Текст книги "Всего лишь скрипач"
Автор книги: Ханс Кристиан Андерсен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
III
Черным смерчем средь развалин дыма крутятся столбы.
Слух пронзают стоны, вопли, о спасении мольбы.
Ф. ГаудиПеснь об императоре
Когда Кристиан проснулся, была ночь; багряное сияние, в точности как в беседке через цветное стекло, освещало комнату. Он высунулся из-под одеяла. Да, оконные стекла были такого же огненного цвета, на небе пламенело такое же ослепительное зарево, и темный тополь, казалось, пылал. Было большим удовольствием увидеть снова все это буйство огня.
Вдруг с улицы раздались крики «Пожар!». Родители вскочили с постели. Весь дом еврея был объят огнем, искры дождем сыпались в соседние дворы; небо отливало пурпуром, причудливые языки пламени тянулись высоко в воздух. Мария отвела Кристиана к соседям напротив, а сама в спешке стала собирать лучшее из своего скарба, то, что она хотела вынести в безопасное место, потому что от огня уже занялся флигель, тот самый, на крыше которого свил гнездо аист.
Спальня старого еврея находилась в мансарде, выходящей в сад, но он еще спал, когда пламя охватило его своей смертоносной красной сетью. С топором в руке портной прорубил дыру в стене, ограждающей сад, и вместе с несколькими соседями прошел через нее. Там было жарко, как в печи, но ветерок гнал искры над их головами.
На пожарной каланче все еще не били в набат, стражники кричали, но в трубы не трубили: один оставил свою дома, потому что ведь до сих пор в ней никогда не было нужды, у другого труба была с собой, но, когда он подул в нее, оказалось, что у нее, как он выразился, «пропал голос».
Дверь взломали. Но из нее никто не вышел, только вдруг раздался звон разбитого стекла – это перепуганная кошка, с громким мяуканьем пробив себе дорогу, взлетела на дерево и исчезла на крыше флигеля.
Известно было, что внутри находятся трое: старый еврей с маленькой внучкой Наоми – это были господа – и старик Юль по прозвищу Шахермахер – единственный слуга; правда, у них была еще приходящая прислуга, женщина по имени Симония, которая помогала Юлю, но она ночевала у себя дома, и сейчас ее здесь не было.
– Выбейте окна в мансарде! – кричали вокруг.
К окну приставили лестницу. Густой черный дым клубился над окном; черепица полопалась от жара, и огонь дерзко вырывался из-под балок и стропил.
– Юль! – закричали все.
Старик, в заношенном шлафроке, накинутом на худое желтое тело, выскочил из двери. Длинные пальцы сжимали серебряный кубок; под мышкой он держал маленькую шкатулку из папье-маше, в какой хранят женское рукоделье. Это было все, что он успел инстинктивно схватить при бегстве.
– Дедушка и ребенок… – запинаясь, бормотал он; оглушенный страхом и жаром, он привалился к стене и показывал вверх, на мансарду. Там открылось окно и вылез старый еврей, полуголый, с маленькой Наоми на руках. Ребенок прижимался к деду. Несколько человек из зрителей подскочили и крепко держали лестницу.
Старик с ребенком на руках уже ступил на нее обеими ногами, но вдруг остановился, издал странный вздох, повернулся вместе с малышкой, снова влез в окно и исчез. Черный дым и искры на мгновение закрыли проем.
– Куда же он? Ведь сгорит, сгорит вместе с ребенком!
– Ну как же, он забыл свои деньги.
– Дорогу! – воскликнул громовой голос, и человек со смуглым выразительным лицом протиснулся вперед и вскочил на лестницу, схватился за оконную раму, верхняя часть которой почернела от копоти. Внутри уже занялось, сияние дрожало под вздувшимся потолком. Мужчина влез в комнату.
– Кажется, это норвежец, что живет на Хульгаде? – спрашивали в толпе.
– Он самый. Ему сам черт не брат.
В комнате было светло как днем. Наоми лежала на полу. Деда не было видно, но густой удушливый дым проникал из соседней комнаты, куда только что открыли дверь. Норвежец схватил ребенка и выбежал на шаткую лестницу. Наоми была спасена, однако старик, которого вдруг потянуло к обитому железом сундуку, уже задохнулся.
Крыша с треском провалилась. Столб искр, бесчисленных, как огоньки Млечного Пути, взвился высоко в воздух.
– Господи помилуй! – такова была короткая поминальная молитва о душе, которая в этот миг сквозь огонь уходила в царство мертвых.
Спасти хоть что-нибудь было невозможно. Все было объято пламенем. Старая служанка Симония в слезах отчаяния простирала руки к костру, в котором сгорели ее господин и все то, что еще вчера было ее домом. Юля Мария увела к себе, туда же пришла Наоми.
– Аист, несчастный аист! – закричали все.
Огонь добрался до гнезда; аистиха-мать стояла, расправив широкие крылья, пытаясь укрыть ими птенцов от нестерпимого жара. Самца не было видно, он, наверно, куда-то улетел еще раньше. Аистята забились поглубже в гнездо и боялись вылететь, мать махала крыльями и тянула вперед голову и шею.
– Мой аист! Моя любимая птица! – кричал портной. – Упаси Бог хотя бы тебя!
Он приставил к стене лестницу, а остальные, галдя и кидаясь мелкими камушками, пытались согнать аистов с места, но те не улетали. Густой, угольно-черный дым окружал стену, портному приходилось низко наклонять голову, вокруг которой как снежная вьюга кружились искры и головешки. Пламя коснулось сухих веток, из которых было сделано гнездо, и оно вспыхнуло; аистиха-мать стояла посреди огня и горела заживо вместе со своими детьми.
К концу дня пожар потушили. Дом еврея превратился в дымящуюся груду угля и пепла, где и нашли обугленное тело хозяина дома.
К вечеру портной с сыном стояли у пожарища; поднимающийся там и сям дымок свидетельствовал о том, что в глубине еще тлело. Вместо красивого сада перед ними был разоренный пустырь. Вокруг валялись черные головешки, виноградные лозы и чудесная повилика были сорваны со стен и втоптаны в землю. Аллеи превратились в пожоги. Красивых левкоев не осталось совсем, живая изгородь из роз была сломана и запачкана землей, половина акации сгорела, и вместо освежающего чудесного аромата цветов дышать приходилось дымом и гарью. Беседка сгорела дотла. Найденный Кристианом четырехугольный кусочек пурпурного стекла – вот и все, что напоминало о ней; он посмотрел через стекло, и небо окрасилось заревом, как тогда, когда они с Наоми смотрели сквозь пурпурное окно. Зато он увидел на крыше своего собственного дома аиста – это был самец, который, вернувшись, не нашел ни гнезда, ни дома, на крыше которого оно прежде было свито. Аист делал странные движения головой и шеей, будто искал что-то.
– Бедный аист, – сказал портной. – Как вернулся, так и кружит беспрестанно над пожарищем. Пусть теперь немного отдохнет. Я положу на крышу перекладину, может, он совьет себе новое гнездо; смотрите, как он ищет птенцов и их мать! Никогда больше не полететь им вместе в теплые края!
В почти пустом доме в глубине двора, где в стенах зияли отверстия, ведущие в разоренный сад, стоял старый Юль; худой рукой он держался за ржавый-железный крюк в стене, а его грустные черные глаза не отрывались от предмета, завернутого в передник, который лежал на большой пустой кровати в комнате; тонкие бледные губы старика шевелились, он еле слышно шептал:
– Итак, плетеный короб стал твоим гробом, богатый отпрыск корня Соломонова! Передник бедной женщины стал твоим драгоценным саваном. Увы! Дочь Израилева не омоет твоих членов, за нее это сделали языки пламени. Огонь был суше, чем травы, краснее, чем розы, которые мы кладем в сосуды, окутывающие наших мертвых благоуханием. Однако надгробье твое все же будет возвышаться на Бет-ахаим[2]2
Еврейское кладбище. – Здесь и далее, где это не оговорено особо, примечания переводчика.
[Закрыть]. Бедный Юль один проводит тебя в последний путь. Но ты попадешь в свою могилу в освященной земле, откуда черная подземная река когда-нибудь принесет тебя в Иерусалим.
Он откинул в сторону передник, снял крышку с короба, где лежали обуглившиеся останки еврея. Губы Юля зашевелились еще быстрее, как будто их била судорожная дрожь, слезы покатились по его щекам, слова зазвучали глухо и неразборчиво.
– Да будет милостив к нему Спаситель! – воскликнула Мария, входя в комнату, и тут же лицо ее вспыхнуло: ей показалось, что, упомянув Спасителя, которого Юль не признавал, она оскорбила его чувства. Поэтому она повторила быстро и с нажимом: – Господь да будет к нему милостив.
– Его надгробье будет воздвигнуто рядом с могилой его дочери, – ответил Юль, снова закрывая крышкой сгоревшие останки.
– Ну да, она ведь похоронена в Фредерисии, – сказала Мария. – Вам пришлось проделать далекий путь, пока вы нашли место для ее могилы. Я хорошо помню ту ночь, когда ее увезли. Гроб заботливо укрыли соломой; отец покойной, который сам теперь превратился в пепел и золу, и ты, Юль, тронули с места. А дождь лил как из ведра. Как жаль несчастную сиротку! Кроме дедушки, у нее никого не было на этом свете.
– Ее мать была из нашего народа, – сказал Юль и добавил не без гордости: – Наша община никогда не оставит своих в беде. Я старик, но и я найду себе кусок хлеба и разделю его с ней, если для нее не сыщется места за столом побогаче. Ведь христианские дети живут в христианских домах, – добавил он так тихо, что никто не расслышал.
– Сейчас девочка у нас, – сказала Мария, – и, ради Бога, пусть она у нас и остается, пока не устроится как-нибудь получше. Там, где хватает каши на троих едоков, хватит и на четвертого.
На следующий вечер, поздно, когда на улицах было темно и безлюдно, небольшая процессия брела к пирсу; первым шел портной, освещая дорогу фонарем, за ним следовал Юль с узелком за спиной и плетеной корзиной под мышкой. Шествие замыкала Мария, ведя за руки Кристиана и Наоми. Девочка плакала. Юль поцеловал ей руку, поцеловал в лоб и поднялся на борт шхуны. Самое необходимое уже было сказано, и теперь они молча стояли на дощатом причале, ожидая, пока суденышко отдаст концы.
Взошла луна на ущербе, и Кристиан увидел, как развернулся белый парус, как кораблик заскользил по волнам. Юль стоял на палубе, держа под мышкой корзину; все очертания казались особенно четкими в бледном свете луны.
Один поэт рассказывает о том, как цыгане сняли своего казненного барона с виселицы, надели на него корону и пурпурную мантию и пустили труп по глубокой реке, которая должна была донести его до самого Египта: там он будет покоиться в глубине большой пирамиды. Нечто подобное вообразил себе Кристиан: ему казалось, что Юль вместе с покойником направляются в далекую-далекую фантастическую страну, возможно, лежит она не так уж далеко от Иерусалима, еврейской столицы.
– Как похоже на Рейн у Майнца! – воскликнул портной и показал на фьорд и на близлежащий остров Торсенг.
– Тьфу, пропасть, – сказала Мария, – и ты еще можешь думать об этом в такую минуту! У нас должно быть другое на душе, хотя хороним мы всего лишь еврея. Несчастные люди, даже после смерти нет им покоя! Прежде чем лечь в землю, приходится еще поскитаться!
Она мрачно посмотрела вслед суденышку, скользящему по волнам фьорда.
IV
Моя куколка, счастьем полны твои дни.
Пройдут и, увы, никогда не вернутся они.
Колыбельная песенка
Как легко и быстро забывает ребенок свои горести, быть может, столь же легко и быстро и мы забудем свою земную жизнь, когда души наши переселятся в потусторонний мир.
Давно ли Наоми все глаза выплакала, горюя по дедушке, и вот уже слезы сменились улыбкой; огромный цветущий земной шар всего один раз повернулся вокруг своей оси, а для детского горя это то же самое, что недели и месяцы для взрослых. В комнатушке портного с новым братцем и товарищем по играм она чувствовала себя как дома. Ей прислали траурное платьице, оно было красивое, почти не ношенное, и девочка очень обрадовалась обновке.
– Мне можно носить его каждый день? – спросила она. – Его не нужно беречь? А то ведь оно не будет новым, когда мне в следующий раз придется надеть траур.
О своих красивых игрушках, кукольном доме с настоящей кухней и гостиной она спрашивала чаще, чем о дедушке. Так обычно и ведут себя дети. В отличном настроении Наоми сидела на высоком пороге, держа в руке большой стебель щавеля: он был для нее опахалом, зеленой беседкой и садом; мало того, этот большой зеленый лист заменял ей прежний восхитительный сад, с его цветами, красками и благоуханием.
Высокое крыльцо портнова жилища, на ступеньке которого сидела Наоми, состояло из бесформенных булыжников; они скорее как попало громоздились друг на друга, нежели были уложены в определенном порядке. Промежутки между камнями девочка называла своей мельницей, а песок, который сыпал в них Кристиан, был зерном, требующим помола. Игры приходилось придумывать самим, потому что единственной игрушкой Кристиана был кубарь, который, жужжа, вертелся перед Наоми; но и это было восхитительно; посреди кубаря проходил латунный шов, а вокруг него шла роспись красной и синей краской.
– Это наш цветок, смотри, цветок танцует! – сказала Наоми.
– Нет, – возразил Кристиан, – пусть лучше это будет наш тролль; он работает на мельнице, но, чтобы он не ленился, его нужно ударить хлыстом. Слышишь, как он заворчал? Видишь, как подпрыгнул?
– А теперь он умрет, – сказала Наоми. – Тогда мы похороним его, как моего дедушку, и будем понарошку горевать о нем и устроим похороны, вот будет весело!
Кристиан играл роль и пастора, и причетника. Дети положили кубарь в дыру между камнями и присыпали его травой. Потом они стали играть в пожар. Забили в колокола, и народ прибежал на помощь. Это были несколько соседских ребятишек. Дети с полуслова понимали друг друга. Они сразу подружились, как будто были знакомы сто лет, хотя Наоми никогда прежде не играла с ними. У детей с их сверстниками все происходит точно так же, как у нас, взрослых, когда мы видим розу или гвоздику: мы сразу же узнаем их, хотя именно эту розу или гвоздику видим впервые в жизни.
Никто из нас, взрослых, не догадался бы, какую новую игру затеяли дети. Они сняли башмачки, поставили их рядком вдоль стены и стали прогуливаться мимо них взад-вперед. Это была иллюминация, и они вышли полюбоваться ею.
В те времена в Свеннборге был такой обычай: свадебные гости с факелами и свечами провожали новобрачных из дома невесты в дом жениха; вот и дети взяли каждый свой башмачок вместо свечи и устроили шествие, сопровождая Кристиана и Наоми, которых называли женихом и невестой. Никогда в жизни Наоми не играла так весело – ведь что такое кукольный дом, картинки и цветы по сравнению с товарищами по играм из плоти и крови! Девочка нежно обхватила Кристиана, а он обнял ее за шею и поцеловал в губы; она сняла медальон, который носила на груди, дала ему и сказала, что, если Кристиан наденет это украшение, он станет графом; и они снова поцеловались, а другие дети стояли вокруг и светили им башмачками.
Это была настоящая жанровая картина; ласточка над ними подчеркивала смысл, устраивая себе гнездо под стрехой крыши, а в голубом небе облака встречались друг с другом и сливались воедино, но сразу же разъединялись и плыли в разные стороны – нижнее на восток, верхнее на запад; воздушные потоки несли их, повинуясь физическим законам мироздания.
Игра детей была внезапно прервана. Открытая коляска, какие были в ходу двадцать с лишним лет назад, деревянная махина, выкрашенная в голубой цвет и изнутри обитая серой ворсистой тканью, грохоча, катила по неровной булыжной мостовой, приближаясь к ним. Еще и теперь, правда только в маленьких городах и в деревнях, у состоятельных пасторов можно увидеть такой, экипаж, в котором уже по кучеру и упряжи видно, что они принадлежат к другому поколению и изжили себя. Лошади были в отличном состоянии и дорогой породы, у кучера в старомодной ливрее на лице было написано, что он прекрасно знает, каких знатных господ везет. Коляска остановилась у аптеки, где произошел обмен большим количеством коробочек, горшочков и пузырьков. Все очень торопились. Коляска тронулась, но снова остановилась перед дверью, где играли дети. Кроме кучера и лакея, в коляске сидели две дамы – одна помоложе, явно из штата подчиненных, возможно что-то вроде компаньонки, вторая – высокая важная дама, худая и болезненного вида; она была укутана в несколько шалей и плащей и непрерывно подносила к носу яйцевидный флакон с нюхательной солью.
Мария тут же подошла и поклонилась; она почтительно поцеловала руку старой аристократки и заверила, что ее желание будет немедленно исполнено.
Кругом в соседских домах приоткрывались окна; некоторые лавочницы высунулись из дверей, не наряженные, как было бы теперь, в шелка и траурный креп, нет, – по обычаю того времени, на них были красные шерстяные фуфайки и чепцы. Дети перестали играть, выстроились цепочкой вдоль степы, обняв друг друга за шею, и наблюдали. Из всего этого Кристиан понял только, что Наоми в величайшей спешке повязали на шею платок, посадили ее в коляску к незнакомым дамам, и, похоже, ничего удивительного в этом не было: Мария кланялась, а портной стоял в дверях с шапкой в руке.
– Я не хочу уезжать, – сказала Наоми.
Но хотела она того или нет, уехать все-таки пришлось. Коляска покатила, а девочка плакала и простирала руки. Тогда расплакался и мальчик: перемена в его жизни наступила слишком внезапно, слишком неожиданно.
– А ну, прекрати! – прикрикнула на него Мария. – А не то так всыплю, что тебе и правда будет из-за чего реветь.
– Куда поехала моя жена? – спросил Кристиан.
– Повидать белый свет! Благодари Господа, что у тебя есть отец и мать, когда-нибудь ты это еще поймешь. Тебя не увезут вот так чужие люди. – Мария задумчиво посмотрела на мальчика и крепко прижала его к груди. – Зато я разрешаю тебе сходить в гости к крестному на Хульгаде. Собирайся поживей! – И она потянула его за собой в комнату.
V
Смычок взлетал, как жезл волшебника, что высекает воду в нашей немецкой балладе. Смычок взлетал, скрипка пела, все новые, и новые, и новые звуки, неведомые песни.
Жюль ЖаненФантастические сказки
Свеннборг до сих пор носит отпечаток, характерный для маленьких городков прежних столетий: непропорциональные постройки, где часто верхний этаж выдается над нижним, поддерживаемый стоящим отдельно столбом; эркеры, загораживающие вид соседям, широкие лестницы перед домом с каменными или деревянными скамейками, чтобы посидеть на свежем воздухе. Над многими воротами – вырезанные из дерева надписи, частично по-датски, частично по-латыни. Неровные улицы кажутся мощеными холмами, по которым идешь ломаными линиями то вверх, то вниз.
В некоторых местах казалось, будто находишься в довольно большом городе в горах; особенно это относилось к Хульгаде, которая в паши дни была бы известна как средоточие контрабандной торговли и домов свиданий. Если посмотреть вниз с самой высокой в городе Ховедгаде, зрелище открывается чрезвычайно живописное. Огромные валуны, поставленные один на другой, образуют подножие ближайших домов, и, поскольку улица резко идет вниз, на таком же уровне находятся стены других. Таким образом, с Ховедгаде можно увидеть крыши и трубы узкого переулка, а также большую часть фьорда, весь поросший лесом берег с его деревьями-великанами и частично острова Лангеллан и Турё.
В этом-то переулке и жил Кристианов крестный. Мальчик уже стоял на углу и смотрел на его дом, расположенный так, что казалось, будто он находится ниже водной глади: трехмачтовый парусник во фьорде держал курс прямо на дымовую трубу.
Пo обычаю, дверь на улицу была закрыта, но из-за нее доносились звуки скрипки. Каждый, кто не глух к музыке, поразился бы, услыхав их. Это было то мелодичное стенание, которое породило легенду о скрипке Паганини, якобы убившего свою мать, чтобы ее душа трепетала в струнах его инструмента.
Мелодия стала невыразимо скорбной. Уле Булль[3]3
Булль Уле (1810–1880) – известный норвежский скрипач и композитор.
[Закрыть], Амфион Севера, назвал эту пьесу, созданную его скрипкой, «Боль матери, похоронившей ребенка». Разумеется, игра не достигала совершенства, которым обладали упомянутые два корифея нашего времени в искусстве Иувала[4]4
Амфион – в греческой мифологии сын Зевса, мастер в музыке и пении. Иувал – в Библии потомок Каина, создатель первых музыкальных инструментов.
[Закрыть], но она напоминала об обоих, как зеленая ветка во всех подробностях напоминает дерево, из которого растет.
Как и Уле Булль, скрипач был норвежец: мы слышали, что так его называли во время пожара, где он спас Наоми. Среди скал с водопадами и глетчерами раскачивалась на изогнутых полозьях его колыбель. Он рассказывал Кристиану о своей родине, о водяном с длинной белой бородой, который жил в реке и часто при свете луны сидел посреди водопада и играл на скрипке так чудесно, что хотелось броситься в воду. Но когда он играл чудеснее всего, мальчишки насмехались над ним. «Зато у тебя нет бессмертной души», – говорили они; тогда из глаз у водяного капали крупные слезы, и он исчезал в реке.
«Наверняка это водяной научил твоего крестного играть на скрипке», – сказал однажды Кристиану кто-то из соседей, и с тех пор всякий раз, как мальчик слышал его игру, ему представлялся водяной в шипящем пеной водопаде, и он становился тих и задумчив.
Поэтому сегодня он сел у закрытой двери, прислонил к ней голову и стал вслушиваться в удивительные звуки; лишь когда скрипка замолкла, он постучал в дверь ногой.
Мужчина, которого мы уже однажды видели, в расцвете лет или разве только чуть-чуть постарше, открыл дверь; смуглое лицо, черные, как смоль, волосы выдавали в нем южанина либо человека иудейского происхождения, но этому противоречили его необыкновенные блекло-голубые глаза: они могли принадлежать только северянину; их ясная светлая лазурь составляла разительный контраст с черными кустистыми бровями. По первому впечатлению могло показаться, что лицо и волосы были всего лишь нарисованной маской – ведь только у светлокожего блондина могли быть такие светлые глаза.
– А, это ты, Кристиан, – сказал хозяин дома, искоса глянув на мальчика странным взглядом.
В глазах Кристиана смешивались привязанность и страх, ибо в присутствии крестного ему всегда бывало немного не по себе, вроде как от игры водяного или взгляда змеи. У себя дома Кристиан тосковал по крестному, мечтал пойти к нему в гости; но в его доме, как нигде больше, он испытывал неприятное чувство, какое охватывает нас в тесной кладбищенской часовне или в большом лесу, где мы сбились с пути. При каждом посещении Кристиан получал от крестного две «селедочных чешуйки», как называют в народе маленькие тяжелые медные монетки, идущие по шесть штук за скиллинг (кстати, они тоже назывались скиллингами); по не это привлекало его; нет, его привлекали удивительные истории о непроглядных еловых чащах, о глетчерах, о водяных, троллях и великанах, а больше всего привлекала музыка. Скрипка на свой лад рассказывала такие же удивительные вещи, как те, что крестный выражал словами.
Впустив мальчика, норвежец тут же снова закрыл дверь. На стенах в комнате висели грубо намалеванные картины, особенно интересовавшие Кристиана, – это были пять частей из «Пляски смерти», раскрашенные рисунки по мотивам картин в церкви святой Марии в Любеке.
Никто не мог уклониться, всем пришлось танцевать, от Папы Римского и императора до младенца в люльке, который недоуменно пел:
О смерть, как мне это понять?
Ходить я не умею, а должен танцевать!
Кристиан посмотрел на картины; некоторые были повернуты к стене, и мальчик спросил почему.
– Это такая фигура в танце, – сказал крестный и повернул их лицом. – У них закружилась голова от пляски смерти. Ты долго сидел под дверью?
– Нет, совсем недолго! Ты играл, и я хотел послушать. Зато если бы я был в комнате, увидел бы пляску смерти, от которой у картин закружилась голова. Ведь ты сказал мне правду?
– Возьми их себе. – Крестный стал снимать со стены картины. – Скажешь отцу, что я их тебе подарил. Стекла и рамы я оставлю себе. Это красивые картины. Теперь ты любишь меня? Ведь я добрый? Скажи мне.
Мальчик подтвердил слова крестного, все-таки немного побаиваясь его.
– А почему ты не взял с собой подружку? Кажется, ее зовут Наоми? Вы могли бы прийти вдвоем.
– Она уехала, – вздохнул Кристиан. – Уехала в коляске с важным кучером.
И он, как умел, рассказал, что произошло. Крестный слушал с интересом и улыбался. Смычок плясал по струнам, и, если скрипка пела о том же, о чем думал крестный, улыбаясь такой улыбкой, это наверняка были лихорадочные, злые мысли.
– Научись и ты играть на скрипке! – вдруг воскликнул крестный. – Глядишь, и разбогатеешь. Игрой ты сможешь и зарабатывать, и прогонять прочь заботы, если они у тебя будут. Вот тебе моя старая скрипка, свою лучшую я пока не отдам. Смотри – пальцы надо держать вот так.
Крестный поставил пальцы мальчика, взял его другую руку со смычком в свою и стал водить ею по струнам.
Звуки пронзили трепетом все тело мальчика: еще бы, ведь он сам произвел их! Его уши воспринимали каждую ноту, а маленькие пальчики гибко склонялись к струнам. Почти час продолжался этот первый урок, а потом крестный сам взял скрипку. Он играл звуками, как жонглер играет золотыми яблоками и острыми ножами.
– Сыграй танец смерти, – попросил малыш, и крестный несколько раз с силой провел смычком по струнам, а потом взял несколько мощных аккордов. Квинта в это время тоненько дребезжала.
– Слышишь, это император. Он входит под пение труб, но вот появляется Смерть, она похожа на завывание ветра. Слышишь, а это Папа Римский. Он поет псалмы, а Смерть заносит над ним косу. Красавица девица кружится в вальсе, но Смерть… ты слышишь? Она стрекочет, как сверчок.
Крестный закрыл глаза, лоб его покрылся крупными каплями пота.
Он отложил скрипку и открыл дверь в огород, обращенную в сторону фьорда; там плавали в недвижной воде поросшие лесом острова. Солнце садилось.
Весь маленький огород был засажен капустой; Кристиан с особым вниманием разглядывал кое-где уже созревшие кочаны.
– Вот этот кочан выбрал бы себе палач!
– Что ты мелешь, парень? – резким тоном спросил крестный.
– Палачу пригодился бы вот тот большой кочан, – сказал Кристиан. – В прошлом году мы с матушкой как-то проезжали мимо его дома и огорода, засаженного такой же капустой. Матушка сказала, что, если я хочу стать палачом, меня отдадут к нему в учение и каждый раз, когда мы будем есть капусту, хозяин будет учить меня перерубать топором кочерыжку точно в том месте, в котором он заранее сделал насечку.
– Замолчи! – воскликнул крестный с непривычным раздражением и толкнул мальчика так, что тот упал среди капусты. При этом выскользнул наружу медальон, который Наоми повесила ему на шею. – Что это у тебя? – со странным выражением спросил крестный, когда, помогая мальчику встать, заметил украшение. Он взглянул на локон, вложенный в медальон, и растянул губы в зловещей ухмылке. Потом, не сказав ни слова, ушел, но скоро вернулся с картинами, свернутыми в трубку, и двумя «селедочными чешуйками», аккуратно завернутыми в бумагу. Он открыл калитку, выходящую на Хульгаде: на сегодня визит был окончен. Кристиан еще услышал, как снова заиграла скрипка, струны звучали радостно, но эта радость походила на веселье на невольничьем корабле, когда рабов кнутами заставляют танцевать на палубе, чтобы они немного размялись.
На следующий день крестный нанес ответный визит родителям Кристиана. Он принес свежий капустный лист и немного травы-мокрицы для канарейки, чья клетка превратилась в зеленый купол; между прутьев крестный просунул гибкие спелые колосья подорожника, и птичка тут же залилась песней радости и благодарности. Крестный настороженно прислушивался к ликующим дерзко высоким ноткам, как будто хотел позаимствовать их, чтобы вдохнуть в свою скрипку. Портной с удовольствием слушал игру крестного, она пробуждала в нем воспоминания о странствиях в чужих краях; Мария же, напротив, считала, что в ней есть что-то от ворожбы, и, пожалуй, мы должны с этим согласиться.
Из Парижа к нам пришло много гравюр под общим названием «Diabolique»[5]5
Возможно, имеются в виду гравюры с «Каприччос» Гойи.
[Закрыть]; все демоническое, что может быть создано богатой фантазией, бьет ключом на этих гравюрах. На одной изображено место казни. Одиноко возвышается столб, к которому привяжут преступника; на верхушке столба сидит дьявол; руки он спрятал, но обе ноги раскинуты в разные стороны под прямым углом к столбу, таким образом, получается подобие креста с Голгофы. Молодая девушка стоит перед ним на коленях: думая, что это святыня, она склонилась в молитве, а вокруг, насмехаясь, выглядывают отовсюду демоны. При первом взгляде на картину нам кажется, что девушка поклоняется кресту, но скоро становится ясно, что перед нею дьявол. Такого же рода картины, только изображенные в звуках, представляла собой музыка крестного.
Крестный предложил продолжить начатое вчера обучение и впредь давать мальчику два-три урока в неделю: у того и пальцы подходили для скрипки, и способности имелись.
– Может, это даст ему заработать на хлеб насущный, – сказала Мария.
– Может, это даст ему повидать мир, – вздохнул портной.
– По-твоему, он должен стать бродягой! – воскликнула мать. – Ты был бы рад сделать из него канатного плясуна, тогда бы ему сам Бог велел слоняться по дорогам.
– Отличная мысль, Мария! – ответил отец. – Это было бы для него счастьем. Кристиан, тебе понравится быть легким, как птица, танцевать на толстом канате и слышать, как люди аплодируют тебе? И ты бы ездил из страны в страну, и много чего довелось бы тебе повидать и услышать.
– Да, ему бы довелось получать колотушки, – сказала Мария. – Ив еду ему бы подливали растительное масло. Противное жирное масло, от которого человек становится гибким. Нет, такого нам не надо. Пусть просто учится играть на скрипке, не обязательно становиться скоморохом.
– Своей игрой он будет покорять девичьи сердца, – сказал крестный. – Я вижу по нем, он будет здорово охоч до баб.
– Что ж, – сказала Мария, – пусть живет так, как ему нравится, только бы не лгал и не воровал. Хотя, по совести говоря, с такой физиономией трудно стать бабником, одному Господу ведомо, в кого он уродился!
Для родителей их дети всегда красавцы. Но Мария была редким исключением: она видела, что сын ее некрасив, хотя и безобразным его бы никто не назвал. Его портрет как раз в том возрасте можно еще и сегодня увидеть в Свеннборге, стоит только зайти в церковь святого Николая. Там, в главном притворе слева висит большая картина: ее пожертвовал некто Кристен Морсинг, пастор с Торсенга, по случаю смерти своей супруги; на ней сам он изображен стоя, вместе с нею, их двумя дочерьми и семью сыновьями, все в полный рост. Перед ними лежат в пеленках еще трое, умершие в младенчестве. Стало быть, детей у него было двенадцать, и все прелестные, за исключением одного, по-видимому младшего, который по сравнению с другими совсем не был хорош собой. Художник дал ему в руки розу, как бы желая одарить его хоть чем-нибудь красивым. Этот паренек был вылитый Кристиан. Родители мальчика всегда поражались сходству, на него-то и намекнул также и крестный, сказав:
– Скрипка будет розой у него в руке, совсем как на картине в церкви.