Текст книги "Королю червонному — дорога дальняя"
Автор книги: Ханна (Ганна) Кралль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Ханна Кралль
Королю червонному – дорога дальняя
Шнурки
Она покупает шнурки для мужских ботинок.
Совершая эту – столь обыденную – покупку, она еще думает, что любит Юрека Шварцвальда. Все так думают, и прежде всего его родители. Юрек не урод и не зануда. И к тому же не беден. Он одолжил ей ботинки, потому что в дом на улице Огродовой попала бомба, и ни до шкафа, ни до квартиры не добраться.
В чужих ботинках она заходит к Басе Малиняк, своей подруге. Заходит всего на минутку – только чтобы вдеть эти новые шнурки.
У Баси в гостях молодой человек. Он стоит возле печки и греет руки о теплый кафель. Высокий, худой, с прямыми золотистыми волосами. И ладони на кафеле тоже отливают золотом. Садясь, он расставляет колени и опускает руки – чуть небрежно, словно бы рассеянно. Теперь они кажутся беспомощными и от этого еще красивее. У блондина, оказывается, двойное имя – Йешаягу-Вольф, Бася называет его Шайеком.
Шнурование башмаков затягивается. Через час Шайек говорит:
– У тебя глаза как у дочери раввина.
Через два часа добавляет:
– Сомневающегося раввина.
Бася провожает ее до двери и шепчет с ненавистью:
– Убить тебя мало…
Обручение
Он приходит через несколько дней. Приносит плохие новости – об Адеке, брате Хали Боренштайн (они с Халей всю школу просидели за одной партой). Адек умер от тифа. Она очень удивлена: от тифа? Умирают от скарлатины или от воспаления легких. Теперь будут умирать по-другому, объясняет Шайек, надо привыкать.
Они идут к Хале. Там друзья Адека. Холодно. Они пьют чай. Бася Малиняк, обиженная на них обоих, молчит. Вяжет на спицах свитер – веселый, разноцветный, из остатков распущенной шерсти. Они говорят о тифе. Вроде бы его переносят вши. А человек от человека может заразиться? Вроде бы нет, только через вшей. Халя посмеивается над своим отцом – он хочет устроить убежище и спрятаться от вшей и от войны. Халя твердит ему, что война скоро кончится, но он уже запасает продовольствие.
Потом они говорят о любви. Она заявляет:
– Представляете, я думала, что люблю Юрека Шварцвальда, но ошиблась.
Они принимаются спорить – сказать Юреку или не надо. Решают, что это было бы слишком жестоко.
– Обручись с другим, – советуют ей.
А Шайек добавляет:
– Со мной, например.
Когда он уходит, Бася Малиняк замечает, не поднимая головы от вязания:
– Между прочим, он не шутил.
И оказывается права.
Они едут на пригородном поезде. Она открывает окно – воздух весенний, теплый. Проезжают Юзефов. Она показывает ему дорогу вдоль путей: каждый год в это время она ехала по ней на бричке. Бричка сворачивала вон там, где деревья, и останавливалась перед домом с верандой – из поезда его не видно. Прислуга снимала с брички корзины – с бельем, летней одеждой, кастрюлями, ведрами, щетками… Приносила из колодца воду и драила полы. Перед соседним домом – тем, что справа – выгружала корзины прислуга Шварцвальдов, перед тем, что слева, – прислуга Шубертов. Неподалеку была песчаная лесная поляна, на ней рос старый дуб. Нет, дуб, разумеется, отсюда не виден… Там было столько желудей… Лето кончалось, снова подъезжали брички, всегда одни и те же, прислуга загружала корзины с бельем, кастрюлями, щетками…
Она болтает без умолку, пытаясь словами заглушить страх, стыд и любопытство. Они выходят в Отвоцке, это конечная станция. Из соседнего вагона высыпают мальчишки. Видимо, харцеры. Переговариваются с серьезными лицами, заговорщицким шепотом: сбор, компасы, северо-восток… Замыкает колонну улыбающийся веснушчатый паренек. Они скрываются в лесу, за железной дорогой.
В пансионате «Захента», в комнате, благоухающей сосновой смолой, он не теряется – отлично знает, как обращаться с девушкой, которой и страшно, и занятно, и неловко, и хочется.
После обеда они возвращаются на станцию. Усаживаются под деревом, она кладет голову ему на колени. Они слышат негромкий хор: «Живем, пока живется…» – их попутчики тоже возвращаются. Веснушчатый мальчишка снова идет замыкающим, он не поет – может, слуха нет. Видит их.
– Эй, ребята, – кричит он, – глядите, парочка, жидовская парочка!
И, хихикая, догоняет товарищей.
– У тебя же светлые волосы, – шепчет она, не открывая глаз, – такие светлые… а они все равно догадались…
Шайек набрасывает ей на плечи свитер. Она не заметила, что он соскользнул, открыв повязку с голубой звездой на рукаве блузки.
Знамение
Свадьба. На ней голубое платье с сиреневым оттенком. Материал мать купила давным-давно – собиралась сшить себе что-нибудь ко дню рождения сына, на семейное торжество. Это цвет перванш, самый модный – он нравился Уоллис Симпсон. На венчании с Эдуардом VIII – или, может, на свадьбе – она была в таком платье, голубовато-сиреневом. Мать так ничего себе и не сшила, потому что двухлетний сын умер от воспаления легких. Она надела черное платье. Сказала, что будет носить траур до конца своих дней.
Юрек Шварцвальд, который воспринял их разрыв на удивление легко и тоже женился (Поля Шварцвальд умная и симпатичная, даже хорошенькая, хотя нос и длинноват), так вот, Юрек – студент-медик – устраивает ее на работу в больницу. Она ухаживает за тифозными больными. Подает им воду с валерьянкой, обрабатывает пролежни и поправляет подушки. Первый раз в жизни видит покойников (трупы отвозят на кладбище на деревянных тележках, у них большие колеса и ручки для носильщиков с обеих сторон).
При ней пока еще никто не умирал, а ей очень хочется увидеть чью-нибудь смерть. Дело не в том, что явится умирающему – свет, тьма, ангел или Господь. Ей интересно, что увидит она сама в то мгновение, когда завершится чья-то жизнь. Душу? Знамение? Если знамение, его нужно будет разгадать.
Она садится рядом с молодой девушкой, очень красивой, несмотря на болезнь. Дежурит всю ночь, а на рассвете слышит тихий вздох. Грудная клетка больной приподнимается – и замирает. Она наклоняется, вглядывается пристально: спокойное, серьезное лицо, души не видно. Девушку укладывают на черную деревянную тележку. А она снимает халат и идет домой.
Рассказывает мужу, как выглядит смерть:
– Ничего нет – ни души, ни знамения.
И добавляет в утешение:
– Но мы есть.
– Это тоже все более сомнительно, – говорит муж.
Источники оптимизма
По ночам она подрабатывает – частным образом, в богатых домах. У этих пациентов чистое белье, персональный врач и настоящие похороны. И персональные могилы. У кого нет денег на похороны и на могилу, те выносят покойника на тротуар. Прикрывают газетами, а сверху кладут кирпич или камень. Чтобы ветер не сдувал.
В газетах-саванах можно найти массу важной информации.
Кто считается евреем (тот, чьи дедушки и бабушки – не менее трех – евреи).
На какой руке следует носить повязку со звездой (только на правой).
Какие повязки обязаны носить сборщики тряпья и мусора (только малиновые; прежние, зеленого цвета, недействительны).
Что выдают по карточкам в марте (полкило квашеной капусты и сто грамм свеклы), в апреле (один коробок спичек – сорок восемь штук), в декабре (одно яйцо с овальным штампом).
Что можно приготовить из черствого хлеба (надо размочить его в воде, прокипятить, протереть через дуршлаг, в получившийся суп добавить сахарин).
Какой сахарин можно употреблять в праздник Песах (согласно постановлению раввината – только в кристаллах, заранее растворенных и процеженных).
Где будет рассказывать сказки доктор Корчак (на улице Слиской, в Доме сирот).
Какое преступление совершил Мойше Гольдфедер (вырвал у проходившей мимо женщины буханку хлеба и бросился бежать, откусывая на ходу; когда его привели в службу порядка, извинился перед жертвой нападения и пообещал исправиться).
Где заштопать одежду (только в мастерской Келлера, который нанимает для штопки старых дев, невероятно добросовестных).
Где заказать похоронную процессию (только в фирме «Вечность» – она как раз ввела в Варшаве катафалки на велорикшах; это очень практично – на них умещаются сразу четыре гроба).
Откуда евреи черпают оптимизм (из факта своей избранности Богом – источником жизни и добра).
Все ее родные пока живы. Отец обменял половину дома на целую телячью шкуру. Мать меняет кусочки шкуры на лук и хлеб.
Висячий замок
Ей нужно занять немного денег. Она идет к Хале, с которой всю школу просидела за одной партой.
– Пятьдесят? – удивляется пан Боренштайн. – Зачем тебе пятьдесят злотых?
– Полицаю-охраннику, – объясняет она. – Он отвернется, и я выйду из гетто. Это стоит целых пятьдесят злотых.
– Ты хочешь выйти? – изумляется Халя. – С твоими-то волосами?
Сама Халя – курносая блондинка, но собирается просидеть в убежище до конца войны. Она показывает водопроводный кран, мешки с крупой и запас лекарств.
– Да, великолепное убежище, – кивает она. – Ну так как, вы одолжите мне денег?
Ей дают десять злотых, она клятвенно обещает вернуть их после войны. Еще сорок берет взаймы у пана Рыгера, отца Халинки – той, что в школе сидела позади Хали, – и бежит к мужу.
Мастерская, где работает муж, находится на чердаке многоэтажного дома. Поднимаясь по лестнице, она слышит рев грузовиков. Какой-то мужчина вешает на дверь мастерской замок. Руки у него трясутся, ключ не сразу попадает в замочную скважину.
– Где Шайек? – спрашивает она.
– Там, – трясущейся рукой мужчина показывает на закрытую дверь и сбегает вниз.
– Шайек, – шепчет она, обращаясь к замку, – я не могу к тебе войти. – Рев грузовиков становится громче. – Шайек! – она пытается сорвать замок, потом изо всех сил колотит по нему кулаком. – Мне нельзя здесь стоять!
Со двора доносится:
– Всем евреям выйти во двор!
Затем слышится топот ног. Она знает, что будет дальше: начнут обыскивать квартиры, этаж за этажом.
– Они же меня найдут, – объясняет она замку. – Найдут и увезут на площадь.
Она слышит детский плач, несколько выстрелов и чужой дрожащий голос: «Спаси меня, Шайек, спаси меня!» Услыхав имя Шайек, она догадывается, что голос ее собственный.
– Это я кричу, я просто немного испугалась, но теперь уже успокоилась, здесь нельзя стоять, потому что меня застрелят, нельзя, меня расстреляют прямо здесь… он откроет дверь – и что… увидит меня мертвую… нельзя… – все это она проговаривает вслух, спускаясь по лестнице.
Перед домом собираются люди. Еврейские полицейские и эсэсовцы строят их в колонну. Один из полицейских – Юрек Гайер, за которого недавно вышла замуж Бася Малиняк. Он видит ее. Разводит руками (это означает: я ничем не могу тебе помочь, ты же сама понимаешь) и ставит ее в колонну.
Они идут. По безлюдным улицам. Проходят мимо деревянных, распахнутых настежь больничных ворот… Вот и площадь. Она думает: «Я на площади. Это та самая Умшлагплац – и вот я здесь. Сейчас нас посадят в вагоны… Господи Боже мой, нас посадят в вагоны, а он как же – без меня?»
Левое полушарие
Кто-то пустил кинопленку в замедленном темпе и приглушил звук, поэтому люди медленнее двигаются и тише говорят. Или вообще ничего не говорят, раскачиваются, сидя на своих узлах, – взад-вперед, взад-вперед. Или бормочут что-то себе под нос – может, молятся. Они успокоились, больше не суетятся и не пытаются сбежать. Они ждут. Силы остались только на это – ждать.
Она не может ждать. (Облава уже наверняка закончилась, мужчина открыл дверь мастерской, и люди вышли на лестничную клетку. «Ты Шайек? – спрашивает мужчина. – Тут твоя жена приходила…» Шайек бегом спускается на улицу. «Иза, – кричит он, – Изольда!» А Юрек Гайер твердит: «Изольды нет, ее увели на Умшлагплац… Да не кричи, я же тебе говорю – нет больше твоей Изольды!»)
Она осматривается по сторонам. У стены стоит бочка. Сразу видно, что ей туда не поместиться, но она все же делает попытку. Бочка опрокидывается вместе с ней. Больница заперта, но она тем не менее встает перед дверью. Стоит. Проходят часы. В окно ее замечает врач из тифозного отделения. Это наша медсестра, говорит он полицейскому. Ее пропускают внутрь, она ложится на свободную кровать. Думает: больных не тронут. Но тут кто-то входит в палату и говорит, что будут вывозить пациентов. Она встает. Моет пол. Санитарок не тронут, думает она, но тут кто-то входит в палату… Она надевает белый халат: медсестер не тронут… Еврейский полицейский выстраивает работников больницы в шеренгу и подходит к каждому с фуражкой в руке. Люди опускают туда обручальные кольца, цепочки, часы… Она вынимает серебряную пудреницу – подарок будущего мужа в день помолвки. Открывает, смахивает пудру, смотрится в зеркальце и бросает пудреницу в фуражку. Полицейский молча возвращает ей пудреницу – серебро его не интересует. Они выходят из больницы. Площадь пуста, по улицам проскальзывают редкие прохожие. Ветер несет какие-то бумаги, гремит брошенными кастрюлями, хлопает открытыми окнами, где-то неподалеку ржет лошадь, на мостовой валяется опрокинутый таз, белый, с темными пятнами отколовшейся эмали, – кто-то собирался взять его с собой, но посудина оказалась слишком громоздкой.
Она заявляет родителям, что больше ни одного дня не останется в гетто.
– Правильно, – одобряет отец, – очень даже правильно, вот что я тебе скажу, – и делает едва заметное движение пальцами правой руки, большим и указательным. Она знает этот отцовский жест, которым тот подчеркивает значение сказанного. – Ты не пойдешь на смерть, как овца на заклание, – произносит отец серьезно, с пафосом, и снова приподнимает правую руку.
Она не думает, как она пойдет на смерть. Она туда вообще не собирается. Она думает о жестах отца. Они связаны с левым полушарием, отвечающим за речь и движения правой половины тела. Им объясняли на курсах медсестер, но знают ли об этом люди на арийской стороне? Отличат ли они специфику работы полушарий от специфики еврейской жестикуляции?
– Хорошо, что ты отсюда уйдешь, – твердит отец и прижимает ее к себе.
Теперь отцовские руки у нее за спиной. Она их не видит и больше не ломает себе голову, что могут подумать люди, не сведущие в мозговой деятельности.
Назавтра ранним утром муж провожает ее до ворот.
Она протягивает полицаю полученные от пана Рыгера и пана Боренштайна купюры и спокойным, неспешным шагом выходит из гетто.
Кресло: Роз-Мари
Через много лет – примерно четверть века – после Второй мировой войны она начнет воображать себе собственную старость.
Вот она сидит в кресле, за окном – лимоны, оливковые и миндальные деревья.
Вот она берет в руки книгу – одну из многих, которые когда-то собиралась прочитать.
Вот она смотрит фильм – один из многих, которые…
Вот она ставит пластинку…
Вот она отправляется на долгую прогулку по горе Кармель. Может, спустится вниз, к морю, разуется, почувствует под ногами влажный песок – он теплее, чем в Сопоте, но более шершавый…
Вечером придет одна из внучек. Расскажет о своей работе. О школе. О женихе. «Я думала, что люблю его, – скажет она бабушке по секрету, – но, кажется, ошиблась».
Она попробует что-нибудь рассказать внучке – историю полувековой давности (а что еще ей рассказывать?), удивительную историю, которую внучка, присев у ее ног, будет слушать, затаив дыхание.
Под конец она прикроет глаза и шепнет: «Вот и все». Точь-в-точь, как в «Роз-Мари», довоенном американском фильме с Джанет Макдональд и Нельсоном Эдди в главных ролях. Роз-Мари, постаревшая, но все еще красивая, сидела в кресле и рассказывала о своей жизни, а зритель видел эту жизнь на экране. Правда, Макдональд глаз не прикрывала. Глаза прикрывала Вивьен Ли в роли леди Гамильтон, это совсем другой фильм, но какая разница? В последнем абзаце книги, которую кто-нибудь о ней напишет, она может повторить, задумчиво прикрыв глаза: «Вот и все».
Кресло: учитель английского
Но на каком языке она станет рассказывать? По-польски? Внучки не знают польского, а она так и не выучит иврит. Тогда, может, по-английски? Она учила его целых три месяца. Оказалась способной ученицей, а у учителя была гениальная методика: уже на первом уроке он читал им в оригинале Оскара Уайльда. Учителя наняла мать Юрека, он приходил домой к Шварцвальдам – три раза в неделю. High above the city, on a tall column, stood the statue of the Happy Prince…[1]1
На высокой колонне, над городом, стояла статуя Счастливого Принца (англ.).
[Закрыть] – так начиналась любимая сказка учителя английского языка – «Счастливый принц». Учитель был старый холостяк, немного застенчивый и очень вежливый. Садясь обедать, он кланялся присутствующим и говорил «Приятного аппетита», а вставая из-за стола, снова кланялся и говорил «Большое спасибо». Обеды пани Шварцвальд были платой за уроки. Так вот, она была способной и трудолюбивой (старательно линовала тетрадки и вписывала в соответствующие столбики неправильные глаголы: to be – was – been, to eat – ate – eaten) и наверняка овладела бы английским, если бы учитель не повесился. В газете появилась заметка о самоубийстве мужчины средних лет, правда, без указания фамилии, так что, может, это был и не ее учитель. В рубрике «Несчастные случаи» часто печатали подобную информацию, а в рубрике «Первая помощь» давали медицинские советы. В таких случаях рекомендовали сразу, как только человека вынут из петли, сделать искусственное дыхание. К сожалению, гениального учителя вынули из петли слишком поздно и искусственное дыхание не сделали, так что теперь Изольда Р. может разве что произнести «High above the city, on a tall column…», но не рассказать свою историю сидящей у ее ног внучке.
Сумочка
…Она протягивает полицаю купюры и спокойным, неспешным шагом выходит из гетто.
С собой у нее дамская сумочка (мать купила ее в салоне «Херсе» к школьному выпускному балу) и небольшая пляжная сумка, в которой лежат ночная рубашка, зубная щетка и любимый желтый купальный халат – его можно носить и дома.
Она стучит в дверь. Открывает жена капитана Шуберта – Казимера, которую все называют Лилюся, соседка по даче в Юзефове. Она уже одета, коса уложена веночком, в руке сигарета. Лилюся не удивляется. И не пугается.
– Входи, – говорит она и поспешно накидывает на дверь цепочку. – И не плачь, умоляю, нам нельзя плакать.
Нам, говорит Лилюся. Женщине, которая кричит в замочную скважину «Спаси меня!». Которая пытается спрятаться в слишком тесной бочке. Это ей жена польского офицера (муж в лагере для военнопленных, в складном столе спрятано оружие, в диване – подпольные газеты) говорит: нам.
Она перестает плакать. Завтракает. Настроение улучшается. Она чувствует себя частичкой лучшего мира – нарядного, арийского.
Знакомый парикмахер красит ей волосы. Сперва осветляет пергидролем, затем накладывает краску – пепельно-русую. Она радуется: замечательно получилось, не то что у других евреек – желтые, как солома. Уж у нее-то не солома – она теперь блондинка, просто крупная блондинка (длинные крепкие ноги делают ее еще выше). Довольная собой, она возвращается к Лилюсе Шуберт.
В кухне за столом сидят гости – дворник и мальчик, его сын. Урок истории. Мальчик рассказывает о Владиславе Ягелло, который боролся, побеждал и умер.
– А где он умер? – допытывается Лилюся.
– В Грудеке.
– Очень хорошо… На реке Верешице – завтра мы найдем ее на карте… А дальше что было?
Что было дальше, мальчик не знает, поэтому она извиняется, здоровается с гостями и ставит сумочку. Ставит на стол – раскованным жестом крупной блондинки.
– Марыня, – прерывает урок Лилюся, – сними сумку со стола, ну что ты делаешь, прямо как еврейка какая-нибудь, ей-богу!
Она поспешно убирает сумочку, еще раз извиняется и громко смеется вместе со всеми. Гости прощаются, а Лилюся объясняет, что это был такой хитрый ход – чтобы усыпить бдительность дворника, если тот что-нибудь вдруг заподозрит. Она поняла Лилюсину уловку, но все же подозрительно рассматривает сумочку. Ставит ее на пол. Ну как? По-еврейски она стоит? Ставит на диван. На табуретку. На стул. Потому что если по-еврейски, то в чем тут дело? В коже? Кожа тонкая, мягкая, цвета кофе с молоком. Кое-где, правда, поцарапана, и лак в нескольких местах облупился, но ничего особенного она не обнаруживает. Ручка? Слегка изогнутая, оплетенная шелковой косичкой, не совсем чистая, но, наверное, дело не в косичке. И не в подкладке, которую все равно ведь не видно, – тоже шелковой, кое-где разорванной маникюрными приборами. Она пробует еще раз: на пол, на табуретку, на стол… Ну как, по-еврейски она ставит сумочку?
На площади Красиньских, в здании бывшего театрального склада (там хранили декорации и ненужные костюмы), выдают пропуска в гетто. Она представляется немецкому чиновнику: Мария Павлицкая. Работала в еврейской семье, не успела забрать вещи и осталась буквально без ничего. В доказательство она приподнимает блузку. Под ней действительно ничего нет. Немец внимательно глядит из-под очков. Штатский, в возрасте, совершенно седой, но из ушей торчат клоки рыжих волос. Эти волосы немного ее успокаивают: точно такие же были у одного знакомого врача – он приезжал в Юзефов из Вильно, навещал внуков. Она была маленькая, болела бронхитом, и тот врач ее осматривал. Фонендоскоп он с собой не брал – прикладывал к грудной клетке ухо. «Дышить, дышить», – повторял он со своим смешным вильненским акцентом, а торчавшие из ушей волосы так щекотали кожу, что матери приходилось унимать ее хихиканье.
Немец с рыжими клоками вильненского врача опускает очки на нос и каллиграфическим почерком старательно выводит: «Мария Павлицкая».
Получив пропуск, она входит в гетто (через склад театральных декораций), и ее тут же останавливает полицай. Пропуск ему не нравится, он отправляет ее обратно, выгоняет на арийскую сторону.
– Вот так вот?! – она показывает немцу в штатском разорванный пополам пропуск. – Чего тогда стоят эти ваши бумажки?
Она не узнает своего голоса. Говорит быстро, пискляво, без пауз. С удивлением понимает, что это голос рыжей Ванды, дочки дворничихи с Огродовой. Как-то она была там в гостях, Ванда тогда как раз вернулась со свадьбы и сразу набросилась на еду. «Вас что, не кормили на свадьбе, что ли?» – удивилась дворничиха. «Кормили, но не особо уговаривали, заразы такие», – пожаловалась девушка и расхохоталась. Она иногда копировала смех и голос Ванды – высокий, задорный, уверенный. В самый раз для крупной блондинки, думает она теперь удовлетворенно и кладет немцу на стол испорченный пропуск. Тот снова поднимает очки на лоб. Молча склеивает бумажку и ставит новую печать. На этот раз ее никто не останавливает.
Она отдает документ матери, обе выходят из гетто. Мать – через ворота, по ее пропуску. Она – через кабинет старого немца. Он не задает никаких вопросов – помнит, что документы у нее в порядке.