Текст книги "Последний самурай"
Автор книги: Хелен Девитт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Все это, на взгляд композитора или художника, вещи общеизвестные, даже банальные. Однако же языки мира выглядят так ни разу и не использованными кучками голубой, желтой или красной пудры. И если в книге они используются таким образом, что англичане говорят только по-английски, а итальянцы по-итальянски, это столь же глупо, как использовать желтый для изображения солнца только потому, что оно желтое. Читая Шёнберга, я поняла, что писателям будущего вовсе не обязательно признаваться в следующем: я пишу о молодом велосипедисте из Канзаса, у которого дедушка был армянином, а бабушка – чешкой (армяно-чешского происхождения), говорящем по-английски американце армяно-чешского происхождения, договорились? Постепенно они приблизятся к уровню других, более развитых видов искусств. Возможно, писатель задумается об односложности и отсутствии грамматических флексий в китайском языке, о том, как прекрасно будут они сочетаться с длиннющими финскими словами, где все эти удвоенные согласные & продолжительные гласные в четырнадцати случаях. Или же о сочетании с красивейшим венгерским, сплошь состоящим из суффиксов & приставок. Вопрос только в том, кто первый придумает историю о взаимоотношениях венгров или финнов с китайцами.
Идеей называется то, что пришло в голову человеку, который об этом никогда прежде не задумывался. И весь остаток дня я провела в размышлении над сценами из книг, которым суждено появиться лет через триста – четыреста. В одной из них действовали персонажи Хаккинен, Хинтикка и Ю, временно обосновавшиеся в Хельсинки, на фоне снега, массы черных елей, черного неба & сверкающих, как бриллианты, звезд. То должно быть повествование или, возможно, диалоги со словами в именительном родительном разделительном повествовательном вспомогательном описательном заключительном творительном & непременно переводимом; люди будут входить и приветствовать вас со словами Nyvää päivää, там может иметь место дорожное происшествие, чтобы появилось на свет божий «tieliikenneonnettomuus». И еще не забыть при этом вставить китайца по имени Ю, а уж что касается черной ели на фоне белого снега, так это будет иметь совершенно сногсшибательный эффект.
Нет, мне и раньше не так уж хотелось идти на прием, а уж теперь, в состоянии полного смятения мыслей, еще меньше. Но я подумала, что будет просто невежливо с моей стороны пренебречь раздобытым с таким трудом приглашением. И решила, что все же зайду – минут на 10, не больше, – а потом уйду.
И я отправилась на прием. Как часто бывает, на такого рода мероприятия куда легче прийти с твердым намерением уйти через 10 минут, чем под каким-либо вежливым предлогом действительно уйти через 10 минут. И вот, очнувшись, я вдруг поймала себя на том, что излагаю этому человеку блестящие идеи, вычитанные в «Теории гармонии». А кто это опубликовал, спрашивали меня, и я отвечала, что Фабер, и слышала в ответ: «01» Но кое-кому, похоже, это вовсе не было интересно, и я оставила эту тему, зато ее тут же подхватили другие, а я – нет; в результате я проторчала там целых три часа.
Шёнберг бы сказал: Эта ступень не есть последнее слово, конечная и единственная цель музыки. Нет, скорее, это лишь временная остановка на пути ее развития. Серия обертонов, к которой мы неизбежно придем, заключает в себе множество проблем, с которыми нам придется считаться. Пока что нам удавалось избегать этих проблем, в результате чего мы имеем компромисс между естественными интервалами и нашей неспособностью использовать их. Этот компромисс, называемый системой темперирования, дал нам довольно долгую передышку
& в воображении моем как бы танцевали и переплетались разные языки; я видела, как один приобретает оттенок другого, точно цвета на полотнах Сезанна, который часто придавал зеленому оттенок красного, а красный у него был с зеленцой. И я мысленно представляла себе радужный натюрморт из английского с французскими словами, французского с английскими словами, немецкого с французскими словами & смесь английского с японским и франко-английским & немецкими словами. И я уже собиралась уходить, как вдруг встретила человека, который довольно много знал о Шёнберге. Незадолго до того в результате слияния компаний он потерял работу, а потому пребывал в несколько рассеянном и удрученном состоянии, что, впрочем, не помешало ему заговорить со мной об опере «Моисей и Аарон».
Он сказал: Вы, разумеется, знаете, о чем она.
& я ответила: Ну, в общих чертах.
& он сказал: Не в музыкальном смысле, в музыкальном смысле... Тут он умолк & потом сказал: В этой опере Моисей напрямую обращается к Богу и не поет свою партию, а произносит ее речитативом, эдакий поток взволнованных слов на фоне музыки, и дети Израиля не в силах разобрать ни слова. А потому ему приходится общаться через Аарона, это оперный тенор, прекрасная лирическая роль, &, разумеется, именно Аарон предлагает золотого тельца, он, похоже, сам не понимает...
Я заметила, что сама идея создать на эту тему оперу просто замечательна, поскольку, как правило, все оперные сюжеты так надуманны и искусственны
& он согласился со мной, что идея замечательная, ему тоже правится, а затем начал рассказывать, какая ужасная история произошла с этой оперой, которую он лично считает выдающимся и одновременно загубленным музыкальным произведением XX века. Шёнберг написал первые два акта между 1930 и 1932 годами; затем к власти пришли нацисты, и в 1933 году ему пришлось уехать. Он отправился в Америку, подавал там заявки на разные гранты, чтобы иметь возможность продолжить работу, но фондам не было дела до атональной музыки. Надо было кормить семью, и он занялся преподаванием и даже вернулся к сочинению тональных композиций, чтобы понравиться фондам и выбить из них грант. А потому все время, не занятое преподаванием, посвящал сочинению этих композиций. Прошло восемнадцать лет, а третий акт оперы «Моисей и Аарон» так и не был написан. Перед смертью он говорил, что так и не сказал своего слова.
Он сказал: Нет, конечно, Шёнберг мог бы быть и совсем другим.
А потом вдруг добавил: Вы меня извините? Мне необходимо переговорить с Питером до того, как он уйдет.
И он отошел, и только тут я поняла, что не задала ему самого важного вопроса. А вопрос этот был: Слышим ли мы когда-нибудь Бога?
Я долго не решалась, потом все же пошла за ним, но он уже говорил: Привет, Питер!
& Питер ответил: Привет, Джайлз! Рад тебя видеть! Как поживаешь?
& Джайлз ответил: Поразительные настали времена.
Я поняла, что вмешиваться неудобно, и присоединилась к стоявшей рядом группе.
Питер что-то говорил, и Джайлз что-то говорил, потом Питер что-то сказал и Джайлз ответил: О Господи, нет, ничего подобного, и они продолжали говорить, & говорили очень долго. Проговорили, наверное, с полчаса или около того, а потом вдруг оба умолкли. И Питер сказал: Ну, это вряд ли, на что Джайлз заметил: Именно так. И они снова умолкли, а потом вышли из комнаты.
Я намеревалась уйти через 10 минут, то есть мне давно уже следовало уйти. Но тут у дверей послышался какой-то шум и появился Либерейс. Он улыбался, целовал женщин в щечки и извинялся за опоздание. Несколько человек из моей группы, похоже, были с ним знакомы и всячески старались привлечь его внимание. И я торопливо пробормотала что-то о том, что неплохо бы выпить, и отошла. Я боялась подходить к двери: кто-то в виде большого одолжения мог представить меня Либерейсу, а потому самым безопасным местом показался буфет. В голову лезли фразы из Шёнберга. До сегодняшнего вечера я не знала о том, что он сочинял еще и музыку, но его работа о гармонии казалась действительно гениальной.
Я стояла возле буфета, поедая сырные палочки, и время от времени косилась в сторону двери. И хотя Либерейсу удалось сделать несколько шагов и пройти в комнату, он по-прежнему находился где-то на полпути между мной и дверью. Итак, я стояла и размышляла об этой совершенно блестящей книге, потом подумала, что не мешало бы купить пианино, & тут ко мне подошел не кто иной, как Либерейс.
И спросил: Вы действительно скучаете или притворяетесь?
Придумать ответ, который бы не показался грубостью или флиртом, или и тем и другим одновременно, было трудно.
Я сказала: Не отвечаю на вопросы с подвохом.
Он сказал: Здесь нет никакого подвоха. Вы действительно выглядите так, будто сыты всем этим по горло.
Я поняла, что в поисках ответа следовало думать о вопросе, а не о человеке, задающем этот вопрос. Другим людям не понять, насколько вам скучно, до тех пор, пока вы сами не решите, скучно вам или нет, им трудно судить, насколько ваши ощущения соответствуют внешнему виду и выражению лица. Но Либерейс всеми своими произведениями уже доказал, что логика ему не присуща. И станет ли он напрягаться и прибегать к более сильным логическим рассуждениям во время ничего не значащего разговора на вечеринке? Вряд ли.
И я ответила, что как раз собиралась уходить.
Либерейс сказал: Так значит, вам все-таки скучно. Что ж, винить вас трудно. Все эти приемы просто ужасны, вы согласны?
Я ответила, что никогда прежде не бывала на приемах. Он сказал: То-то я вас прежде никогда не видел. Вы здесь с Пирс?
Я сказала, что да.
И тут в голову мне пришла блестящая идея. Я сказала, что работаю у Эммы Рассел. И еще: Все в нашей конторе были страшно возбуждены, узнав, что вы будете здесь. Позвольте, я представлю вас.
Тут он перебил меня и сказал: А может, обойдемся без этого?
А потом улыбнулся и сказал, что тоже собирался уходить, как вдруг увидел меня. Товарищи по несчастью.
Я сильно усомнилась, что это так, и нейтральным тоном заметила: Так говорят.
А потом добавила, что если мы уйдем, нам вовсе не обязательно становиться товарищами по несчастью.
Он спросил: Где вы живете? Может, я вас подвезу?
Я сказала, где живу, на что он заметил, что это в общем-то по пути.
Я слишком поздно поняла, что мне следовало сказать, что подвозить меня не надо. Сказала только теперь, на что он заметил: Нет, я настаиваю.
Я сказала: Хорошо. А он сказал: Не верьте всему, что слышите.
Мы шли по Парк-лейн и другим улицам и улочкам Мейфэр, и Либерейс говорил разные вещи, и мне казалось, что он то намеренно заигрывает со мной, то непреднамеренно дерзит.
И тут вдруг я поняла, что если бы китайские иероглифы были такие же, как и японские, мне ничего бы не стоило понять иероглифы, обозначающие «белый дождь черное дерево»: ! Мысленно я поместила это в сознание китайца Ю и громко расхохоталась. И Либерейс спросил: Что смешного? Я ответила: Ничего. Он сказал: Нет уж, расскажите.
Наконец, отчаявшись, я сказала: Вы, конечно, знаете о Розеттском камне?
О чем? спросил Либерейс.
О Розеттском камне. Думаю, нам нужен еще один.
Он спросил: А этого не достаточно?
Я принялась объяснять: Просто я хочу сказать, что хоть и согласна, что изначально камень был весьма напыщенным памятником, воздвигнутым людьми, он все же оказался настоящим подарком для будущих поколений. И выбитые на нем надписи на греческом, иероглифы и демотическое египетское письмо помогли сохранить эти языки, сделать их доступными для последующих поколений. Возможно, и английский когда-нибудь станет мертвым языком и изучению его будет уделяться немало времени. Мы должны использовать этот факт в качестве примера для сохранения всех других языков. Вспомним тексты Гомера с переводом и пометками на полях. Одну-единственную его книгу, возраст которой 2000 лет или около того, удалось раскопать, чтобы сегодня люди могли читать Гомера. Старинные тексты заслуживают самого широкого распространения, только это дает им шанс выжить.
Следует сделать вот что, продолжала я. Издать специальный закон, обязывающий каждое издательство вкладывать в каждую книгу, ну, скажем, по страничке из Софокла или Гомера с соответствующими примечаниями на полях. И тогда, если вы купите какой-нибудь романчик в аэропорту перед отлетом, а потом вдруг ваш самолет разобьется и вы окажетесь на необитаемом острове, вам будет что перечитывать. И, таким образом, у людей, не слишком серьезно относившихся в школе к изучению греческого, появится новый шанс. Думаю, в школе их отпугивал алфавит, но если начать учить его в возрасте шести лет, разве это так уж трудно? Греческий – не особенно трудный язык.
Либерейс сказал: Стоит закусить удила, и вам уже удержу нет, верно? То вы молчите и из вас и слова не вытянешь, то вдруг болтаете без умолку. Занятно.
Я не знала, что на это ответить. И он после паузы спросил: Так что там было смешного?
Ничего, – ответила я, и он сказал: О, понимаю.
После паузы я спросила, где его машина. Он сказал, что должна быть где-то здесь. Сказал, что ее, должно быть, увезли на эвакуаторе, и выругался: Вот ублюдки! Чертовы ублюдки! А потом грубо и безапелляционно предложил поехать на метро.
Я пошла с ним к станции метро. Доехав до своей остановки, он предложил мне зайти к нему с целью отвлечь от горестных мыслей по поводу машины. Он сказал, что я даже представить себе не могу, какой это был для него ужас – присутствовать на этом приеме, а потом вдруг обнаружить, что это обошлось тебе в пятьдесят фунтов. Мало того, теперь еще придется ехать в Вест-Кройдон или еще черт знает куда забирать свою машину. Просто кошмар! Я пролепетала что-то сочувственное. Вышла из вагона, чтобы не прерывать разговор, и вскоре обнаружила, что мы уже покинули метро и направляемся к дому, где живет Либерейс.
Мы поднялись по лестнице и вошли, и Либерейс завел какой-то маловразумительный разговор о машинах, их эвакуации и блокираторах колес. Порассуждал на тему мест парковки эвакуированных автомобилей. Порассуждал о чиновниках, чинящих препятствия людям, которые хотят забрать свои машины.
Разговаривал он примерно так же, как писал: речь быстрая, нервная, с явным стремлением понравиться слушателю. То и дело восклицал: О мой Бог, я вас утомляю, вам надоест, и вы сейчас уйдете и оставите меня скучать в одиночестве и думать о своих несчастьях, нет, мне в общем-то плевать на эту машину, если бы вы ее увидели, то наверняка поняли бы, что я вовсе не считаю ее неким фаллическим символом. И уверяю, нет ничего такого ужасного и символического в том, что ее забрали эвакуаторы, и когда я предлагал подвезти вас, то подумал, что вы могли подумать про меня что-то такое, ну, в смысле, что я собираюсь вас трахнуть, но это было бы слишком прозрачно и очевидно. И еще он время от времени восклицал: Скажите мне, если я вас утомляю! До сих пор меня ни разу никто не спрашивал, утомляет ли он меня, и я просто не знала, что на это ответить, и подумала, что единственным ответом могло бы быть «нет». И я так и сказала: Нет, что вы, ничего подобного. И подумала, что лучше сменить тему, и намекнула, что сейчас в самый раз выпить.
Он принес из кухни выпивку и снова принялся говорить о том о сем, показывать мне сувениры, привезенные из путешествий, и сопровождал этот показ то циничными, то сентиментальными комментариями. У него был новый компьютер «Эмстред 1512», с двумя драйверами гибких дисков диаметром 5,25 дюйма и с памятью в 512 килобайт. Он сказал, что установил в нем систему «Нортон» с организацией файлов, и начал показывать, как работает эта самая система.
Я спросила, справится ли этот компьютер с греческим. Он ответил, что не уверен, и я не стала больше расспрашивать о том, на что еще способен этот компьютер.
Мы уселись на диван, и тут я, к своему ужасу, увидела на журнальном столике новенькую книгу лорда Лейтона.
Под лордом Лейтоном я, разумеется, имею в виду вовсе не художника поздневикторианской эпохи, создателя полотна «Свадебная процессия в Сиракузах: невеста ведет диких зверей» или «Греческие девушки, играющие в мяч». Я имела в виду не менее цветисто пишущего американского писателя, являющегося духовным наследником этого художника. Лорд Лейтон-художник специализировался на написании античных сцен, причем сцену на каждом из полотен обрамляли пышные и нелепые драпировки – видно, для того, чтобы компенсировать беспомощность письма, присущую этой художественной школе. Но главным его недостатком было вовсе не отсутствие мастерства. Главный недостаток крылся именно в безупречности его письма, в результате чего созерцание его картин вызывало у человека чувство неловкости и растерянности, – слишком уж явно они обнажали мысль своего создателя. Лишь перо лорда Лейтона-писателя могло оправдать кисть лорда Лейтона-художника, потому что именно этим и занимался лорд Лейтон-писатель, описывая самые бурные и противоречивые чувства на пустом месте, там, где следовало бы не торопиться, вникнуть, осознать. И каждое слово у него чисто автоматически тянуло за собой новое слово, и это вместо того, чтобы дать ему расцвести пышным цветом. Лишь великий мастер способен дать время каждому слову отстояться, вызреть, наполниться энергией, осознать свою обостренность и наготу, а потом еще и не забыть прикрыть его фиговым листком. Только тогда оно сможет вызвать самые бурные и противоречивые чувства на пустом месте, только тогда может произойти достойный и плавный переход от глухоты и умирания к бессмертию. Только тогда герой сможет взглянуть, шагнуть, заговорить, не таща за собой гигантский набор фраз и предложений, которые лишь замутняют его и без того дурацкие и куцые мысли, только тогда сможет он предстать во всем своем великолепии в этом пустом безвоздушном пространстве.
Либерейс проследил за направлением моего взгляда и спросил: А вы, наверное, его поклонница? И я ответила, что нет, и тогда он заметил: Но он просто великолепен.
Взял книгу и начал читать вслух одно прелестное предложение за другим...
& я в полном отчаянии воскликнула: Очень красиво, просто неподражаемо! Все равно, что сказать: Полюбуйся, какое перышко! Полюбуйся на этот бархат! Посмотри, какой изумительный мех!
Я частенько подумывала о том, что неплохо было бы получить от Либерейса хоть немного денег для Людо. А иногда, махнув рукой на деньги, подумывала, что, может, все же стоит ему рассказать? Но всякий раз вспоминался этот разговор, и я тут же отказывалась от своих намерений. Просто не могла, и все тут.
Мне следовало сказать: Но он все равно что человек, играющий на пианино «Yesterday» с тем же размахом, страстью и амплитудой, с какой принято играть Брамса. Таким образом он убивает самую суть и душу этой песни, ну, как если бы оркестр Перси Фейта вдруг заиграл «Satisfaction»...
& он ответил бы: Нет, вы только послушайте
& принялся бы зачитывать очередное предложение, где «Yesterday» исполнялась в гармонии Брамса или же оркестр Перси Фейта вдруг заиграл по чьей-то особой просьбе «Satisfaction»
мне следовало сказать: Он все равно что человек, играющий первые такты Лунной сонаты так медленно, что умудрился сразу же наделать массу ошибок. Эти логические ошибки и промахи тем более очевидны, поскольку он считает, что у него
и Либерейс ответил бы: Нет, вы только послушайте вот это
и зачитал бы еще одно красивое предложение, полное логических ошибок
мне следовало сказать: Нет, все же, скорее, он похож на человека, заигравшего последние такты Лунной сонаты с такой ослепительной виртуозностью & полным отсутствием понимания музыки, что это просто ни в какие ворота не лезет. Знаете, учитель Шнабеля как-то сказал ему, что он музыкант, но никогда не станет пианистом, а в случае с этим писателем мы имеет нечто совершенно противоположное
и Либерейс ответил бы: Да, но вы только послушайте это
и он зачитал бы еще одно предложение, написанное с дурацкой виртуозностью
он, видимо, так никогда и не понял, что я имела в виду. Лорд Лейтон был таким-то, и таким-то, и вообще особенным, он похож на человека, настилающего матрацы на гальку, & я похожа на принцессу на горошине. И мне вовсе не стоило рассуждать об английской & американской литературе, чтобы услышать в ответ, насколько я занимательна и очаровательна. Так что я сидела молча и потихоньку отпивала глоток за глотком, а Либерейс закончил цитировать и еще какое-то время говорил о Лейтоне.
Теперь я уверена, вернее, почти не сомневаюсь в том, что если бы рассказала Либерейсу о Людо, он повел бы себя как человек приличный. И сделал бы для нас что-нибудь, непременно. Хотя... Дело в том, что девяносто девять из ста взрослых людей в девяносто девяти случаях из ста не утруждают себя сколько-нибудь логическим или рациональным мышлением (нет, наука этого вовсе не утверждает, я сама придумала эту статистику, хотя нисколько не удивлюсь, если реальные цифры будут близки к этим). В менее варварском обществе, чем наше, дети не будут находиться в столь полной экономической зависимости от столь иррациональных существ, каковыми являемся мы, взрослые. Там детям будут платить приличную почасовую зарплату за то, что они посещают школу. Но поскольку общество наше далеко от совершенства, любой взрослый, и особенно родитель, имеет над ребенком ужасающую власть. Иногда мне казалось, что смогу, и я поднимала трубку, но тут в голову начинали лезть все эти мысли, и я ее бросала. Просто не могла. Потому что знала, что услышу его захлебывающийся от мальчишеского восторга голос с похвалами в адрес очередной очаровательной глупости, знаменующей его непоколебимую верность бездарной писанине, а я не желала этого слушать. Просто не могла.
...А Либерейс меж тем все говорил и говорил. И мы продолжали пить, и чем больше пили, тем больше говорил Либерейс, и при этом все чаще спрашивал, не утомляет ли он меня, и в результате получилось, что мне было просто неудобно подняться и уйти. Потому что если он не утомлял, так с какой стати мне уходить?
И тогда я подумала, что должен существовать какой-то другой способ не слушать все это, и догадалась, в чем он состоит. Ясно было, зачем Либерейс завел меня сюда. Зажать ему ладонью рот было бы слишком грубо, но если зажать не ладонью, а губами, это помогло бы остановить поток болтовни и не показаться при этом грубой. Глаза у него были большие, цвета зеленого прозрачного бутылочного стекла; окаймленные черными ресницами и бровями, они походили на глаза какого-то ночного животного. И я подумала, что если поцелую его, если перестану слышать его болтовню, то стану ближе этому животному с красивыми зелеными глазами.
Он сказал что-то, а потом умолк, и не успел заговорить дальше, как я поцеловала его, и в комнате воцарилась долгожданная и благословенная тишина. Ее не нарушало ничто, кроме короткого глуповатого смешка Либерейса, но стоило ему издать этот смешок, как тишина тут же закончилась, и снова полился поток нескончаемой болтовни.
Я все еще была пьяна и все еще старалась думать о вещах, которые не показались бы ему грубыми. Что ж, я подумала, я даже готова переспать с ним, лишь бы не показаться непростительно грубой. И когда он принялся расстегивать пуговки моего платья, реагировала на это соответствующим моменту образом.
Что было непростительной ошибкой с моей стороны.
◘
Ветер завывает. Льет холодный дождь. Оторвавшийся кусок коричневой бумаги, которым заклеено оконное стекло, хлопает на ветру.
Мы сидим в постели и смотрим шедевр современной кинематографии. В то утро я проторчала за компьютером часа три, но с учетом того, что меня постоянно отрывали, печатала не более полутора часов. Наконец я сказала, что иду наверх и буду смотреть «Семь самураев», & он тут же сказал, что тоже будет смотреть. Л. прочел «Одиссею» с первой по десятую песнь; историю о Циклопе перечитывал, наверное, раз шесть. Он также прочитал о путешествиях Синдбада-морехода, три главы из «Алгебры для всех», несколько страниц из «Метаморфоз», «Калилы и Димны» и «Я Самуил», следуя какой-то своей, особой схеме, которая была недоступна моему пониманию. И всякий раз прочитанное вызывало море вопросов.
Я знала или по крайней мере просто пыталась внушить себе, что это в любом случае лучше, нежели японский (поскольку могла ответить на 80 процентов вопросов). На то чтобы прочесть «Илиаду», у него ушел год, а потому сама не пойму, с чего это я взяла, что он всего за три недели прочитал десять песен «Одиссеи».
А потом вдруг подумала, что «Книга Пророка Ионы» всего на четыре страницы длиннее и что на вопросы по ивриту отвечать легче, чем на вопросы о японском. Теперь уже поздно говорить о том, что я имела в виду Иеремию.
Я должна была печатать «Усовершенствованный способ уженья удочкой», обещала сдать к концу недели, но в тот момент показалось, что куда важнее сохранить здравый ум. Продолжать печатать невозможно, иначе это невинное дитя просто доведет меня до безумия своими вопросами.
Кроме того, с целью сохранения здравого ума я за последние семь дней не написала ничего для потомства. Процесс писания начал казаться удручающим – принявшись за Моцарта, я вспоминала маму, бурно играющую на пианино Шуберта, аккомпанируя дяде Бадди. Бог ты мой, Бадди, говорила мама, что это с тобой, ты поешь, как какой-нибудь треклятый бухгалтер. И она с грохотом захлопывала крышку пианино, & грохот этот эхом разносился по всему мотелю, последнему приобретению отца, где еще не успели закончить отделку, & даже по шоссе, а дядя Бадди знай себе насвистывал тихонько да помалкивал. Так что пользы вспоминать все это?..
Потом вдруг вспомнилась не знаю где и когда вычитанная строчка: «Мой долг как матери состоит в том, чтобы сохранять веселость, & еще мой долг состоит в том, чтоб следить за работой гения & оставить всякие там сочинения и «Усовершенствованные способы уженья».
Камбэй – самурай первый. Он начинает набирать остальных.
Одного самурая находит на улице. Говорит крестьянину по имени Рикити, чтобы тот пригласил его участвовать в сражении. Говорит Кацусиро, чтобы тот стоял за дверью с палкой наготове. А сам садится внутри и ждет.
Самурай проходит через дверь, хватает палку и бросает Кацусиро на пол. Камбэй рассказывает ему об условиях сделки; самурай не заинтересовался.
Камбэй находит другого самурая.
Кацусиро снова стоит за дверью с палкой. Камбэй садится и ждет.
Второй самурай подходит к двери. Сразу разгадывает трюк – стоит на улице и смеется.
Горобэй знает, что для крестьян настали тяжкие времена, но соглашается вовсе не потому. Соглашается из-за Камбэя.
Я говорю Л.: Куросава получил приз за фильм, который сиял перед этим, называется «Расёмон». Это фильм о женщине, которую изнасиловал бандит. В том фильме история рассказывается четыре раза, причем всякий раз ее рассказывает кто-то другой. А в этом фильме все гораздо сложнее, история рассказывается один раз, но ты видишь ее как бы с восьми точек зрения, а потому следует смотреть его очень внимательно, чтобы понять, где на самом деле правда.
Он отвечает: Угу. И тихонько бормочет себе под нос что-то по-японски & умудряется при этом вслух читать субтитры.
Троим самураям не надо было проходить испытание. Ситиродзи был старым другом Камбэя. Он был готов умереть за него.
Горобэй находит еще четвертого, они рубят дрова, чтобы заплатить за еду. Хэйхати неважно владеет мечом, зато поддерживает у всех хорошее настроение.
Камбэй и Кацусиро встречают двух самураев, очищающих бамбуковые палки для соревнования.
Сражение начинается. А. поднимает свою палку и замирает на месте. Б. держит свою палку у него над головой и кричит.
А. красивым плавным жестом отводит свою палку и снова замирает. Б. бросается вперед.
Тут А. резко поднимает палку и столь же резко опускает.
Б. говорит, что ничья.
А. говорит, что победил он. Будь у него в руках па-стоящий меч, он бы убил противника. И отходит в сторону.
Б. хочет сражаться настоящими мечами.
А. говорит, что это глупо, что он убьет его.
Б. вытаскивает меч из ножен и настаивает.
А. тоже вытаскивает меч.
Приподнимает его, держит паузу.
Б. держит свой меч у него над головой и кричит.
А. убирает меч в ножны красивым, и плавным движением. Б. бросается вперед.
Тут А. резко выхватывает меч и опускает его. Б. падает мертвым.
Мне хотелось посмотреть фильм до конца, но следовало подумать и о работе. И я сказала Л., что пойду вниз, что мне надо немного попечатать, а он может остаться в постели и смотреть видео. Ну и разумеется, он тут же попросил взять его с собой. Я сказала: Ты не понимаешь, нам нужно заплатить 150 фунтов за аренду квартиры, еще 60 уйдут на муниципальный налог, получается 210 фунтов, а насколько тебе известно, я в час зарабатываю не больше 5 фунтов 50 пенсов, и сколько получается, если 210 разделить на 5,50? Выходит приблизительно 40...
38,1818
38,1818, прекрасно
1818181818181818181818181818
так что если на протяжении следующих четырех дней я буду работать по 10 часов в день, то смогу сдать дискеты в понедельник, тогда в пятницу мы получим чек и сможем оплатить эти два счета, а дома у нас осталось 22 фунта 62 пенса, и можно накупить на них еды и постараться продержаться до пятницы.
Мастерски владеющий мечом вовсе не заинтересован в том, чтобы убивать людей. Он хочет лишь одного – совершенствовать свое мастерство.
Если я пойду вниз с тобой, то не смогу работать. Я знаю, ты отвлекаешь меня не нарочно, но это происходит то и дело.
Я просто хочу поработать.
Да, но ты все время задаешь вопросы.
Обещаю, что не буду задавать вопросов.
Ты всегда так говоришь. Нет уж, оставайся здесь и смотри «Семь самураев», а я пойду вниз и поработаю немножко.
Н-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Т
Камбэй не хочет брать Кацусиро. Он же еще совсем ребенок. А Рикити хочет его взять. Горобэй говорит, что все это похоже на какие-то детские игры. Хэйхати говорит, что если они будут обращаться с ним как со взрослым, он и станет взрослым.
Мне очень жаль, но это действительно необходимо. Не хочешь смотреть «Семь самураев», не надо, просто полежи в постели. Хочешь, чтобы я его выключила?
Н-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Т
Камбэй сдается. Эти пятеро еще никогда не сражались прежде.
Ну ладно, я пошла. Скоро увидимся.
ПОЖАЛУЙСТА, разреши мне с тобой
Мне очень жаль, но
Н-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Т Н-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Е-Т
Шестой стоит у дверей. Мастер сабельного боя решил к ним присоединиться. Никто не знает, почему Кюдзо вдруг передумал.
ПОЖАЛУЙСТА разреши мне ПОЖАЛУЙСТА ПОЖАЛУЙСТА ПОЖАЛУЙСТА Я ОБЕЩАЮ что не буду задавать вопросов Я ОБЕЩАЮ
Нет.
Я спустилась вниз, включила компьютер и напечатала отрывок об особенностях уженья в водорослях с крючком и леской. Целый час он завывал наверху на фоне голосов самураев. И вот наконец я не выдержала.
Поднялась к нему и сказала: Ну ладно, так и быть, можешь спуститься.
Он рыдал, уткнувшись лицом в подушку.
Я взяла пульт дистанционного управления и выключила видео. Подхватила его на руки, поцеловала и сказала: Не плачь, пожалуйста! И взяла его с собой, вниз, где было так тепло, потому что было включено газовое отопление. Я спросила: Хочешь выпить чего-нибудь горяченького, как насчет чашечки чая? Или чашки горячего шоколада, хочешь шоколада?