Текст книги "Всего лишь скрипач"
Автор книги: Ханс Кристиан Андерсен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
За пределами усадьбы, неподалеку от кузницы, и сейчас виден толстый пень могучего дуба. В те времена старое дерево еще было цело; железный крест, уцелевший со времен католичества, был укреплен на его стволе. Когда испанцы в 1808 году занимали Фюн, это дерево было для них придорожным распятием, алтарем под открытым небом, перед которым они преклоняли колени и читали свои молитвы. Смуглые люди, стоя на коленях на свежей траве, с верой и надеждой устремляли свои темные глаза на крест, священник стоял впереди, и звучала молитва на незнакомом мелодичном языке. Теперь дерево было уже не то, что прежде: в прошлом году в него попала молния и убила в нем жизненную силу, единственная зеленая ветка торчала среди других, голых и иссохших. Дорогу требовалось расширить, и старый дуб решили срубить. Топор уже глубоко вошел в ствол, обвязанный длинной веревкой, к которой в достаточном отдалении была прицеплена упряжка лошадей. Дерево накренилось, готовое вот-вот рухнуть.
Портной и его спутники стояли на дороге, когда раздался щелчок кнута и лошади со всей силой рванулись вперед. Старое дерево покачало своей сухой кроной, но ствол устоял. Еще один рывок, и ствол повалился с громким треском и глухим гулом. В падении он перевернулся, и железный крест оказался сверху. На земле лежал труп гордого дуба с орденом на груди…
Фельдфебель высказал нечто в этом роде вслух. Портной задумчиво смотрел перед собой; собственные мысли становились все яснее для него самого: пасть с честью в бою – это ли не лучшая смерть! А ведь, возможно, он и останется в живых! Эх, если бы Мария думала так же!
– Ну так что, не хотите попытать счастья? – спросил фельдфебель. – Жить на вольной воле – это совсем не то, что сидеть дома на столе. Сегодня утром вы впервые в этом году увидели аиста! Вы видели его в полете, это означает: пора и вам в дорогу!
Портной молчал.
У дороги лежало старое, могучее дерево, с верхушки которого сотни лет аист тараторил на своем языке благую весть о теплых летних днях. Старая господская усадьба отражалась в воде. Воображение и действительность сливались в прекрасное целое. Место и окружающая природа воздействовали на мечтательную душу, как взмах смычка, рождая в ней созвучия…
Сталактиты, крылья летних птиц, плывущие облака – все это несет в себе удивительные письмена природы, которые человеку не дано прочесть, а между тем они возвещают развивающуюся силу мира. В некоторых случаях и человеческое сердце содержит подобные знаки, которые оно само не способно разгадать. Невидимый правитель пишет там свое «мене, мене, текел, упарсин»[9]9
Это предостережение, которое невидимая рука начертала на стене, когда царь Валтасар пировал в Вавилоне, означало, что его царство захвачено персами.
[Закрыть], и пробуждается необходимость в действии – необъяснимое «я должен».
– Слыхали вы когда-нибудь про Венерину Гору? – спросил мечтатель. – О ней упоминают стародавние предания. Если путник, будь то рыцарь в роскошных доспехах или бедный странствующий подмастерье с котомкой за плечами, забредал в это волшебное царство, то оставался там навсегда; а если кто-нибудь и возвращался домой к семье, он с тех пор был как будто сам не свой, тосковал и чувствовал, что должен вернуться туда или умереть. Да, конечно, это всего лишь легенда, но ее наверняка сочинил тот, кто вдоволь настранствовался, а потом был вынужден отказаться от этого счастья и сидеть дома, вдали от чудесных краев. Те пять лет, что я бродил по чужим краям, я тоже провел в Венериной Горе, что на самом деле означает не что иное, как прелесть реального мира. Сейчас я снова дома, и меня снедает беспокойство, тоска водит моей иголкой, жажда дальних странствий – моя подушка по ночам. И если бы Мария согласилась – но она должна согласиться!.. – Глаза портного сверкали, он схватил фельдфебеля за руку. – Я буду солдатом!
VIII
Святой родник! К нему со всей страны
Приходят толпы набожных крестьян.
И я смотрю, как воду пьют они.
В воде ли сила иль в сиянье солнца,
Но щеки их цветут румянцем вновь.
А.Г. Эленшленгер
Милях в двух от Нюборга, между деревнями Эрбек и Фрёруп, но ближе к последней, находится источник святой Рихильды, названный, как повествуют народные сказания, в честь весьма богобоязненной женщины, которую жестоко преследовали злые люди – они даже отняли жизнь у ее ребенка, но на том самом месте, где это произошло, тут же забил чудесный источник. Когда госпожи Рихильды давно уже не было в живых, много набожных паломников приходили издалека, чтобы испить воды из этого источника; они построили во имя святой часовню и повесили там ее портрет, а каждый год в день святого Бодольфа, то есть 17 июня, здесь читалась проповедь. Когда в стране было введено учение Лютера, часовню сровняли с землей; источник, однако журчит по-прежнему, и каждый год в Иванову ночь посещают его люди; тогда-то здесь и бывает ярмарка.
Постепенно утвердился, хоть и не распространился широко обычай в Иванову ночь привозить к источнику хворых. На закате они совершают омовения, и им устраивается ложе на ночь; утром, когда они поднимаются, самых слабых везут домой, те же, кому здоровье позволяет, идут на ярмарку.
В деревне Фрёруп уже ставили для ярмарки шатры и балаганы. Все тропинки были заполнены людьми – кто вез, кто вел своих больных; некоторые уже достигли луга, где, окруженный орешником и ольхой, струится источник в тени высоких деревьев, на которые еще и сегодня по католическому обычаю народ вешает свои жертвы, то бишь ставит свечи. Живые изгороди вокруг должны служить ширмой для больных, которые раздеваются и совершают омовения; их старые одежды, развешанные на ветках, выпрашивают для себя бедные.
Мария шла одна, ведя за руку Кристиана; она несла старое одеяло для него и большую мужнину куртку, которую собиралась надеть сама, если ночью будет холодно.
– Я буду рядом с тобой, – сказала она, – если смогу заснуть – хорошо, а если нет – так не впервой мне не смыкать глаз ради тебя. Да, дитя мое, ты не знаешь, через что мне пришлось ради тебя пройти. Дети не понимают материнского горя и тревоги, пока у них самих не родятся дети. Как мне было страшно, когда я носила тебя под сердцем! Я могла с жизнью расстаться из-за тебя. Долгими ночами я не смыкала глаз, ходила по комнате с тобою на руках, прислушиваясь к твоему дыханию, а потом дни проводила за работой. И снова бессонная ночь – такова была моя доля… Я делала все для тебя и хочу все сделать сейчас, чтобы ты, дитя мое, снова стал человеком. Только ты у меня и есть. Пусть отец уезжает с Богом, если уж иначе он не может.
Мария громко зарыдала, но скоро успокоилась; она поцеловала ребенка в глаза и в губы и подошла к источнику.
Мысли так и роились в ее голове. В Эрбеке она встретила мужа с фельдфебелем и молодым крестьянином, братом своего прежнего ухажера; вместе с ними Мария зашла в его усадьбу, и он шутил с ней и сказал, что все это могло бы принадлежать ей. Они угостились крепким пивом, медом и домашним пшеничным хлебом, и хозяин сообщил ей, сначала в шутку, а потом и всерьез, о том, что ее муж хочет заступить на место его брата в армии.
– Понимаешь, это еще не значит, что он сразу уедет, – добавил фельдфебель, – он просто будет числиться на военной службе.
Не преминул он и неоднократно ввернуть в разговор упоминание о тысяче риксдалеров.
– Пусть делает, что хочет, – отозвалась Мария. – Я его не держу.
Таково было ее последнее слово, но ей казалось, что сердце ее сейчас разобьется на тысячи кусков. Остаться она не захотела.
– Вечерняя молитва заменит мне сегодня ужин, – сказала она и ушла, а ее муж с фельдфебелем остались ночевать.
И вот она у источника. Некоторые уже начали омовения. Другие были заняты приготовлением себе ложа на ночь; самым роскошным была старая кровать, которую вынесли из близлежащего крестьянского дома и поставили в зарослях орешника; другие состояли всего лишь из вязанки соломы, а кое-кто устроился на телегах, где была постлана опять же солома или перина. За низкой насыпью из дерна пылал костер, на нем кипел кофейник, несколько пожилых людей согревали у огня руки.
Картина эта, все реже встречающаяся в нашем столетии, казалось, переносила нас на несколько веков назад. Если бы покойник, у могилы которого звучало пение монахов в католической Дании, восстал из гроба и на закате в образе завесы тумана воспарил над лугом, он мог бы вообразить, что в Дании ничего не изменилось с тех пор, как закрылись его глаза. Народ по-прежнему собирался у источника с тем же богобоязненным суеверием в сердце, так же звонили колокола на закате, как и некогда, сзывая на Ave Maria, а в самой деревенской церкви улыбалось изображение Богоматери с младенцем. И ближайшая господская усадьба, старая Эребакке-Лунде, все так же высилась в своем готическом облике, с зубчатыми фронтонами и высокой башней.
Недалеко от того места, где Кристиана искупали в холодной чистой воде, расположились две женщины с девочкой лет тринадцати. У нее не было никакого физического недостатка или видимых признаков болезни; выглядела она свежей и здоровой, все формы уже почти достигли полного развития, длинные густые волосы падали на белые округлые плечи. Багряное вечернее солнце освещало улыбчивое, жизнерадостное лицо. Младшая из двух женщин, мать девочки поливала ее голову из чаши с водой; капли мерцали на спине и плечах. Девочка тряхнула своими длинными волосами и запела звонким голосом:
Слышу ночыо, вижу днем,
Из шипов венец на нем.
Расцветайте, розы!
Женщина постарше, ее бабушка, преклонив колени и молитвенно сложив руки, читала «Отче наш».
Вечер был необычно теплым, но вдали, над Бельтом, собирались тяжелые тучи.
Общее несчастье и общая надежда сближают людей. Все рассказывали друг другу о своих больных и обсуждали силу источника. Старуха полагала, что от судорог он не помогает, но, прибавила она, если Господу будет угодно, может помочь и от этого.
– Есть одно средство, – сказала она под конец, – самое верное.
И старуха поведала о средстве, считавшемся универсальным среди простого народа, которое, хотя новое поколение сочтет его не иначе как плодом фантазии Эжена Сю, действительно еще использовалось у пас в Дании: отвратительный обычай привести несчастного малютку на место казни и там вымолить у преступника дозволения испить его теплой крови, когда голова его будет отделена от тела.
Мария содрогнулась: нет, об этом не может быть и речи!
Вскоре они стали располагаться на ночлег. Для девочки и бабушки устроили постель в телеге. Местечко в ногах телеги было предложено Кристиану. Мать девочки и Мария, завернув юбки на голову, сели на вязанку соломы, прислонившись к телеге спиной.
Кругом стало совсем тихо; слышен был плеск источника и глубокое дыхание спящих. Кристиан – помолился на ночь, как учила его мать, и закрыл глаза, но заснуть ему не удалось. С некоторым страхом думал он о слабоумной девочке, чьих ног касались его ноги; она спала глубоко и крепко. Он поднял глаза к небу, высокому-высокому, бездонно-синему, усыпанному бесчисленными звездами; Большая Медведица сияла как раз у него над головой. Мальчик не спал и не бодрствовал: он видел сны, но сознавал, что это сны. Он помнил, где находится, потому что по-прежнему слышал журчанье источника, но, оглядываясь кругом, находил в том, что видел, удивительное сходство с садом еврея, где он однажды играл с Наоми; только здесь все было гораздо больше, шире, просторнее. Небо посветлело, ему слышался голос Наоми, она даже позвала его по имени, но он не решался ответить, потому что ведь от этого могла проснуться безумная девочка, которая спала у его ног. Все вокруг стало как будто уютнее, каким-то домашним. Увидел он и аиста, который летел над его головой, нес пищу своим птенцам. Наоми сидела рядом с Кристианом, он смотрел в ее большие черные глаза, она сыпала на него душистые цветочные лепестки и говорила, что это деньги. Они так чудесно играли, и, как и в первый раз, он отдал ей в залог свои глаза и губы, и она в самом деле взяла их, это было больно, и все вокруг окутал ночной мрак, но Кристиан слышал, как отъезжает ее карета. «Прощай! Прощай!» – крикнула Наоми, и карета взмыла высоко в воздух. Тогда Кристиан встал, и, хотя ему жгло пустые глазницы и окровавленные губы, Наоми больше всего занимала его мысли. Он чувствовал себя легким, как пушинка в воздухе, и способным полететь вслед за ней, но безумная девочка проснулась и удержала его. Она обвила руками его ноги и держала крепко-крепко, а карета между тем уносилась все дальше. Кристиан напряг все свои силы, чтобы вырваться, и… проснулся. Это был coir, подумал он, но далеко в небе все еще грохотали колеса, и что-то тяжелое навалилось на ноги Кристиана. Он приподнял голову. Девочка сидела, похожая на белоснежного мерцающего эльфа, грудь и плечи были обнажены, густые волосы развевались… но видел он ее лишь один миг, фосфорическое сияние, окружавшее ее, погасло, стало темно, хоть глаз выколи, а далеко в небе загрохотали раскаты грома.
– Я горю, – сказала девочка. – Как будто из меня вытекла вся кровь, и в моем теле одно лишь жаркое пламя. Ты спишь, мальчик?
Кристиан не решился ответить. Девочка, стоявшая на коленях у его ног, и вправду была сумасшедшая, она сорвала с себя одежду, воздела к небу обнаженные руки.
– Ты слышишь, как ревут быки там наверху? – спросила она. – Они бегут с быстротой оленей, а рога у них огненные! Если они боднут тебя, ты умрешь, если они коснутся твоего дома, он сгорит! Самое большое дерево разлетится в щепки. Видишь ты эти рога? Они блестят, как медь и олово. Не бойся! Сейчас они промчатся мимо, только маленькие телята еще побегут за ними. У них коротенькие рожки, вот они зигзагом выступают из-за края черной тучи!
Ослепительная молния и последовавший тут же за пей удар грома перебудили всех спящих вокруг. Испуганно вскочили женщины. Старуха кинулась к полуголой девочке, которая стояла во весь рост посреди телеги. Буря подхватила ее длинные волосы и легкое одеяло, окутывавшее разве, что ее ноги, и взметнула то и другое высоко в воздух.
У всех зашлось дыхание. Каждый старался как мог прикрыть своего больного. Кристиана укутали большой лошадиной попоной, но следующий порыв ветра набросился на нее с такой силой, что ее унесло бы прочь, если бы Мария не прижала ее своим телом. Деревья и кусты гнулись как тонкие былинки, листья и ветки летали вокруг, и посреди всего этого хаоса Кристиан слышал, как девочка поет, а женщины молятся.
Сверкнула устрашающая молния, и тут же оглушительный грохот прокатился над ними. Телега заходила ходуном, и на мгновение ослепительный свет озарил все вокруг. Кристиан увидел каждый куст, каждое дерево, церковь и дома с величайшей отчетливостью, а впереди, в телеге девочка в одной белой холщовой рубахе вновь поднялась на ноги. Она расправила руками свои длинные волосы, испустила дикий крик и спрыгнула на землю; в то же мгновение кромешная тьма вновь окутала все вокруг. Воцарилась мертвая тишина.
– Где Люция? – закричали мать и бабушка. – Куда она подевалась?
Они протягивали руки во все стороны, но натыкались лишь на кусты и деревья. Хлынул проливной дождь. Гром заглушал отчаянные крики обеих женщин. Бабушка ощупывала руками землю, мать умчалась в дождь и мрак, зовя: «Люция! Люция!» Кристиан крепко прижался к своей матери; то была ужасная ночь.
Еще одна молния и удар грома, такой же силы, как и тогда, когда исчезла девочка, – и вот уже гроза, казалось, утихомирилась, молнии и гром стали слабее, дождь падал редкими каплями. Но тем страшнее было несчастной матери, которая, не зная, где искать свою горемычную дочь, бежала, не разбирая дороги. На мгновение, когда ей подмигнула молния, ей померещилось что-то белое, парящее над полем; она бросилась туда, но на ее пути вставали то пригорок, то куст, через чьи ветви приходилось продираться. Ей казалось, что среди дождя и завывания ветра она слышит голос дочери, хотя на самом деле рев бури заглушал всякий звук. Идти можно было только по ветру, который гнал ее вперед, как игрушку. Порой женщине даже чудилось, что ее приподняло и несет над землей. Наконец она остановилась перед высоким пригорком, машинально поднялась на него, и тут же вихрь столкнул ее вниз, в высокую траву по другую сторону. При свете молнии она увидела перед собой старую господскую усадьбу Эребакке-Лунде с башней, широкими пилястрами и готическими эркерами. Женщина оказалась в парке со старомодно подстриженными живыми изгородями и белыми каменными статуями; почудилось ли несчастной матери при свете молнии, что шевельнулась одна из них, или то была ее дочь? Ноги у бедняжки подкосились; дрожащим голосом звала она дочь по имени, а буря между тем взвихряла молодую зелень на деревьях и желтую палую листву на земле…
Рано утром Кристиан пробудился от глубокого сна. Мария и старуха сидели впереди, на оглобле и, ловя каждое слово, слушали рассказ матери Люции. Она только что вернулась, и ее счастье было так же велико, как прежде – страх. Теперь ее дочь спит крепким здоровым сном у садовника в Эребакке-Лунде; мать отыскала ее в парке среди белых статуй. Девочка сидела на корточках, прижавшись головой к пьедесталу одной из них. Из-за непогоды в усадьбе не спали; в доме садовника светились окна, и там испуганная мать нашла помощь. Люцию уложили в постель. «Матушка, я же совсем не одета!» – сказала девочка, когда, задрожав всем телом от могучей молнии, ударившей совсем рядом, пришла в сознание. Потом она заплакала, потом испугалась, но наконец закрыла глаза и теперь спит сном праведника.
– Как знать, быть может, Господь смилостивился над нею, – сказала старая бабушка. – Она была здорова телом и душой, как мы с вами, но однажды после такой же непогоды, как нынче, пришла домой с поля, где молния ударила в дерево, разбив его в щепки. Случилось ли при этом что-нибудь с девочкой, или еще до грозы она спала на солнце и получила солнечный удар, или тут приложила руку нечистая сила, желая показать, как она способна замутить мозг человека, – никто не знает, но девочка лишилась рассудка. Это было ясно. Мы приезжаем с ней к источнику уже второй раз. Господи, просвети ее разум или забери ее!
IX
Как славно быть солдатом!
Э. Скриб
К середине дня окрестности источника приобрели праздничный вид. На зеленом лугу, где ночью вздыхали и молились, теперь под звуки скрипки и кларнета, наяривающих старинный английский танец, парни и девушки распивали кубок любви – той любви, которую чувствует кровь, но не душа.
В деревне раскинулась пестрая ярмарка. Обувь и горшки, веселые балаганы и мелочной товар – просто глаза разбегаются. Кристиан, как видно, уже сделал покупку: свою старую шляпу он нес в руке, а на голове у него красовалась новая, еще завернутая в газету и перевязанная веревочкой. Вместе с родителями он стоял у сверкающей лавки, где ослепляли глаз шелковые шапочки, вышитые орнаментом с блестками, висели восхитительные в своей пошлости нюрнбергские картинки, изображавшие прусских солдат и турок в гареме. «Похоже на школу для девочек», – сказала Мария. Рядом расположился бродячий торговец-итальянец с доской, на которой стояли гипсовые фигурки, незатейливые, но пользующиеся спросом в этих краях: выкрашенные зеленой краской попугайчики и статуэтка Наполеона. Портной тут же, как умел, заговорил по-итальянски, помогая себе жестами, и Мария сказала фельдфебелю, что ей одно ясно: они говорят не по-немецки. Когда слышишь родной язык на чужбине, это действует, как мелодии детства на стариков, даже если поет их резкий, пронзительный голос. Итальянец заулыбался, закивал, что-то залопотал и даже подарил Кристиану попугайчика с отбитым хвостом.
Совсем рядом на шесте развевались шелковые ленты и клетчатые платки. Шест был прибит к столу, за которым стоял некто знакомый и кричал им: «Здравствуйте!» Это был старый Юль, который некогда служил у деда Наоми и потом повез обгоревшие останки своего господина хоронить на кладбище отцов.
– Да, с внучкой все хорошо, – ответил он на вопрос, – маленькая Наоми не знает нужды. Она носит шелк и муслин, на пальцах у нее золотые кольца, а на груди бриллианты; она похорошела и стала прекрасна, как библейская Эсфирь.
– Давно ли вы заходили в имение?
– Нет, я туда не хожу, таков уговор. Я не был там с тех пор, как мой господин обратился в уголь и пепел и я пришел туда как вестник, чтобы рассказать, что бедное дитя осталось одно на всем белом свете. Я говорил с молодым графом и старой графиней, хоть от нее и воротит скулы, как от горьких лекарств, которые она пьет. Но я такой человек! Мне хватает места на земле, даже если я и не захожу на чужую. У Наоми все хорошо. Ах, как вспомню ее несчастную мать – никогда я не видел женщины прелестнее, а теперь цветок превратился в прах, ее белые зубы украшают безобразный скелет.
– А этот платок украсит тебя, моя прелестница, – сказал портной, указывая Марии на голубой ситец в крупных красных и желтых цветах. – Бери его! Мы теперь богаты.
Он хлопнул по карману, где лежали деньги – половина суммы, пятьсот риксдалеров, – и предписание заступить на место молодого крестьянина в армии.
Мария покачала головой, глубоко вздохнула, но все же не могла отвести глаз от платка – краски были такие яркие, узор такой своеобычный.
– Если я сегодня ваш первый покупатель, – сказал портной, – вы хорошо расторгуетесь, у меня легкая рука. Ну, не раздумывай так долго, Мария! Один Бог знает, когда мы в следующий раз попадем на ярмарку у источника, и будет ли тогда так же светить солнце, и найдется ли у нас столько же денег в карманах.
Он набросил красивый платок ей на шею, и она улыбнулась сквозь крупные слезы, в точности так же, как улыбнулась потом, дома, когда муж разложил ассигнации на столе и с довольным видом сказал:
– Гляди! И это только половина того, чего стоит твой муж. Ну, не надо плакать. Ведь соленая вода капает на деньги, и из них уходит счастье и благословение. Я стал унтер-офицером, это начало хорошей карьеры, так что ты оглянуться не успеешь, как тебя станут звать «мадам».
– Через две недели ты поедешь в Оденсе на учения, – сказала Мария, – ты говоришь, они продлятся лишь месяц, потом ты снова будешь со мной! Ну, это еще бабушка надвое сказала. Такой уж ты беспокойный на свет уродился. Ты не можешь иначе. Думаешь, я не слышала, как по ночам ты вздыхал во сне и говорил о чужих странах! Ты плакал как ребенок, и это разрывало мне сердце. Старый календарь, в котором ты за границей отмечал, где находился такого-то числа такого-то года, да-да, этот календарь, который ты так часто достаешь, заглядываешь в него и рассказываешь мне: «Боже милостивый, подумать только, в этот день столько-то лет назад я был там-то и там-то, а не сидел здесь на столе», – так вот, он кажется мне колдовской книгой, из которой ты не вычитал ничего хорошего. Теперь ты можешь вписать туда и день, когда бросил жену и ребенка. Не знай я тебя как облупленного, подумала бы, что там, за границей, ты влюбился и разлучница не снимает с огня колдовское варево, привораживая тебя, потому ты и мечешься. Но никто не любит тебя так, как я, и к ребенку ты привязан, это я твердо знаю, и совесть моя спокойна.
– Мария, – возразил муж, – не надрывай мне сердце. Если я поступил глупо, все равно сделанного не воротишь. Давай постараемся видеть во всем хорошее. Сегодня вечером к нам придут фельдфебель и крестный нашего малыша, пригласи еще перчаточника и старого Хеймерандта, и мы разопьем чашу пунша, как в канун свадьбы.
Никогда еще Кристиан не видел так много людей в их маленькой комнатке – целых девять человек. Крестный принес с собой скрипку, он играл танцы и рассказывал истории про жену, которая гнусавила, и мужа, который говорил тоненьким голоском; обоим он точно подражал на скрипке. Было много смеха и песен, вечер получился веселым.
Но тем печальнее было следующее утро, а всего хуже был тот день, когда отец уезжал в Оденсе. Мария и Кристиан проводили его до Кверндрупа, а там взобрались оба на высокий пригорок, где стояла церковь, чтобы еще раз, пока это было возможно, увидеть повозку, откуда отец махал им шляпой. Но повозка скрылась за поворотом, и больше они не могли его видеть. Тогда Мария прижалась головой к церковной стене и заплакала. Потом она тихо бродила среди могил, поправляла увядшие венки, там и сям выпалывала траву.
– Кто еще спит так спокойно, как они! – сказала Мария. – Но до могилы надо пройти трудный путь.
Вокруг церкви на пригорке венцом стояли высокие старые деревья; на каждое пастор повесил небольшие таблички с набожными изречениями для поднятия духа и восстановления сил.
– Жаль, что это рукописные буквы, – сказала Мария. – Иначе я могла бы прочитать их. А ты можешь, дитя мое?
Кристиан прочел ей набожные слова, и они легли ей на душу, будто каждое дерево таило в маленькой табличке Нагорную проповедь.
– Господь может сделать так, что все будет хорошо, – сказала Мария. – А теперь мне хочется узнать, что ждет нас в будущем.
Она спустилась в деревню и подошла к одному из крайних домов, где хлебная печь полукругом выступала на дорогу. Лошадиная подкова, прибитая к порогу, и половинка огнива в дверном косяке указывали на то, что здесь не хотят иметь дело со злыми духами. Это был дом той самой мудрой женщины.
Поставили кофейник, и в гуще на дне чашки пророчица увидела надежду и отчаяние, но надежда преобладала – надежда, что прокладывает кусочек бархата между оковами раба и его исхудавшими членами, надежда, что пишет слово «помилование» на смертоносном мече палача, надежда, чей нежный голос поет сладкие, но фальшивые песни. Мария осмеливалась надеяться.
Каждое письмо, приходившее с тех пор, сочилось маслом утешений. Время шло. «Он приедет через неделю», – сообщала Мария друзьям и соседям. «Сегодня осталось только шесть дней!» И в назначенный день он приехал, вот это была радость! Бедняга Кристиан хворал и лежал в постели, сила источника еще не победила его недуг. Но ведь отец пришел домой, и Мария ликовала, правда, недолго: счастье сменилось горем, горе излилось в слезах. Только на одну эту ночь муж мог остаться с нею: его осчастливили милостью провести дома сорок восемь часов. Полк выступает, путь лежит в Голштинию, где они должны соединиться с французскими частями; северогерманская армия, поддержанная шведами, угрожает границе.
– Не тужи, Мария! Ты будешь гордиться мною. А когда мы возьмем добычу, я позабочусь о тебе, мы еще можем разбогатеть. Ну не плачь, так уж сложилось. Сегодня мы проведем приятный вечерок, потом я два-три часика посплю – ив Оденсе. Я не больше устал от перехода, чем если бы дошел сюда от больницы святого Йоргена! Какая досада, что я вижу тебя в слезах, а ребенка больным и жалким! Неужели последний вечер останется в моей памяти таким унылым?
– Нет, – сказала Мария, – не останется, – и раздавила последние слезинки между темными ресницами.
Накрыли стол, пришел крестный и стал расхваливать солдатскую жизнь, сказал, что, может быть, и он к ним присоединится, когда они меньше всего будут этого ожидать. Больной Кристиан так и не смог встать с постели; он заснул и проснулся только утром от отцовского поцелуя. Глаза отца и сына встретились, жгучая слеза упала на губы мальчика, и отец поспешно вышел из комнаты. Мария последовала за ним.
Весь день она была тиха и задумчива.
– У тебя больше нет отца, – это были ее единственные слова.
Датский корпус в составе десяти тысяч солдат должен был присоединиться к французской армии под командованием маршала Даву. Их целью были Голштиния и Мекленбург. «Вперед!» – звала барабанная дробь, и войско поспешало за ней; но еще быстрее поднялись перелетные птицы, которые уже в теплые летние дни предчувствовали зимний холод севера.
– Вот летят аисты, – сказал портной. – Но в этом году я лечу вместе с ними.
И он не мог оторвать от стаи глаз, пока она не растворилась в голубом небе, как рой мошкары.
У датской границы стояло вражеское войско; сыны степей, азиаты с донских лиманов, в развевающихся кафтанах с копьями наперевес гарцевали по датским пашням; бог войны – в этом веке его называли Наполеоном – сражался в одиночку против рыцарей всех стран. Это был его последний большой турнир, и потому он сражался один; маленькая Дания была у него на посылках, но силы ее не соответствовали готовности преданного, восторженного сердца.
Для тех, кто остался дома, дни и недели пролетали в неизвестности и ожидании. Немало славных сражений было выиграно в Мекленбурге, но в Германии французы терпели поражение, и потому Даву вынужден был отступить, преследуемый Бернадотом, который возглавлял северогерманскую армию. Непрестанные марши, то вперед, то назад, стычки на передовых постах и неуверенность в завтрашнем дне. Датский корпус под командованием Фредерика Гессенского был разделен на три бригады; одна, под командованием генерала Лальмана, заняла Любек, другая отступила к Ольдеслоэ, в то время как часть северогерманской армии вместе со шведскими вспомогательными частями преследовала третью.
Где был отец Кристиана, которого тоска по Венериной Горе выманила из тихого родного дома? Видел ли ты колонну солдат, движущуюся по полю, видел ли ты ее, после того как прозвучал приказ: «на смерть»? Точно огромный крокодил с пестрой блестящей шкурой из мундиров и штыков, вытянула она свое гигантское тело. Пушечные выстрелы – голос исполинского зверя, пороховой дым – его дыхание. Ты не видишь отдельных чешуек, которые в бою отрываются от исполинского туловища, а ведь каждая чешуйка – это человеческая жизнь. Для того чтобы смертельные удары были заметны, надо разрубить на куски все огромное тело; как у разрубленного червя, дрожит, барахтаясь, пытаясь убежать, каждая часть на земле.
Мария получила большое густо исписанное письмо с печатью, за которое потребовали при вручении крупную сумму денег. Оно гласило:
«Сударыня!
Не впадайте в отчаяние, прочитав мое послание, хотя, конечно, у Вас есть на то причина. Мы стояли в Любеке, но генерал хотел пощадить город и потому отошел через Сегеберг к Борнхёведу. Как Вы, должно быть, знаете, между этими городами лежит безлесная равнина. До этого несколько (много) дней подряд шли дожди, дороги были никуда не годные, два шага вперед – шаг назад, и мы совсем выбились из сил; буквально по пятам пас преследовала шведская конница, которая была сильнее нас, но все же дело не заходило дальше отдельных коротких перестрелок между дозорами. Пока еще Вам рано приходить в отчаяние, сударыня, горестная весть вряд ли появится на этой странице письма. Я бы мог, конечно, сообщить Вам ее сразу, но чем позже узнаешь такое, тем лучше. Во второй половине дня мы подошли к Борнхёведу; здесь равнина сменилась более пересеченной местностью, так что мы были лучше защищены от вражеской конницы. Теперь скажу Вам, что принц Гессенский приказал занять Борнхёвед, а сам с двумя другими датскими бригадами вышел нам навстречу. Польские копьеносцы, которых здесь называют пикинерами, замыкали наш отряд. Чтобы удержать врага на расстоянии, пока бригада входит в город, принц поставил на дороге перед городом две пушки, а рядом с ними батальон метких стрелков, среди которых был мой друг, Ваш благоверный – ведь письмо, как Вы уже наверняка поняли, написано о нем. Но не отчаивайтесь: как говорится, сегодня ты, а завтра я. Прямо перед нами развертывалась шведская конница; наш батальон с каждой стороны стоял сомкнутыми колоннами, одна хотела перестроиться в каре, но вражеская конница проскакала мимо и атаковала Борнхёвед, а другая часть стояла перед нами; паши ряды смешались, и, если бы враг воспользовался этим, с нами было бы покончено, но он этого не сделал. Сударыня, письмо получается длинным, но Вы должны знать все подробности, и поэтому я переписываю большую часть своего рапорта, чтобы Вы полностью могли оценить обстоятельства. Мы сформировали батальон, но часть вражеской конницы, как я уже сказал, прорвалась к Борнхёведу, польские пикинеры, которые замыкали нашу бригаду, испугались и врезались в голштинских конников, а те, в свою очередь, в авангард. Артиллерия, стоявшая впереди всех, полностью преграждала дорогу, возникла ужасная давка, более сотни солдат были растоптаны и погибли страшной смертью. В такой давке сражаться было невозможно. Враги напирали бок о бок. Тем временем датская пехота палила из ружей как могла, шведам пришлось отступить обратно к дороге, где стояли наши батальоны, они уходили по рвам, пригибаясь к лошадиным шеям, но двести человек погибли во время отступления. Расчеты двух пушек защищались храбро и до последнего солдата продолжали стрелять картечью, но в живых остался только один человек, лейтенант. Стало быть, сударыня, Вы вдова. Приношу свои соболезнования.