355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хазлингер Йозеф » Венский бал » Текст книги (страница 14)
Венский бал
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:11

Текст книги "Венский бал"


Автор книги: Хазлингер Йозеф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Женщину, о которой хотел навести справки отец, звали Роза Новотны. Я полистал телефонную книгу. Там было много Новотны, с некоторыми различиями в написании: Новотни, Новотны, Новотный. Но никто из носивших эти фамилии не проживал на Зальмгассе. Я сел в машину и отправился на поиски, надеясь, что хоть адрес-то правильный. Ведь номер дома отец запомнил лучше, чем саму Розу Новотны. Добраться до Зальмгассе на автомобиле было вовсе не так легко, как это могло показаться при взгляде на карту города. Замысловатая система пешеходных зон и дорог с односторонним движением уводила меня от цели, заставив проделать долгий кружной путь в 3-й район, покуда я не остановился вдруг перед кафе «Цартль». Я свернул влево, на Разумовскийгассе, и припарковал машину.

Ветер срывал листья с деревьев. Они вихрем проносились по мостовой и облепляли стоявшие на ней машины. Субботний день незаметно переходил в вечер. Магазины были уже закрыты. Когда у кафе «Цартль» зажегся зеленый глазок светофора, вперед проехали две-три машины, и снова все стихло. Улица шла с небольшим подъемом в направлении Ландштрассер Ха-уптштрассе. Где-то в двух шагах от нее надо было искать Зальмгассе. Единственное, что меня здесь поразило, – это обилие старых кленов, а дальше наверху – еще и липы в соседстве с лесными буками. Отец никогда не упоминал о них. Я прошел мимо филиальчика «Булочных Анкера» и вдруг оказался перед домом номер 16. Я прочитал старинную табличку с кнопками звонков. На другой стороне улицы находился Геологический институт. Когда отец описывал другим эмигрантам свою старую квартиру, он говорил: «Третий район, Разумовскийгассе, прямо напротив Геологического института».

Теперь я уже не сомневался. Я стоял перед домом, где он провел детство и юность. Я немного замешкался: не позвонить ли кому-нибудь наобум. И тут открылась дверь – из дома вышла юная парочка с велосипедами. Я посторонился. У парня прическа ежиком, виски выбриты. На нем модная куртка, стилизованная под национальный костюм.

– Я могу вам помочь? – спросил он.

– Нет, спасибо. Впрочем, возможно. Вы случайно не знаете некоего Фойербаха?

– Даже не слыхал. Он здесь живет?

– Может быть.

Он перекинул ногу через раму. А девушка сказала:

– Я не отсюда. Простите.

Вьющиеся светлые волосы придавали ей сходство с ангелом. Юноша обернулся.

– А вы войдите, – посоветовал он, – и позвоните в дверь на втором этаже, где фамилия Пфайфер. Моя мать всех тут знает.

Я поблагодарил и проводил их взглядом. Они удалялись вниз по улице в сторону кафе «Цартль». Вокруг колес крутились вороха облетевших листьев.

Метров через двести, не дальше, веткой вправо уходила Зальмгассе. На желтом фасаде углового дома – мемориальная доска: «Здесь жил Роберт Музиль». Под ней – табличка «Литературное общество авторов из Граца». Был ли отец знаком с Робертом Музилем? Возможно, они встречались у портного на Геологенгассе. Я двинулся дальше.

Зальмгассе была узка и вымощена камнями. Звук моих шагов уплывал в прошлое, будто это были шаги моего отца. Но и здесь я ничего не добился. Не нашел я, как и опасался, таблички с фамилией Новотны. Я позвонил в дверь привратника. Ко мне вышел уже немолодой человек, по-видимому уроженец чужих краев.

– Не живет ли в этом доме некая Роза Новотны?

– Нет никакой Новотны.

– Она жила здесь пятьдесят лет назад.

– Я тут недавно. Нет никакой Новотны.

– А есть ли какой-нибудь старожил, кто мог бы знать о ней?

Он немного подумал.

– Старый тут Нойман. Это женщина. Фрау Ной-ман с третьего этажа.

Старый лифт открывался только ключом. Мне пришлось подниматься по широкой лестнице, которая обвивала шахту лифта. Второй этаж по надписи на табличке именовался «бельэтаж», третий – «мезонин». И только потом начинался настоящий второй этаж. Стало быть, дверь с золотой табличкой «Инг. Нойман» находилась, по существу, на пятом.

Едва я притронулся к звонку, как за дверью послышался женский голос:

– Да-да. Чем могу быть полезна?

– Простите, мне нужные кое-какие сведения. Привратник направил меня к вам. Я ищу человека, который раньше жил в этом доме.

Пока я это говорил, на двери приподнялся клапан глазка. Потом дверь немного приоткрылась, насколько позволяла толстая цепь. Однако щель оказалась достаточно широкой, чтобы можно было разглядеть маленькую седенькую женщину в бежевом плаще. Она окинула меня взглядом с головы до ног.

– Кто вы?

– Меня зовут Курт Фрэйзер. Я бы хотел знать, какова участь женщины по имени Роза Новотны. Когда-то она, должно быть, жила в этом доме. Она была знакомой моего отца.

Старушка недоверчиво уставилась на меня.

– Как зовут вашего отца? Фрэйзер?

– Да, но тогда его звали Фойербах. Курт Фойербах.

Она прикрыла дверь. Я услышал, как загремела цепочка.

– Проходите, пожалуйста.

Она провела меня в гостиную.

– Вы уж извините, – сказала она, скосив взгляд на свой плащ. – Я как раз собралась на прогулку. Люблю последние осенние дни. Вероятно, потому, что сама вошла в возраст поздней осени. Присаживайтесь, милости прошу. Что вам предложить: кофе или бокал вина?

– Благодарю, ни то ни другое. Не хочу доставлять вам хлопот. Мне бы хоть что-то узнать для моего отца.

– Прогулка от меня не убежит. А вот вечером я должна быть в «Мюзикферайне». [38]Надеюсь, к тому времени вы успеете узнать все, что хотите. Да присядьте же.

Она вышла в прихожую и сняла плащ. Потом исчезла в какой-то другой комнате. Женщина, несомненно, была сверстницей моего отца. Но лицо сохранило моложавость. Да и на здоровье, как видно, она не жаловалась. Я сел на софу в стиле «бидермейер». В одной половине гостиной доминировал старинный рояль, в другой располагалось все, на чем можно было сидеть по-бидермейерски уютно. За стеклами двух горок посверкивали бокалы, фужеры, фарфор и столовое серебро. Женщина знала моего отца. А вдруг это и есть Роза Новотны?

Хозяйка вернулась с серебряным подносом, на котором стояли утонченно-точеный графин и два бокала.

– Подкрепитесь хересом?

– Пожалуй.

Она поставила поднос на столик и начала возиться со стеклянной пробкой, и тут я спросил, что называется, в лоб:

– Вы Роза Новотны?

Она опустила графин на поднос. Потом села наискосок от меня, заняв стул с такой же бронзоватой обивкой, как и моя софа; стеклянная пробка осталась у нее в руке.

– Вы похожи на своего отца. На том месте, где вы сидите, пятьдесят пять лет назад сидел ваш отец. А здесь – моя мать. А я то и дело выбегала и… – она замолчала и усмехнулась, – ревела. Да, ревмя ревела. Моя мать поддерживала Курта. Она пыталась вразумить меня. Я тогда ничегошеньки не понимала. Была просто дурочкой.

Роза встала со стула, где когда-то сидела ее мать, и принялась наполнять бокалы. Она делала это очень аккуратно. Мне налила гораздо больше, чем себе.

– Курт остался в Англии? – спросила она. – Как он там? Он писал мне на протяжении полугода. Так и должно было произойти. Все иное было бы ложью.

Она поставила бокалы с хересом на серебряные блюдца. Мы пригубили, как полагается, за здоровье друг друга. Я рассказывал ей об отце. Она внимательно слушала. Когда она говорила о себе, в интонации неизменно сквозила ирония. Муж умер десять лет назад. У нее трое детей. Дочь со своей семьей живет в Германии. Один сын – в Зальцкаммергуте.

– Второй сын, – сказала она, – вынужден временами терпеть мать. Он живет в седьмом районе. Когда выпадает свободный часок, он провожает меня в «Мюзикферайн».

Затем она рассмеялась. При этом забавно прищурилась. Это придало ее лицу лукавое выражение.

– Сейчас вы подумаете, что я безнадежная идеалистка. Но моего второго сына зовут Курт. Только лучше не говорите об этом вашему отцу.

Мы просидели до самого вечера. Она готовила кофе и угощала меня фруктовым тортом. Я сказал, что отец скоро приедет в Вену.

Она методично расправлялась со своим куском торта.

– Стало быть, старые недотепы могут встретиться еще раз.

Я сообщил, что в плане встречи бывших соотечественников предусмотрена дискуссия в Большой аудитории университета, а отец будет сидеть в президиуме. И спросил, могу ли дать ему номер ее телефона.

– Нет, и вообще не говорите ему о нашей беседе. Я приду в Большую аудиторию. А там уж посмотрю, узнает ли он меня и захочет ли узнать.

На прощание я обнял ее.

Фред сидел дома. Я рассказал ему о своем визите.

– Вот это да! – удивился он. – Прибавление в семействе.

Позднее он спросил:

– Почему ты, собственно, не окрестил Куртом меня?

Еще до встречи с отцом я увидел его в программе Общественного телевидения. Он был представлен как Керк Фрэйзер, отец известного репортера Курта Фрэйзера. Затем показали кусочек его выступления на подиуме. Настольный микрофон ему пришлось делить со своим соседом. Вместо того чтобы поставить микрофон перед собой, отец держал его над столом в левой руке. Произнося свою речь, он поглаживал большим пальцем защитную сетку микрофона, как бы подчеркивая свои слова соответствующим шумовым сопровождением.

– Сегодня гораздо яснее, чем тогда, в дни расставания с родиной, я вижу, что эта страна готовила для меня одно-единственное будущее, а именно – участь жертвы убийц. Но сегодня я вижу и другое: эта страна вышла из зловещей тени. В последние дни я повстречал много молодых людей. В том числе и в моей старой школе на Берхаафегассе. И я преисполнен радости, да будет мне позволено так выразиться, оттого, что эти люди готовы признать мою историю как часть их собственной. И для меня это важнее, чем все официальные церемонии, на которых нас чествуют.

Это был какой-то новый тон. Еще больше я удивился, встретившись с отцом на следующее утро. В вестибюле отеля «Вандль» он стоял в центре горстки людей. Примерно десять человек почтенного возраста – лет семидесяти и старше – делились воспоминаниями о своей юности. Все сходились на том, что отец в президиуме сказал правильные вещи. Я был представлен старикам. Некоторые из них говорили с английским или американским акцентом. Одна женщина с трудом подбирала слова, она объяснила, что уже больше пятидесяти лет не говорила по-немецки.

– Чем займемся теперь? – спросил я отца, когда он наконец, успев обменяться адресами со всеми товарищами по судьбе, освободился.

– Если у тебя есть время и я не нарушаю твои планы, хотелось бы снова увидеть Венский лес.

И мы по Оттакрингу поехали наверх, к башне Юбилеумсварте. Отец был в восторге от того, как быстро мы туда добрались. Сам я никогда здесь не был. Машину оставили возле какого-то ресторана.

– Это мне внове, – сказал отец, указывая на бетонную башню с винтовой лестницей. И то и другое обнаруживало явные признаки разрушения. – Настоящая Юбилеумсварте – там, позади, – добавил он, махнув рукой в сторону восстановленной островерхой башни, которую было еле видно за окружавшими ее деревьями.

Отец взял меня под руку, и мы мелкими шагами двинулись по тропе, утрамбованной толпами туристов. Он сказал, что перезнакомился с доброй половиной членов правительства. Особенно приятное впечатление на него произвел министр по делам искусства.

– Вот это человек, – восхищался он. – Если бы ему довелось стать бундеспрезидентом, страна избавилась бы от репутации нацистской цитадели.

Чем дольше он говорил, тем сильнее звучала его новообретенная симпатия к стране своего происхождения и к успехам Социал-демократической партии. А ведь накануне эмиграции он в полном разочаровании покинул ее ряды и присоединился к коммунистам. Явно понравился ему и министр финансов.

– Это социалист, – сказал он, – который понимает психологию и нужды людей. Нам в Англии не хватает такого. Этот господин спросил меня, как я смотрю на проблемы восточной границы. Я посоветовал не жалеть инвестиций в регионы по ту сторону границы. Тогда и проблема с беженцами со временем решится сама собой. На что он ответил: «Вы совершенно правы, господин Фрэйзер. Но, чтобы добиться серьезного результата, надо привлекать большие средства из бюджета. А убедить в этом население будет трудновато». Все та же старая проблема. Но этот человек знает, что миром нельзя управлять с помощью полиции. Впрочем, теперь я должен жить и утешать себя тем, что я отец репортера Фрэйзера. Честно говоря, я даже немного горжусь.

Наш пеший поход длился где-то около часа, а потом мы свернули с тропы влево и углубились в лес. Время от времени я нагибался и убирал с дороги сучья. Мы вышли на просеку, облюбовали два пенька и присели. На земле валялся пластиковый пакет. Перед нами был склон, он круто обрывался в поросшую лесом долину, через которую по невидимой отсюда дороге катились грузовики.

– По воскресеньям мы на велосипедах поднимались к Юбилеумсварте. Тогда это было самое тихое место на белом свете. А там, на той стороне, – Софийский луг. А рядом это… погоди-ка… уже не помню. Здесь, где все вырублено подчистую, был лес. А впереди, видишь, у самого уступа, стояла скамейка. Она была сработана из древесного ствола. Кто-то сделал ее для себя, потому что в те годы сюда мало кто заглядывал.

– И ты сидел здесь с Розой Новотны?

Он промолчал. Потом посмотрел на меня, и у него заколыхалась грудь. Он смеялся.

– Роза говорит, ты похож на меня.

– Роза – чудесная женщина. Сходи с ней на бал в Опере. Я достану билеты.

– Ты в своем уме? Может быть, это старомодно, но я знаю свой шесток.

Рихард Шмидляйтнер, фабрикант

Пленка 1

С Яном Фридлем я связан целую вечность. Когда я познакомился с ним, это был лохматый, расхристанный парень, который приходил в такое возбуждение от собственных поступков, что не находил слов для их объяснения.

Это был человек дела, а не слова. Он потом и музеем-то стал руководить, и кафедру получил по той же самой причине – поскольку никто не мог понять, что он говорит.

Однажды я шел себе – это было, как уже сказано, много лет назад – в одно кредитное учреждение на Верхнем рынке. А так как за несколько минут до заседания я еще понятия не имел, одобрять ли мне кредиты для сделки с заокеанскими партнерами или же задробить их, я решил свернуть за ближайший угол и пройтись по Кертнерштрассе, чтобы не торопясь обмозговать это дело. И тут я встретил Яна Фридля. Он выступал в роли пса, ползал на четвереньках по тротуару и лаял, а подруга держала его на поводке. Иногда даже одергивала командами. Какое-то время я следовал за ними, поглядывая на шокированных или возмущенных прохожих.

– Какой у вас прелестный песик, – сказал я наконец.

– Будьте осторожны, – ответила женщина с поводком. – Я его воспитала по бойцовской программе.

– А можно его чем-нибудь угостить?

– Да, но имейте в виду: он кусается.

Я встал на колени в нескольких метрах от Яна Фридля. Он медленно пополз ко мне, обнюхивая при этом брусчатку. Когда Ян совсем приблизился, он задрал голову и облаял меня. Я сунул ему в рот несколько тысячных купюр.

– Посмотрите на этих придурков, – сказал какой-то мужчина. – Нет бы работу работать, а они только людей продуцируют.

Именно так и выразился: продуцируют, а не провоцируют. Это напомнило мне о нашей заокеанской сделке. Я быстро впихнул в рот озадаченной собаке еще одну тысячную бумажку и удалился.

На заседании я обратился к расфранченному руководителю проекта, который не мог дождаться благословенной возможности взглянуть на Нью-Йорк с высоты тридцать первого этажа, и спросил его: готов ли он в собачьем образе ползать на четвереньках по Кертнерштрассе, если я буду держать его на поводке?

Он покраснел до ушей и с идиотским видом рассмеялся.

– Ну вот, – сказал я членам наблюдательного совета, – теперь моя позиция ясна. Быть собакой на Кертнерштрассе – гораздо менее рискованное предприятие, чем представленный проект. Когда вы подберете для меня нового руководителя проекта, мы вернемся к этому вопросу еще раз.

На следующий день я попросил секретаршу накупить газет и выяснить, кто вчера изображал на улице собаку. Уже через час на моем столе лежал ворох газетных вырезок, две – из разделов культуры, другие – под рубрикой «Хроника», а одна даже с первой полосы: «Злобная дворняжка хочет стать художником». Тем не менее газета успокаивала нас констатацией факта, что собака никого не покусала. Одна короткая информация заканчивалась вопросом: не имеет ли смысла употребить против Яна Фридля аналогичные средства и навести порядок с помощью полицейской собаки?

Я пригласил Яна Фридля отобедать в японском ресторане. Разговор получился трудный. Ян, бесспорно, был самым радикальным феминистом в Вене. В свой акционизм он вкладывал пыл и непреклонность феминисток. Из него фонтанировали проекты, пестрые и сумбурные. Удивительно, как все это помещалось в одной голове. Когда я сказал ему, сколько получают у меня работницы, он изъявил величайшую готовность взорвать мой хлебозавод к чертям собачьим. Я спросил:

– А если я буду регулярно подкармливать собаку тысячешиллинговыми дензнаками?

Он устремил на меня долгий взгляд и как-то передернулся.

– Это не пойдет, – сказал он. – Тогда со мной будет покончено.

– Но ведь втайне же.

– Тогда со мной будет покончено втайне.

Прежде чем мы расстались, я дал ему свою визитную карточку.

– Вы все же подумайте, – сказал я. – Мне нравятся ваши проекты. Если вам нужен спонсор, позвоните мне. Подождите, я напишу еще и номер домашнего телефона.

Он поблагодарил меня, как благовоспитанный мальчик. А напоследок повторил:

– По вашему хлебозаводу тротил плачет. Взорвать его надо.

– Допустим. Но тогда мои работницы потребуют для вас пожизненного заключения в самой суровой тюрьме, с водой из клоаки и черствой коркой на обед. Кто же будет вас спонсировать в такой ситуации?

Когда он поспешил восвояси в своем долгополом черном пальто из вельвета, фалды которого были забрызганы дорожной грязью, я перешел на другую сторону улицы, к своему турку. Он обычно звонил моему шоферу, когда после обеда я откушивал у него кофе из медной чашечки величиной с наперсток. Я не сомневался в том, что Ян Фридль объявится. Он поглотил уйму японской снеди.

Должен признаться, в скандалах вокруг искусства я черпаю истинную радость. В последние пятнадцать лет, пожалуй, не было ни одного, в который я не вложил бы деньги. Разумеется, бывали случаи, когда какие-нибудь районные судьи запрещали, скажем, постановку пьесы. Но какой же это скандал? Это просто демонстрация слабоумия. А настоящие скандалы, которые требовали основательной подготовки, сработаны на мои деньги.

Помните, как несколько лет назад процессия священников и причетников чинно проследовала в собор Святого Стефана? Они трижды склонились перед алтарем, повернулись и распахнули роскошные богослужебные одеяния. Онемевшие от ужаса католики и несколько туристов уставились на обнаженные женские телеса и запачканные кровью ноги. Церковные одеяния можно без особого труда купить. К примеру, тут же на Штефанусплац, в винном погребке. Стоят они чертовски дорого. Но мне так или иначе нужны церковные облачения ко дню святого Николая: в конце недели, ближе к шестому декабря, я выдаю их служащим фирмы в качестве дополнительного вознаграждения. Никто до сих пор не заметил, что эти наши ризы – те же самые, в которые были облачены скандалистки в соборе, хотя их сто раз показывали на газетных фото.

Почему я финансирую скандалы? Потому что они продвигают общество. Я, видите ли, человек консервативный. Мой хлебозавод – предприятие, богатое традициями. В этом столетии его не единожды разграбляли голодные толпы. Во время одной кровавой заварушки в двадцатые годы мой дед чудом остался в живых. Мятежники заложили бомбу в бачок туалета для начальства. При смывании – а тогда надо было потянуть за бечевку – должен был воспламениться детонатор. Однако мой дед был бережливый, я бы сказал, прижимистый человек – справив малую нужду, он не спускал воду, так как считал это расточительством. Кроме него туалетом пользовался только прокурист. Царство ему небесное.

Чем хвататься за бомбы или в отчаянии мочить епископов, пусть уж лучше горячие головы перебесятся на ниве искусства. Если повезет, они даже добьются признания, что вряд ли возможно при бомбометании. Для обывателя достаточно газетных похвал, он чувствует себя на вершине карьеры, когда получает государственную премию. Гений же ищет конфронтации. Ян Фридль был гений. Такие люди просто не ощущают различия между частным и общественным. Они чувствуют себя глубоко уязвленными, когда власти гонят дезертировавшего иностранца назад, в пекло боя. Но они не настолько атеисты, чтобы не чувствовать себя оскорбленными отлучением женщин от касты священнослужителей.

Томас, мой старший сын, сорвался при восхождении на Траунштайн. Это был несчастный случай. Его невеста находилась рядом. Вы представляете себе Траунштайн? В сущности, его не так уж трудно одолеть. Но там есть дьявольски крутые склоны и узкие расщелины. За ближайшим уступом может оказаться гладкая и скользкая стена. Стоит оступиться – и пропал. Я спрашиваю себя: почему именно он? Вы задаете себе тот же вопрос, когда думаете о своем сыне? Ответа нет, но как раз поэтому вопрос неотвязен. Он преследует постоянно. На Траунштайн ежегодно взбираются сотни. Почему же разбиться суждено было именно ему? Вы это понимаете. У вас были хорошие отношения с сыном? У меня, к сожалению, нет. И мне приходит в голову: может быть, он сделал это намеренно? Как бы нелепо это ни звучало – тем более что такое предположение абсолютно противоречит показаниям невесты, – меня эта мысль просто изводит. Иногда я вижу Томаса во сне. Это всегда кошмарные сны. Случившееся несчастье представляется мне порой каким-то обвинением или последней местью, от которой невозможно уйти. В какие страны я только не посылал его учиться. Надеялся, что он будет искать какое-то иное поприще. Он был смышлен, а в те годы интересовался уймой вещей, но изначально отличался скупостью, как и его прадед. Его интересы прямо на глазах свелись к одному-единственному: все, чем он занимался, мыслилось им как подготовка к управлению хлебозаводом. Идеальный наследник для какого-нибудь директора, но не для меня. Мне бы следовало либо сразу переписать имущество на его имя, либо держать его подальше от завода. Все остальное могло обернуться лишь несчастьем. Он учился во Франции, и вдруг в один прекрасный день нежданно-негаданно появился на пороге нашего дома вместе со своей нареченной. Она – не француженка, а скромная милая девушка из Хитцинга, которая сказала моей тогдашней жене: «Я очень рада», как это у нас принято при знакомстве. Но, войдя в дом, он, прежде чем представить нам невесту, первым делом спросил: «Как у нас с финансами?»

Сначала я подумал, что это завуалированный намек на предстоящие свадебные расходы.

«Если вы собираетесь строить дом в Гонолулу, – ответил я, – мы сделаем вам такой подарок».

Но тут я дал маху. Он вовсе не думал о свадьбе. Он и обручился-то лишь потому, что мать его подруги, супруга надворного советника, придавала большое значение приличиям. На самом деле он давно женился на фирме. Она была смыслом и страстью его жизни. Я совершил жестокую ошибку, пойдя у него на поводу и благословив его вхождение в бизнес.

Томас, как коршун, следил за всеми расходами. Наступил момент, когда я уже не мог утаить от него суммы, которые инвестировал в скандалы. Он пришел в ужас. Он счел меня сумасшедшим.

– Если уж уводить деньги от налогов, – сказал он, – то по крайней мере ради рекламы хлебозавода.

Я пытался объяснить ему, что для собственной же выгоды надо вкладывать деньги в будущее общества, а не только пускать в оборот фирмы. Но моему сыну эта логика казалась дикой.

– Ты тратишь деньги на искусство, – говорил он, – а на стенах ни одной картины. Твои деньги – мертвый капитал. Они пущены по ветру. Смотри, как бы этот ветер не унес тебя самого. Епископ и его резиденция – в числе нашей постоянной клиентуры, а ты его дразнишь.

– Значит, толково распоряжаюсь его деньгами, – отвечал я, но с Томасом такие шутки не проходили.

Он пригрозил прессой. Но, в конце концов, Томас был слишком жаден, чтобы осуществить свою угрозу.

Коньяком и виски погасить конфликт не удалось. Однажды мы позволили себе поразвлечься игрой в теннис у одного знакомого из Гринцинга, у него был свой корт. Там мы могли переругиваться без помех. Девушка, подававшая напитки, понимала только английскую речь, а крестьяне, что находились поодаль, на склонах Каленберга, были слишком заняты уборкой урожая. На этом корте я подавал Томасу первые мячи. Если он отбивал удачно, то получал от меня доллар, если промахивался, нес потерю в том же размере. Разумеется, я следил за тем, чтобы его долларовый счет не превышал скромных пределов.

На сей раз я уже не мог с ним тягаться. И это было к лучшему, поскольку, млея от успеха – и тут он тоже смахивал на моего деда, – Томас становился прямо-таки великодушным. При счете 6:2, 6:2 ему пришло в голову, что гению не пристало числиться в гильдии хлебопеков. Однако и я должен был идти на уступки. Когда я заверил его, что в скором времени на стенах у нас будут висеть картины или еще что-нибудь стоящее, он дал мне возможность дойти до тай-брейка. Победу у него было не вырвать. Но я защищал свой принцип.

Завод все еще принадлежал мне. Однако я не мог воспрепятствовать тому, чтобы он, как младший совладелец, перебрался на мой этаж. Я ненавидел его, когда он за моей спиной проворачивал вместе с прокуристом новые сделки. Его интересовали только деньги. Климат на предприятии был ему безразличен. Кто не выказывает должного послушания, тот пусть увольняется. Он хотел снизить сдельную зарплату пекарям, работавшим вручную. Булочки, производимые таким способом, были нашим единственным убыточным продуктом. Мы не могли повысить цену, так как она определялась конкуренцией, но не могли также перекрыть доступ этой продукции на рынок. В Вене такие булочки пользуются спросом у респектабельной клиентуры. Она принципиально признает только те магазины, где продается сдоба, сделанная вручную. Кроме того, эти клиенты покупают рогалики, соленую соломку, хлеб, кексы, пышки и прочее, что приносит весьма недурной доход. Но Томас во что бы то ни стало норовил выжать побольше денег, будь это даже сделано только за счет рабочих. Я поддержал производственный совет, который был на их стороне. Томас вновь настропалил прокуриста. Но у них ничего не вышло. С тех пор мы с Томасом стали, так сказать, врагами по бизнесу. И вот в один субботний вечер раздается этот страшный звонок из Гмундена. И у меня опускается челюсть. И все эти наши препирательства вмиг оказываются смехотворными пустяками.

Без Томаса дело с Яном Фридлем никогда не дошло бы до контракта. Я бы финансировал его просто так. Своим взлетом он обязан мне. Ни одна государственная инстанция не осмелилась бы тогда поддерживать художника, чье участие в публичной дискуссии по вопросам искусства выразилось в том, что он нагадил на подиум. Ян Фридль стал бы одним из многих акционистов шестидесятых годов, погибших от нищеты и алкоголизма. С ним, во избежание домыслов насчет фирмы, я заключил частный договор на двадцать лет. В то время я навещал Яна в его хибарке, находившейся за пределами Вены. Он там работал, а зачастую и ночевал. А работал он над необычными трехмерными картинами, с которых свисали использованные тампоны и прокладки. Я покупал все, что находил у него на стене. Ян Фридль был тогда изгнан из творческих кругов. Его знали как акциониста, но никто не хотел платить за его работы. Он слыл непредсказуемым. Даже акционисты должны как-то считаться с публикой. Но Ян Фридль торпедировал все, что напоминало более или менее жесткие рамки. Его картины и объекты были чем-то поистине невиданным. Я покупал их и складывал. На шестой год нашего контракта я дожал его, и он согласился на выставку. К тому же он, конечно, страдал от отсутствия публики. Я договорился с одной весьма известной галереей. Выставка имела большой успех. Ян Фридль взял вершину. Только публике было невдомек, что ни одна картина и ни один объект не выставлены на продажу. Все они были моей собственностью. Тем не менее поступали предложения о покупке. К концу выставки я просто объявлял все объекты распроданными.

Наш договор предусматривал, что ежегодно он выдает хотя бы один объект, а больше так больше. Но все они первым делом должны предлагаться мне. Так я сумел перекрыть их поступение на рынок.

Разумеется, он мог надувать меня. Я понимал это с самого начала. Какому художнику охота продавать себя с потрохами? Но, опять же, какой художник выдержит двадцать лет без зрителей? Поэтому я надеялся, что лишь к концу двадцатилетнего срока смогу недополучить какие-то стоящие произведения. И все же он меня обманывал. И вопреки моим ожиданиям – особо подлым образом. Это выяснилось уже теперь, после его смерти. Мой адвокат идет в бой.

А ведь я еще избавил его алчную подругу, которая сейчас размахивает всюду завещанием и фальсификатом моего контракта, от всех похоронных расходов. Теперь я понимаю, почему она все время твердит о том, что ей неприятны тяжбы. Она была соучастницей.

Какое-то время Ян Фридль околачивался в Париже. Естественно, с моими деньгами. Но он привез кучу картин. Я купил все до одной. Два парижских года имели для него немалое значение. Он вернулся, и тут вдруг на него обрушилась легендарная слава. Едва ли кого-то теперь шокировали его прежние провокации. В Любляне ему предложили половину профессорской ставки. Деньги пустячные, но он без колебаний принял предложение. Меня самого поразило, как быстро он согласился. Кстати, это место он никогда не бросал. Даже когда его пригласили заведовать венской частью художественной коллекции Людвига [39]– и должен признаться, для этого мне пришлось использовать все свое влияние, – два дня в неделю он проводил в Любляне. И не так уж это было страшно, к нему приставили хорошего куратора. Но я понятия не имел, что Ян Фридль обзавелся в Любляне мастерской и, по-видимому, проводил там больше времени, чем в академии. Ателье было битком набито художествами, которые, согласно авторским подписям, якобы были созданы Яном Фридлем в последние двенадцать лет.

Я с давних лет храню все мои памятки с датами и цифрами и пачку частной переписки. Я не собираюсь нигде их предъявлять. Но документы есть документы. Даже если из-за них я вынужден заодно выдать кое-что, не предназначенное для широкой огласки: с помощью этих бумаг я могу доказать, что так называемые оригиналы Яна Фридля либо не являются таковыми, либо созданы не в Любляне. Меня не удивит, если через пару лет его алчная спутница жизни будет носиться с картинами Фридля, которые я до сих пор считал своей собственностью.

В сущности, этому можно не придавать особого значения. Ян Фридль был игрок. И ведь именно это завораживало меня. Но мне бы и в голову не пришло, что он способен сыграть со мной такую убийственную шутку. Представленные на первом слушании графологические и всякие прочие заключения были просто ужасны. Я сидел в полуобморочном состоянии, адвокат держал меня за руку. И единственное, на что я был способен, – это кричать. Или плакать. В один миг была перечеркнута многолетняя дружба, в которую я всегда верил. Если подкопать фундамент, обрушится все здание. Не останется ничего. Кроме печальной мудрости, от которой я охотно бы отказался: дружба – величайшее человеческое несчастье. Она внедряется в ложь, она процветает в предательстве. Во всяком случае, пока об этом не начнешь подозревать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю