя прадедушка и прабабушка Магги умерли в двадцатых годах, а их дочь Хильдегард уже была замужем за Амадеусом Габриэлом с 1914, цюрихский «Грюндли Банк» продолжал финансировать семью и влиять на стиль ее жизни; и даже спустя многие годы после того, как их сын Александр женился на соседке, Эмили Губер, дом на Аврора-штрассе был по-прежнему известен местным жителям, коммерсантам, туристам и прислуге как Дом Грюндли.
В сущности, до того времени, как ей исполнилось семь лет, а ее брату Руди – четыре, девочка не чувствовала себя по-настоящему несчастной; было только безотчетное ощущение, что чего-то не хватает в ее жизни. Если бы Магги не была маленькой девочкой, если бы ей только позволили блуждать по тем местам Цюриха, которые она любила больше всего, – узким непарадным улочкам старого города, где она могла фантазировать все, что угодно… Она придумывала о людях, что жили здесь, самые невероятные вещи или просто пыталась представить себе, кто бродил по этим переулкам во времена язычников или в эпоху глубокой набожности, о которых узнала в школе. Она могла бы гулять по берегу озера и кормить лебедей, и она смотрела бы в ясный приветливый день на высокие горы – стань только все эти «если» реальностью, Магги была бы совершенно счастлива. Но когда ее бабушка или мать брали ее с собой в город, ей полагалось крепко держаться за их руку и чинно идти по Банхоф-штрассе, пока Эмили делала свои покупки. Магги ненавидела это занятие – в особенности, когда они покупали что-то для нее самой, потому что тогда ей приходилось стоять смирно в душной, тесной примерочной комнате, а взрослые – которые ничего не понимали в той удобной одежде, которую ей хотелось бы носить – притаскивали все новые и новые платья с жесткими накрахмаленными воротниками и, что хуже всего, с элегантными пугающими пиджачками.
– Посмотри, в этом ты совсем, как маленькая леди, – говорила дочери Эмили, но в голосе ее слышался легкий упрек. По мнению Эмили, Магги была небрежной и неаккуратной в манере одеваться, и это служило предметом постоянных огорчений матери.
– Но оно мне жмет, – возражала Магги, ее голосок звучал нерешительно, потому что она знала: за этим мог последовать более ясно выраженный укор в дурном вкусе и дурных манерах.
– Спасибо, мы берем его, – говорила продавщице Эмили, словно дочь ей ничего не ответила, и щеки девочки начинали пылать от расстройства, но она уступала, молча поклявшись себе, что никогда не наденет ненавистное платье.
Но больше всего доставалось волосам Магги. Именно они были объектом самого сильного и постоянного недовольства Эмили и Хильдегард. Магги была свободолюбивым и своенравным ребенком, и ее непокорные золотистые кудри, казалось, были отражением ее порывистой натуры, и даже тщательно убранные с лица и укрощенные на первый взгляд косичками, они все равно выбивались наружу – неважно, как туго пытались их заплести каждое утро. Но чаще всего им помогала в этом сама Магги – расплетала и зачесывала их назад, так, как было для них естественно, и они становились похожими на неистовый золотой нимб. И тогда Магги наказывали – словно за какой-то настоящий смертный грех.
– Пока ты предпочитаешь казаться дикаркой, Магдален, – говорила ей Хильдегард (ее всегда называли полным именем, когда ругали), – ты не можешь рассчитывать на то, что тебя посадят за стол с приличными людьми. – И Магги отправляли наверх в ее комнату, куда экономка, фрау Кеммерли, приносила девочке хлеб, ломтик сыра и стакан воды – и это было все, по крайней мере до тех пор, пока отец не прокрадывался к ней чуть позже, прихватив с собой шоколад. Он постоянно покупал его для дочери в ближайшей кондитерской.
От Руди, ее брата, Магги не приходилось ждать поддержки. Он был слишком маленьким и слишком хорошо себя вел, и только досаждал Магги своим послушанием. Часы, которые она проводила с Александром, отцом, ее любимым папочкой, были ее сокровищем. Но больше всего Магги радовалась, когда он брал ее с собой в горы, навестить Амадеуса, дедушку Магдален.
Амадеус Габриэл, будучи, как и его отец, ювелиром по роду занятий, истовым жителем гор и заядлым лыжником по призванию, перебрался из Берна, своего родного города, в Цюрих в 1913 году. Ему было двадцать два года. Вскоре он был уже просто одержим любовью к хорошенькой кокетливой девушке из известной и влиятельной семьи банкиров Грюндли. Хильдегард тоже влюбилась – в широкоплечего юношу с льняными волосами, и после стремительного и короткого периода ухаживания (по благоразумным стандартам Грюндли) они были помолвлены и поженились через год. Не имея особого пристрастия к ювелирному мастерству, переданному ему по наследству отцом, Амадеус, беспечный юноша с легким нравом, не возражал, когда родители жены предложили ему работу в банке. «Грюндли Банк» был, по общему признанию, самым большим частным банкирским домом, но он был устойчивым и почтенным. Леопольд Грюндли, которому было уже под семьдесят, по-прежнему правил Советом твердой рукой, и если он пожелал, чтоб для его зятя нашлось место в банке, никто не решился пойти против его воли.
Инвестиционный банк был основан в 1821 году отцом Леопольда и имел филиалы во Франкфурте и Нью-Йорке, но деловая сердцевина была в доме на Пеликан-штрассе, совсем неподалеку от Банхоф-штрассе, куда основной филиал банка переехал в 1872-м году. Хильдегард была единственной наследницей; одно только личное имущество семьи стоило целое состояние, и на стенах дома висели бесценные шедевры искусства – картины Рембрандта, Ван Дейка и Гейнсборо; большинство из них можно было увидеть в Большом Зале, где все служащие банка собирались каждое утро перед тем, как исчезнуть в своих респектабельных офисах, далеко не таких внушительных, как Зал.
Амадеус появился в банке в качестве ученика, которому платили зарплату. Его обязанностями было просто смотреть, слушать, учиться, а затем – как ожидалось – он должен был остановиться на каком-нибудь деле, которое ему больше всего по душе. Но подобное дело никак не вырисовывалось. Мир финансов и финансистов, от которого, как заметил юноша, у многих загорались глаза блеском восторга и возбуждения, стал его постепенно утомлять и раздражать. Еще хуже было то, что его молодая жена быстро перестала быть кокетливой – вместе с флиртом ушла и ее любовь к Амадеусу. Ее губы, казавшиеся ему раньше такими мягкими и нежными, и всегда готовыми к поцелуям, теперь были словно стиснутыми в узкую твердую полоску, и голубые глаза, обычно искрившиеся улыбкой, смотрели мимо или впивались в него с равнодушным мимолетным обвинением.
Амадеус пытался приписать перемену, происшедшую с Хильдегард, тому, что она была беременна, убеждая себя – может, она клянет свои утренние недомогания и тошноту и переносит раздражение на него. Весь период беременности был трудным, роды Александра, их сына, – мучительными и долгими, и врачи со всей определенностью сказали Хильдегард, что теперь ей опасно иметь еще детей.
Амадеус был просто на седьмом небе от радости, когда увидел маленького Александра. И еще он надеялся, что жена, оправившись после физических страданий, придет в себя и станет прежней; но девушка, которую он встретил и полюбил, исчезла навсегда. Они жили вместе в Доме Грюндли, терпя друг друга и не чувствуя себя особенно несчастными. Но сказать про себя, что они довольны жизнью, они не могли.
В феврале 1922-го, когда Александру было уже семь лет, Амадеус отправился на свой обычный зимний отдых в Давос. Он всегда ездил один, потому что Хильдегард была убежденной городской жительницей, стойкой в своих привычках, и недолюбливала зимний спорт. Амадеус останавливался в отеле Флуэла в Давос Дорф, просыпался рано утром, оборачивал свои лыжи тюленьей кожей и долго и упорно карабкался вверх на Парсенн, а потом скатывался с горы на лыжах с превеликим наслаждением. В отель он возвращался обычно только с сумерками. Но однажды в полдень он рано прервал свою прогулку – из-за неудачного падения, причинившего ему сильную боль. Амадеус прислонил свои лыжи к стене снаружи кафе Вебера и зашел внутрь, чтобы выпить согревающий глинтвейн.
Тогда-то он впервые и увидел Ирину. Она сидела за столиком у окна в углу комнаты, одетая в вишневый пуловер. Темная соболья шубка была накинута на ее плечи. Она сняла меховую шапочку, и ее волосы, подколотые наверх в мягкой французской манере, были роскошного насыщенного коричневого цвета. Большие темные глаза ее излучали свет, а щеки горели румянцем. На коленях, слизывая с ладони розовым языком маленькие кусочки пирожного с кремом, сидела лоснящаяся длинношерстная такса.
Амадеус оглянулся по сторонам и увидел, с безотчетным легким удовольствием, что все остальные столики были заняты. Он подождал еще минуту, внутренне собираясь, а потом направился в угол.
– Pardon, gnädige Frau,[3]3
Извините, сударыня (нем.).
[Закрыть] – сказал он и поклонился. – Вы позволите мне сесть за Ваш столик?
Она кивнула, слегка улыбнувшись.
– Конечно.
Амадеус сел напротив нее. Такса зарычала чуть слышно, показывая зубы. После того, как официантка принесла ему его подогретое вино и кусочек шоколадного торта, Амадеус положил несколько маленьких кусочков на бумажную салфетку и предложил их собаке. Такса жадно съела все до крошки, а потом опять зарычала.
Женщина засмеялась. Смех был похож на звон колокольчиков – теплый, веселый и ободряющий. И Амадеус понял, что никогда еще не был по-настоящему влюблен.
Ее полное имя было графиня Ирина Валентиновна Малинская, и родом она была из Санкт-Петербурга. Она бежала из России от Красного террора в 1918-м вместе со своей сестрой Софьей и прелестной таксой, которую звали Аннушка. Отец девушек был убит а уличной перестрелке, мать умерла от родов за много лет до этого. Молодые женщины отправились сначала в Финляндию, пожив какое-то время в Териоки, потом двинулись дальше в Стокгольм, а оттуда – в Париж, прежде чем приехать в Швейцарию. Софья, у которой врачи обнаружили туберкулез, лечилась здесь в одном из самых известных санаториев Давоса.
– Как чувствует себя ваша сестра? – рискнул спросить осторожно Амадеус.
– Она умерла. Четыре месяца назад.
– Какое несчастье, – сказал он мягко и удивился, почувствовав, что на глазах у него навернулись слезы.
– Да.
Они сидели в кафе Вебера уже два часа. За это время одежда Амадеуса успела высохнуть, но он заказал особым образом приготовленный большой бифштекс – не столько для себя, сколько для Аннушки, надеясь завоевать одобрение и расположение таксы, чтоб она не рвалась домой к своей миске. Ему не хотелось, чтобы Ирина Малинская встала и ушла; он боялся, что никогда больше ее не увидит.
– Вы сейчас живете в Давосе? – спросил ее Амадеус.
– Да, – ответила Ирина. – Я останусь здесь навсегда.
– Это – очаровательное местечко.
– Правда? – обронила она.
Они говорили на французском, языке русской аристократии и на одном из трех языков, распространенных в Швейцарии, и Амадеус удивлялся ее искренности и непринужденности в обращении с незнакомцем. Словно она почувствовала – с первой минуты, когда увидела его, – что может доверять Амадеусу Габриэлу. И еще – как будто это не имело особого значения, если она ошибается.
– Я сохранила за собой комнату, которую сняла в санатории – в последние месяцы жизни Софьи, когда мне нужно было быть рядом с ней. Этот санаторий больше похож на отель, чем на клинику.
– Но теперь… – Амадеус запнулся.
– Потом, – продолжала Ирина, – я собиралась вернуться в Париж.
В первый раз она показалась задумчивой.
– Я обожала Париж.
– Тогда почему же Вы остались здесь? Пожатие ее плеч было легким, но красноречивым, понятное без слов, оно заставило сердце Амадеуса похолодеть от скорби и жалости – к ней и к самому себе, он вдруг понял: он только что нашел Ирину и уже потерял ее.
Они были одержимы друг другом: Ирина, больная, но все еще сильная и энергичная, жаждала нормального человеческого общения, а Амадеус – любви, душевного тепла и страсти. Это началось там, в кафе, и разгоралось на Променаде: она куталась в свои соболя, а он – в радужный флер восхищения, фантазии и обожания. Ревнивая Аннушка требовала соблюдения этикета, решительно вклиниваясь между хозяйкой и незнакомцем с волосами цвета льна; и когда Амадеус ласковым и легким движением трепал ее по ушам, такса кусала его за палец, одетый в перчатку, и не давала им идти дальше, пока он снова не отходил от Ирины на почтительное расстояние. Они смеялись опять и опять, и их дыхание стыло невесомым облачком в морозном воздухе – но вот только дыхание Ирины часто перехватывало, и она начинала кашлять, и Амадеус был просто в отчаяньи. Но он не поддастся этому ужасу, он не позволит ей сдаться. Может, у ее сестры было слабое здоровье, но ведь Ирина – сильная. Он не может… нет, невозможно ее потерять.
Они встречались почти каждый день – обычно во время прогулок Ирины; это входило в курс рекомендованного ей лечения. Амадеус начал интересоваться и вскоре много узнал о туберкулезе и методах борьбы с ним. Санаторий не был таким уж малосимпатичным местом, говорила ему Ирина, – он куда лучше, чем подобные заведения в других странах. Еды было предостаточно – но всегда строго в одно и то же время, и повар не отличался полетом воображения. Говоря попросту, есть это было скучно. Что же касается самого лечения, то оно заключалось, в основном, в отдыхе и частом и длительном, и оттого надоедавшем, измерении температуры, и неутомительных прогулках – если она чувствовала себя сносно, и погода позволяла.
– Ты уверена, что нельзя гулять в такую погоду? – спросил ее как-то в полдень Амадеус, когда они бродили под мягко падавшим снегом вокруг катка в Давос Плаце.
– Нельзя! Так сказал бы профессор Людвиг, – ответила Ирина с огоньком в глазах. – Но уж я-то лучше знаю свое тело и свое настроение – куда лучше, чем любой врач. И вот что я скажу: если я не буду выходить наружу, когда захочу, я просто завяну.
– Но что они все-таки делают здесь для тебя? Кроме всяких запретов и советов? – хотел он знать. – Сдается мне, что вообще ничего – и ждут, что ты сама поправишься. Как они собираются тебя лечить?
– Нет уж, спасибо, – Ирина состроила гримаску. – Конечно, полным-полно всяких методов так называемого лечения – этих жутких медицинских штучек. Однажды они ввели Софье кровь бедных маленьких кроликов, зараженных туберкулезом от людей и коров. Теперь, я слышала, вакцину берут от черепах.
Она улыбнулась.
– Все это кажется таким диким – все равно что хвататься за соломинку, – она замолчала, и лицо ее помрачнело. – Когда Софье стало еще хуже, они сжали одно ее легкое в надежде, что оно сможет отдохнуть и поправиться. Они кололи ее опять и опять своими огромными иглами, только мучая Софью. Все напрасно.
Одна только мысль о том, что так же мучиться придется и Ирине, ужаснула Амадеуса. Он успокаивал себя разными словами, но суть их сводилась к одному – конечно, нельзя отрицать, что Ирина больна, и часто ее лихорадило под вечер и ночью, но все же по большей части казалось, что она чувствует себя сносно. Софье, должно быть, было гораздо хуже, даже на этой стадии; и то, что она все-таки умерла, еще ни о чем не говорит.
Но когда он сам побывал в санатории, настроение Амадеуса стало еще более подавленным. Как и говорила Ирина, это было совсем не леденящее душу место, и вся администрация и персонал были добры и милы с больными и навещавшими их посетителями – но сам воздух в этом заведении был пропитан страхом и бедой. В прошлом Амадеус побывал во многих больницах, и было немало неуловимых штрихов и флюидов, по которым он мог угадать боль и страдания, немую трагедию – но все же в обычных больницах большинство пациентов лежали там затем, чтобы их лечили, и они от этого выздоравливали. Здесь же, несмотря на атмосферу похвальной бравады, в которую играли Ирина и ее товарищи по несчастью, было слишком много мужчин и женщин, у которых не было ни малейшей надежды. И даже если они заявляли, что чувствуют себя лучше: кто – вслух, кто – просто всем своим видом, Амадеус понимал, что сами они никогда не верили тому, что говорили. Казалось, они стали полностью поглощены своей болезнью – постоянными разговорами о температуре, уродливыми маленькими склянками для мокроты, которые многие из них носили постоянно, а еще – последними слухами о том, кто умер ночью и кто попросил позвать священника.
Когда Амадеус вернулся назад в отель Флуэла, он был настолько потрясен и взбудоражен увиденным, что ему понадобилось несколько стаканов шнапса, чтоб хоть как-то прийти в себя и успокоиться. Ему едва удалось заснуть. Хотя Ирина и была не такой, как другие женщины в этом заведении, пропитанном неестественной атмосферой, сломившей их надежду и волю бороться, но искры жизни стали в ней гаснуть.
И он принял решение. Ирина должна покончить с санаторием до того, как он победит ее, убьет так же, как ее сестру. Он будет заботиться о ней вне этих страшных стен, в реальном мире. Конечно, он будет делать все, что решат врачи – но он может сделать для Ирины гораздо больше, чем все они, вместе взятые. Его любовь вернет ее к жизни.
– А как же твоя семья?
– Да, это будет для них нелегко, Хильдегард будет меня ненавидеть. Я никогда не хотел причинить ей боль… но ранена будет лишь гордость – не сердце. Она давно уже перестала любить меня.
– А Александр, твой мальчик? – ее голос был бережным, как мягкий легкий дождь.
У него не было ответа. И он не знал, как и где его найти, не находил и в бесконечных разговорах с Ириной, с тех пор, как сказал ей о своих намерениях. Ее чувства лихорадило: она была то в экстазе радости и благодарности, то вдруг почти теряла рассудок от стыда и вины. Она разделяла восторг и счастье, в котором Амадеус словно парил до сих пор после их первой встречи в кафе. И хотя он сказал ей, что женат и у него есть маленький сын, она уже не могла отказаться от его дружбы. Но оба они знали с самого начала: то, что предлагал Амадеус, и чего так желала сама Ирина – это было нечто большее.
Ее вина тяготила ее. Бремя было тяжелым, и лишь тлеющая обида на несправедливость и жестокость судьбы слегка смягчала это чувство вины. Ее детство было беззаботным, и юность, хотя и была омрачена внезапной смертью матери, прошла среди веселья и любви. Все обожали девочек Малинских – они были такими красивыми, милыми, а иногда и смелыми. И им нравилось, что их жизнь полна чудесных развлечений. Но с усиливавшимся влиянием революционеров, а потом и властью большевиков рос страх, превратившийся в шок после смерти их отца. Потом было кошмарное бегство из Петербурга, и как только все эти ужасы стали слегка отдаляться в их памяти, заболела Софья. А теперь Ирина нашла этого человека – этого чудесного, необыкновенного мужчину, который любит ее – но благопристойность велит ей постараться отослать его от себя, к его жене и ребенку.
Благопристойность ли потерпела поражение, или Ирина не очень старалась – но в любом случае Амадеус был слишком влюблен, чтобы обращать внимание на что-то другое. Он был одержим Ириной – и своей потребностью быть с ней рядом, помогать ей, спасти ее.
Он бросил свою семью. Дело было сделано – однажды он совершил мучительное путешествие вниз в Цюрих и взглянул в лицо Хильдегард и ее внушавшим если не страх, то неуютное чувство, родителям. А потом он попытался, но безуспешно, объяснить маленькому Александру, что он любит его и будет любить всегда. Взяв большую часть из того, что принадлежало лично ему, он покинул Дом Грюндли навсегда. Его единственным глубоким сожалением был сын, но к тому времени, как Амадеус достиг Ландкарта, где должен был пересесть на другой поезд, он уже решил, что когда пепел их брака осядет на землю, он одолеет Хильдегард, и она позволит ему регулярно видеться с сыном. А сейчас он сосредоточил все свои мысли и чувства на той минуте, когда увидит Ирину.
Он посвятил себя устройству их жизни в Давосе. Никогда еще за свои тридцать с лишним лет он не чувствовал такого прилива энергии, такого ясного понимания цели. С финансовой помощью своего отца, жившего в Берне, Амадеус открыл ювелирный магазин в Дорфе, вернувшись таким образом к своему изначальному ремеслу с умноженным рвением – чтобы он мог отдать деньги, взятые взаймы в местном банке на покупку дома, где они будут жить с Ириной.
Это был маленький и скромный, если не сказать начавший немного ветшать, деревенский домик в долине Дишма, на нижних склонах Шварцхорна, с прочным фундаментом. Там была конюшня, и хранилища для зерна у задней стены дома, крошечные окошки со свинцовыми рамами и резной раскрашенный фриз под двускатной крышей.
– Ну как? – спросил он взволнованно, когда впервые повез Ирину посмотреть на домик.
Она смотрела, ничего не говоря.
– Тебе не нравится?
– Нет, – ответила она.
Разочарование так сильно сдавило ему горло, что какое-то время он не мог говорить. Он проклинал себя – каким он был дураком, что не показал домишко Ирине, прежде чем принять решение. Конечно, у себя в России она привыкла к размаху и роскоши, к нарядному красивому дому в городе и великолепной даче – в пригороде. Только потому, что он не обращал внимания на комфорт в Доме Грюнди, Ирина – графиня, в конце концов – должна согласиться на скромную деревенскую жизнь?
– Прости меня, – проговорил он с несчастным видом.
– За что?
– За мою тупость. У меня были такие планы – я увидел этот дом и сразу стал мечтать… я словно грезил наяву.
– Грезил? – перебила Ирина. – А теперь?
– Я не знаю, смогу ли продать… – продолжал Амадеус, зная, что это будет почти невозможно, но он знал и другое: он сделает все возможное и невозможное, чтобы сделать ее счастливой.
– Но зачем тебе думать о продаже? – спросила мягко Ирина.
– Ты сказала, что он тебе не нравится.
– Это так, – Ирина встала между домом и Амадеусом, пристально глядя в его глаза своими темными глазами. – «Нравится» – слишком обычное слово. Оно ничего не выражает, – она помолчала. – Я уже полюбила этот дом.