355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханна (Ганна) Кралль » Королю червонному — дорога дальняя » Текст книги (страница 8)
Королю червонному — дорога дальняя
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:30

Текст книги "Королю червонному — дорога дальняя"


Автор книги: Ханна (Ганна) Кралль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Разговор

На Опернгассе есть все – одежда, тарелки, постельное белье. Она находит одеяло, раскладывает диван и ложится спать.

Просыпается. Темно. Она не понимает, где находится. Странно. Всю войну – в гетто, лагерях, в тюремных камерах и чужих домах – она просыпалась от любого шороха и все помнила. А теперь недоуменно трогает стену. Нащупывает выключатель. Зажигает свет и облегченно вздыхает: она в доме эсэсовца.

Она обходит весь дом, но обнаруживает только обычные скучные предметы: туфли, аккуратно надетые на колодки, патефон, пластинки, семейные фотографии в рамках, справочник фотолюбителя, старую карту Европы и черствый кекс.

Ставит «Севильского цирюльника», берет кекс и опять ложится.

Она много раз представляла себе конец войны. Представляла, как стоит лицом к лицу с гестаповцем или эсэсовцем. Тем, что дал ей пощечину, потому что она посмела на него посмотреть. Тем, что подвешивал ее на крюке. Тем, что небрежным жестом приказал ей встать справа. Представляла, как насладится их страхом, покарает их. Каждый раз ей в голову приходило именно это слово – «покарать». Но что, собственно, она имела в виду? Она должна будет их убить? Собственноручно? Но ведь она не умеет стрелять. Кто-нибудь даст ей автомат? Покажет, куда нажимать? А потом она будет смотреть на распростертое тело – конвульсии, кровь, может, вывороченные кишки?..

– Иза, это неэстетично, – сказал бы отец.

Она представляет себе своего интеллигентного отца – как он стоял бы перед ней в военном госпитале.

– Ну, сестра?

– Ну, отец?

Не пришлось бы даже просить автомат. Не пришлось бы спрашивать, куда нажимать.

Достаточно было коротко ответить на простой вопрос.

Достаточно было ответить:

– Вон тот, за моей спиной. С полотенцем на глазах… И еще один, в углу. Представляешь, он ни разу не застонал во время перевязки… И еще целая палата, рядом, за стенкой…

– Дочка, – шепнул бы отец, – успокойся.

– Почему это я должна успокоиться?! Разве не он увел тебя – специалиста со знанием немецкого языка? Разве не он застрелил мать моего мужа в Павяке? Разве не он…

– Тсс… – отец бы поднял руки, раздосадованный тем, что дочь разговаривает так громко, да еще каким-то незнакомым – высоким и сварливым – голосом. – Я все понимаю, но что это за интонации? И как можно расстреливать без суда и следствия?

Ее забавляет негодование отца и идея суда и следствия над эсэсовцами.

– Мы всех нашли, не беспокойся, – сообщает он радостно. – А что? Тебе их жалко?

Это первый разговор с отцом с тех пор, как он добровольно пошел к немцам, собираясь объяснить им…

Первый разговор из тех, что она будет вести с ними всеми в своем красивом доме на горе Кармель.

Эбензее

В бывшем польском консульстве бесплатно кормят супом. Люди приходят, съедают суп и идут дальше. Когда их спрашивают, куда они направляются, неопределенно машут рукой – то ли на восток, то ли, наоборот, на запад.

Она приходит каждый день. Стоит у входа. «Маутхаузен?» – спрашивает она, завидев полосатую робу. Ест суп, вечером возвращается домой, утром снова стоит перед зданием бывшего консульства: «Маутхаузен?»

Вечер. Она идет домой. Начинается дождь. Она боится, как бы ее драгоценный велосипед не намок, поэтому поспешно сворачивает в ближайшую подворотню. Там стоят мужчины в лагерных робах, говорят по-польски.

Она спрашивает, откуда они.

– Из Эбензее.

– А, извините, – она берется за руль велосипеда и собирается уходить.

– А какой лагерь вам нужен? – спрашивают мужчины.

– Маутхаузен.

– Какой адрес вы писали?

– Маутхаузен, блок АК2.

– Так это и есть Эбензее, подлагерь Маутхаузена. Фамилия?

Вот будет глупо, если я сейчас упаду в обморок, думает она и шепчет, навалившись на велосипед:

– Павлицкий… Такой высокий… Очень высокий… Блондин… С прямой спиной…

Она боится, что мужчины скажут: «Мы такого не знаем». Или: «Павлицкий? Ну да, был такой». Был… Поэтому она говорит быстро, на одном дыхании, чтобы не слышать ответа.

– Есть Павлицкий, – прерывает ее один из мужчин.

– Как это есть? Высокий? Прямой? Блондин?

– Послушайте, – говорит мужчина. – Вы не бойтесь. Он жив.

В Маутхаузене – американцы, в Вене – русские. Пограничный переход находится в Энее, по обе стороны моста стоят солдаты армий-победительниц. Она подходит к советскому часовому и говорит, что хочет к мужу. Часовой велит ей отойти.

– Я тебя по-хорошему прошу, – повторяет он, – иди отсюда, а то стрелять буду.

Она запрыгивает в грузовик («Садись!» – кричат пьяные офицеры, на коленях у них сидят австрийские девушки), но едут они недолго – пропусков у русских нет. Вся компания вваливается в будку часового, тот выдает им канистру водки и велит ждать капитана.

Вскоре появляется капитан. Проверяет, сколько в канистре осталось, и спрашивает, в чем дело.

– Муж у меня в лагере, – начинает она. – Вот, дождались конца войны… совсем рядом уже, а встретиться нельзя. Понимаешь?

– Нельзя, да-да, – соглашается капитан и закусывает водку блинами, которые поставил перед ним солдат.

– Вот скажи мне, – говорит она кокетливо, – почему в жизни ты не можешь вести себя так, как в кино?

– А как в кино? – в ожидании ответа капитан макает блин в растопленное масло.

– В кино я бы рассказала тебе свою историю, ты растрогался бы, поговорил с часовым, и меня бы пропустили на ту сторону.

– Да, хорошее вышло бы кино… – Капитан перестает жевать. Он задумывается, держа блин в руке, масло теплой желтой струйкой стекает в рукав. – Вот я тебе сейчас расскажу настоящее кино. Когда фронт еще был в России, мы стояли совсем рядом с моей деревней… ну километрах в пяти. Я хотел попрощаться с женой и матерью, а командир сказал: «Никуда ты не пойдешь, война еще не закончилась». А когда война закончилась, то знаешь что? – капитан наклоняется к ней через стол, словно собирается доверить необыкновенно важную тайну. – Не было больше той деревни. Ни матери, ни жены, ни деревни. Поняла? Вот и тебя я никуда не пущу. Я не попрощался, а ты не встретишься – кина не будет.

Офицеры затихают. Капитан встает из-за стола. Делает ей знак идти за ним в каптерку.

– Ну…

У капитана высокие сапоги и револьвер за поясом, он слегка покачивается. Рыгает прогорклым маслом. Многозначительно указывает на полевую койку – ты, мол, хотела, чтобы было как в кино…

Она кладет на кровать сумочку и жакет.

– Подожди, – говорит, – я сейчас…

Перед бараком сидят солдаты – те, что задержали грузовик. Нет, уж лучше один пьяный капитан, чем целый трезвый патруль. Она возвращается в каптерку. Капитан лежит на койке и громко храпит.

Ночь она проводит на полу, подложив под голову капитанский сапог. Утром возвращается к переправе в Энсе. Дежурит офицер из вчерашнего веселого грузовика. Он приветствует ее как старую знакомую, делает часовому знак, тот отворачивается.

Она идет через мост.

На американском берегу тоже стоит часовой.

– My husband [34]34
  Мой муж (англ.).


[Закрыть]

Американец вежливо слушает, соглашается: – Oh, yes![35]35
  Да-да (англ.).


[Закрыть]
– и указывает на советскую сторону.

– Нет, – объясняет она, – my husband там, – и машет в американскую сторону.

– Yes, yes, – отталкивает ее американский солдат и кивает на мост.

– Нет-нет, Маутхаузен там…

Часовой кого-то зовет.

Подходит офицер – немолодой, с проседью.

Военный врач.

Еврей из Нью-Йорка.

Америка

Этим двоим – мужчине, который позволил ей сойти с моста на американскую сторону, и его молодому коллеге, ирландцу, – она рассказывает о войне. Гетто, вагоны, арийская сторона, гестапо, Освенцим…

Старший вздыхает и после каждого вздоха подкладывает ей то яичницы из яичного порошка, то тушенки, то халвы. Молодой хочет узнать соотношение сил на Умшлагплац. Сколько было немцев? А евреев сколько? Так почему же вы не сопротивлялись?! Не выдумывай, всегда можно найти чем. Было бы желание…

– Я понимаю, это было ужасно, – говорит пожилой, – и все-таки вот что я тебе скажу, детка. Такие вещи возможны только в Европе. У нас, в Штатах, такое и представить себе невозможно. У нас бы никто не согласился…

– На что? – спрашивает она.

– На вагоны эти, транспорты… В Америке ни одна еврейская община не дала бы согласия.

– Так они бы устроили массовый расстрел, чтоб неповадно было. А главу общины подвесили бы на крюк, вот так, – она встает и показывает американцам, как бы висел на крюке глава общины, – и спросили, что лучше – расстрелы или вагоны… А гетто у вас было бы… где в Нью-Йорке еврейский район?

– Детка, – говорит американец, чья бабушка приехала в Америку из Граева, а дедушка – из Макова Мазовецкого. – Именно это я и пытаюсь тебе втолковать: у нас, в Нью-Йорке, никто бы не согласился устраивать гетто.

– А, ну разве что так…

Она умолкает. Светает, пора ехать в Маутхаузен.

Встреча

Она идет по крутой горной дороге. Смотрит на луга в долине, розы в садах, на зеленые ставни, белую колокольню и синее небо.

За поворотом видит мужчин в полосатых робах. Они сидят на камнях, подставив лица солнцу, курят, что-то кричат ей. Ким майделе, кричат, ким цу мир…

По-какому это?

По-еврейски?!

Поди сюда, девочка – ким цу мир…

Так громко? Так по-еврейски?!

Она ускоряет шаг в надежде, что они оставят ее в покое. Что никто их не слышал. По лицу течет пот, она чувствует, как стучит сердце («С какой частотой бьется сердце?» – «Это зависит от того, боится ли человек…»).

С горы спускаются женщины в толстых шерстяных юбках, в нарядных вышитых безрукавках.

– Grüss Gott[36]36
  Немецкое приветствие.


[Закрыть]
, – приветливо улыбаются они.

– Grüss Gott, – отвечает она и приходит в себя. Поправляет блузку, мокрую от пота на спине и под мышками. Разглаживает белые нитяные перчатки, которые надела в поезде, чтобы не испачкать рук. Война закончилась, думает она. Я иду к мужу. Это последний отрезок моего пути, и глупо было бы теперь свихнуться.

Тропка делается все уже, вокруг склоны, поросшие горными соснами.

Она видит какие-то бараки, а может, дома.

Чей-то голос спрашивает ее, кого она ищет.

– Я вас подвезу, – предлагает голос.

Она видит свои пыльные спортивные тапки, под ногами скользкие камни и гравий. Вот она сидит на раме велосипеда. Велосипед останавливается перед дверью барака. Внутри длинный коридор. Она идет вперед. Кто-то берется за дверную ручку, дверь открывается, она останавливается на пороге. На кровати лежит светловолосый мальчик, щеки у него горят – видимо, жар, рядом стоят мужчины, в ногах у мальчика сидит ее муж. Без рубашки, в шортах. Загорелыми руками упирается в колени. Поднимает глаза… Глядит на нее…

Человек, который ее привел, делает знак, мужчины выходят из комнаты, больной мальчик закрывает за собой дверь. Муж подходит к ней. Обнимает – медленно, очень осторожно…

Она ждет.

Вот сейчас она ощутит безграничную радость. Почувствует себя невероятно счастливой.

Она не ощущает радости.

Не чувствует себя счастливой.

Ничего не чувствует, совсем ничего.

Это все из-за перчаток, догадывается она.

Продолжая обнимать мужа, сбрасывает перчатки. Гладит его. Он теплый. И всё?!

Ее переполняет горечь. Это несправедливо – она нашла мужа и ничуточки не рада.

Муж расплетает ее руки.

– Мне надо выйти, – говорит он. – Я на минутку, ты подожди.

Она послушно садится на кровать.

На пороге муж оборачивается:

– Я только скажу, что ты приехала.

– Кому? – спрашивает она.

– Лизль, – говорит муж. – Я сбегаю вниз… Это быстро, ты подожди.

В барак возвращаются мужчины.

– Вы знаете, куда он побежал? – спрашивает один.

– Знаю. К Лизль.

– И вы не расстроены?

– Нет, отчего бы?

– Она ничего, эта Лизль, – рассказывает мужчина. – Молодая офицерская вдова. Откормила вашего мужа, вылечила от воспаления легких.

– Это очень благородно. Я благодарна… госпоже Лизль. Знаете, так называли нашу венскую тюрьму. Ласково. Лизль, Эльжуня.

– Вы умная женщина, – одобрительно замечает мужчина. Выглядывает в приоткрытую дверь. – Вот он, уже возвращается… Кажется, у него для вас подарок.

На память

– Что мой отец? – спрашивает муж.

– Отца больше нет.

– А Халина?

– Нет больше Халины.

– А твоя мать?

– Не знаю. Мне приснился сон… Я в поезде, а мама стоит на перроне. Она не может забраться в вагон – ступеньки слишком высокие. Я хочу ей помочь, но поезд трогается. Мама кричит: «Ты езжай, не волнуйся!» – и накидывает на голову капюшон. Я его раньше на ней не видела. Поезд все набирает скорость, фигурка мамы вдали все уменьшается, и лица не видно. Я проснулась и сказала Николь: «Я в последний раз разговаривала со своей матерью».

Муж не спрашивает, кто такая Николь, так что она ему не объясняет.

Они сидят на поляне, на холме. Внизу виднеются бараки, еще ниже – городок.

Она перечисляет, кого больше нет: его отца, матери, сестер, племянника, деверей, ее матери, отца, ее подруг – Хали, Баси…

Загибает пальцы – сперва на одной руке, потом на другой. Уже все пальцы загнуты, ладони сжались в кулаки. Она рассматривает свои руки.

Она говорит:

– Мы с тобой остались – ты и я, – и разгибает два пальца на правой руке – средний и указательный. Как победная буква V или как кроличьи уши в детском театре теней. – Я верила, что ты выживешь. Я молилась… Я точно знала, несмотря на три мерзких пики рядом с червонным королем.

– Какие пики? – спрашивает муж.

– Тереса нагадала, что кто-то опасный притаился рядом, нужно быть начеку.

– Цыган! – восклицает муж. – Точно он, во всем лагере не было капо вреднее. Ясное дело, Цыган.

– Он сбежал?

– Ну что ты… О, я же принес тебе подарок.

Он достает сверток, перевязанный красивой ленточкой (из косы Лизль, догадывается она, или от ее шоколадных конфет). Она разворачивает. В коробке, на серебряной бумаге от папирос, лежит темный продолговатый предмет.

– Не узнаешь? – смеется муж. – Три пики! Немцы бежали, но печь в крематории еще топилась.

– Печь топилась… – механически повторяет она за мужем.

– А может, уже и не топилась. Может, мы специально затопили для Цыгана. Ну? Ты рада? Это череп. Мне удалось раздобыть кусок черепа, специально для тебя.

– А остальной Цыган где? – спрашивает она и думает: вот если бы ей показали череп надзирательницы Пёнтек, ей бы тоже было все равно?

– Растащили, – пожимает плечами муж. – Всего Цыгана растащили на сувениры. Тебе не понравилось… – Муж явно разочарован. – Предпочитаешь шоколад? Сейчас принесу.

Он поднимается, но вдруг вспоминает что-то.

– Послушай, – он понижает голос, хотя рядом никого нет. – Я не сказал тебе самое главное. Меня считают поляком. Не знаю, понимаешь ли ты…

– Понимаю.

– Я хочу, чтобы так и осталось, – говорит муж. – Пусть никто про нас не знает. И никогда не узнает. Никто. Не знаю, понимаешь ли ты меня…

– Я прекрасно тебя понимаю.

Муж спускается по склону. Оглядывается. Она сидит, обняв руками колени. Муж не смотрит на ее лицо. Он смотрит на обнажившиеся бедра и белый треугольник трусиков между ними.

– Как ты сидишь?! – кричит он. – Вытяни ноги и сядь прилично!

Она вытягивает ноги.

Мои ноги больше мне не принадлежат, думает она удивленно. Вернулся законный хозяин моих ног, теперь он ими распоряжается.

Она старательно поправляет юбку. Ложится на теплый мох, испытывая радость и бесконечное облегчение.

Возвращение

Они живут на Опернгассе. Сапоги эсэсовца пришлись мужу в самый раз, в немецкую рамку они вставили свою фотографию, а по карте можно планировать возвращение в Польшу.

Она и планирует, но муж говорит:

– Побудем еще в Вене, здесь так хорошо.

Они гуляют вдоль Дуная, ходят по музеям, наведываются в польский комитет. Встречают приятельницу Стефы, машинистку с Восточной железной дороги, ту, что подарила ей лакированные туфельки на каблуках. Стефа уже в Австралии, приятельница дает адрес. Из Австралии приходит короткое письмо: «Я видела в Варшаве твою мать, она хотела уехать, но было некуда. Их засыпало в подвале, во время восстания. В каком подвале, не знаю, – хотела узнать, но нас увезли в лагерь». В постскриптуме Стефа сообщает, что записалась в университет на психологический факультет (ей засчитали первый курс, оконченный до войны в Польше), и спрашивает, получила ли она заказную бандероль.

Бандероль приходит через несколько дней, со штампом советской таможни «Проверено». Внутри – коробка, завернутая в плотную серую бумагу. В коробке – плитки шоколада и пудреница. Та самая, которую подарил ей муж в день помолвки. (Все тогда пришли их поздравить: его родители, ее родители, сестры с мужьями, племянник Шимек… Нет, Шимека не было. Он раскапризничался, и Туся уложила его спать пораньше.) Серебряная пудреница с красивой гравировкой – та, которую не взял еврейский полицейский на Умшлагплац. Та, по которой гадалка в Саксонском саду назвала первую букву ее настоящего имени. (Она сидела на скамейке. Подошла незнакомая женщина, предложила за пять злотых прочитать по зеркалу имя и судьбу. Она протянула ей пудреницу. Женщина смахнула пудру, долго и пристально вглядывалась в зеркальце. «Не знаю, – сказала она наконец, – у вас трудное имя, длинное, на И начинается…» Она к тому моменту давно уже не была Изольдой. Ее звали Марыня, кенкарта у нее была в порядке, гадалка ей не угрожала… Она вскочила, вырвала у женщины пудреницу и бросилась бежать по пустому осеннему парку.) Та самая пудреница, которую она оставила у Стефы перед последним своим отъездом – с Графом, Янкой Темпельхоф и полным чемоданом табака.

– Давай вернемся, – твердит она. – Нужно наконец узнать…

– Что узнать? – спрашивает муж.

– Что с Лилюсей. Что с пани Крусевич. Где был подвал…

Муж не возражает, но сначала он хочет повидаться с ребятами. Поговорить, попрощаться.

Он едет к ним – товарищам по лагерю, которые еще в Эбензее и не знают, что делать дальше.

Привозит новости: в Польше коммунизм; за французами прилетел самолет (ребята думают, что и за ними прилетит – скорее всего, из Америки, – но самолета все нет и нет); к Лизль вернулся муж, довольно симпатичный, он был ранен, к счастью, не опасно…

Они едут в Польшу.

Муж согласен жить только в Лодзи. (У его отца, Мойше Лузера Регенсберга, была в Лодзи на Новомейской ткацкая мастерская. Мастерская называлась «Красное и белое», там делали ткани для полотенец и постельного белья. У мужа другая фамилия, о том, что его отца звали Мойше Лузер, никто не должен знать, но если уж жить в Польше, то только рядом с несуществующим «Красным и белым».)

Она идет к хирургу. Врач убирает с предплечья еврейский номер с буквой А и еврейский треугольник. Остаются цифры картотечного узника, но такие номера были и у арийцев. С таким номером можно носить летние платья с коротким рукавом – и пускай хоть весь мир смотрит.

Она идет к фотографу. Дает ему фотографию бородатого еврея. Это Мойше Лузер. Спрашивает, нельзя ли убрать бороду. Это не так просто, отвечает фотограф, но я постараюсь. Он делает негатив, ретуширует и с гордостью вручает им с мужем снимки. С фотографий смотрит отец, щеки гладко выбриты – таким он был, когда прятался в квартире порядочной вдовы. Муж покупает красивую рамку, вставляет туда фотографию и вешает на видное место.

Она записывается в школу медсестер.

У нее рождаются две дочери. Она сразу, еще в роддоме, внимательно их рассматривает. Девочки темненькие, но не похожи. Тут же сообщает мужу: дочки в него. Это значит, не в Регину и не в Мойше Лузера.

Крестная мать старшей – пани Крусевич, младшей – Лилюся. Девочки принимают первое причастие в один день, они очень взволнованы, в нарядных платьях, с очаровательными веночками из свежих ландышей. Дочери очень набожны, никогда не пропускают воскресную службу – самую раннюю, в шесть утра, а в день поста даже воды в рот не берут. Порой они расспрашивают о дедушках и бабушках. Она придумала несколько вариантов польской смерти – партизаны, Катынь, «летучие университеты», варшавское восстание, – но девочки не особо вдаются в детали.

Только муж не дает жить спокойно. Вернувшись с работы, рассказывает:

– Я видел женщину, похожую на Халину. Даже цвет волос как у Хали, с желтизной, но приятный. Я вышел за ней из трамвая. Пригляделся… Сказал: «Простите, пожалуйста, я подумал, это моя сестра…» Послушай, а вдруг она жива и не знает, что мы живы?

Они идут на Поморскую. В подворотне довоенного дома в старом списке жильцов находят фамилию Регенсберг. («Вот видишь…», – шепчет муж.) Поднимаются на второй этаж. Дверь открыта, в квартире теперь поликлиника. В прихожей ждут пациенты, на дверях столовой и спальни висят таблички с фамилиями врачей, в кабинете отца сделали регистратуру.

– Где можно найти пани Регенсберг? – спрашивает муж.

– Это медсестра или врач? – спрашивает регистраторша.

– Это моя сестра, – отвечает муж. – А… извините, пожалуйста…

Как-то, вернувшись с работы, муж рассказывает: он снова видел отца, причем с бородой. Побежал за ним…

– Почему этот человек жив, да еще носит черную еврейскую бороду, а отца нет? Отец тоже мог бы жить… И мать…

– Если бы что? – она ставит чашку на стол и смотрит на мужа.

– Если бы они остались у вдовы.

– Она выгнала их! В жару, средь бела дня!

– Потому что ты попала в Павяк. Она испугалась – что ж тут удивительного? А почему, собственно, тебя арестовали?

– Потому что я пошла попрощаться с Басей Гайер, – объясняет она в сотый раз.

– Ну вот именно, – возмущается муж. – А тебе действительно надо было с ней попрощаться?

– А ты действительно думаешь, – повышает она голос, – что твои родители погибли из-за меня?

– Тише, – шепчет муж.

В доме тонкие стены, все слышно, не дай бог, соседи…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю