412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханна Арендт » Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла » Текст книги (страница 5)
Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:03

Текст книги "Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла"


Автор книги: Ханна Арендт


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

Подобное подозрение опровергается поразительной настойчивостью, с которой Эйхман, несмотря на свою плохую память, дословно повторял одни и те же клишированные фразы (если ему удавалось сконструировать свою собственную, «авторскую» фразу, он и ее повторял до тех пор, пока она не превращалась в клише). Что бы он ни писал в своих мемуарах в Аргентине и в Иерусалиме, что бы он ни произносил во время предварительного следствия и в суде, он использовал одни и те же слова. И чем дольше вы его слушали, тем становилось более понятным, что его неспособность выразить свою мысль напрямую связана с его неспособностью мыслить, а именно неспособностью оценивать ситуацию с иной, отличной от собственной точки зрения. Общение было для него невозможным, и не потому, что он лгал и изворачивался, а потому, что был окружен самой надежной защитой от слов и самого присутствия другого человека, а значит – от действительности как таковой.

Например, в течение всех восьми месяцев предварительного следствия, которое вел полицейский-еврей, Эйхман упорно и не испытывая ни малейших колебаний пояснял, почему ему не удалось дослужиться в СС до более высокого ранга, каждый раз добавляя, что это была не его вина. Он-то делал все от него зависящее, даже просился на фронт: «На фронте, сказал я себе, я скорее получу звание штандартенфюрера [полковника]». На суде, однако, он заявил, что просился на передовую, потому что хотел уйти от своих палаческих обязанностей. Он не особо настаивал на этом объяснении, и, как ни странно, ему в ответ не предъявили высказывания, сделанные им капитану Лессу, а ведь он даже заявлял тому, что надеялся на перевод в айнзацгруппы, мобильные соединения смерти, действовавшие на Востоке, поскольку к моменту их формирования, к марту 1941 года, его собственный отдел «ничем не занимался» – эмиграция прекратилась, а депортация еще не началась. Он также мечтал, чтобы его назначили шефом полиции в каком-нибудь немецком городке – но и из этого ничего не вышло.

Эти страницы допросов поистине смешны, потому что все его высказывания проникнуты стремлением обрести «простое человеческое» сочувствие к его неудачливости. «Что бы я ни запланировал, что бы ни подготовил – все шло прахом, как мои личные дела, так и мои многолетние попытки найти для евреев их землю. Не знаю, наверное, на меня наложено какое-то проклятие: злая судьба все время вмешивалась в мои мечты, желания, планы. Разочарования ждали меня повсюду». Когда капитан Лесс попросил его высказаться по поводу показаний некоего бывшего полковника СС, Эйхман, заикаясь от ярости, воскликнул: «Я поражен, что этот человек вообще смог стать штандартенфюрером СС, я поистине поражен! Это невозможно, просто невозможно себе представить! Даже и не знаю, что сказать!» И говорил он так не из самозащиты, а потому что даже теперь старался соответствовать стандартам своей прошлой жизни. Слова «СС», «карьера» или «Гиммлер» (которого он неизменно величал его полным титулом: «рейхсфюрер СС, министр внутренних дел», хотя отнюдь не был от него в восторге) словно включали в нем некий механизм. И присутствие капитана Лесса, еврея из Германии, который вряд ли мог поверить в то, что для продвижения по карьерной лестнице СС требовались высокие моральные качества, ни на мгновение не нарушило исправной работы этого механизма.

Но вновь и вновь комедия превращалась в фильм ужасов, в рассказы, скорее всего вполне правдивые, чей черный юмор оставлял далеко позади всё выверты сюрреалистов.

Таковой была рассказанная Эйхманом на предварительном следствии история невезучего в коммерции советника Шторфера из Вены, одного из деятелей еврейской общины. Эйхман получил телеграмму от Рудольфа Хёсса, коменданта Освенцима: туда доставлен Шторфер, который настоятельно просит о встрече с ним, Эйхманом. «Я сказал себе: хорошо, этот человек всегда вел себя прилично, так что… Я отправлюсь туда сам и посмотрю, в чем дело. И я пошел к Эбнеру [шефу гестапо Вены], и Эбнер сказал – не уверен, что именно этими словами, но смысл остается: "Если б только он не был таким глупым, а то ведь он спрятался и попытался бежать". Полиция его арестовала и отправила в концлагерь, а согласно приказам рейхсфюрера [Гиммлера] обратного пути оттуда не было. Так что никто – ни доктор Эбнер, ни я, ни кто-либо иной – ничего уже поделать не могли. Я отправился в Освенцим и попросил Хёсса о встрече со Шторфером. "Да, да, [сказал Хёсс], он в одной из рабочих бригад". Потом мы встретились со Шторфером. Это была нормальная, человеческая встреча, все было нормально, по-человечески. Он поведал мне о своих бедах, я сказал: "Что ж, мой дорогой старый друг Ja, mein lieber guter Storfer], я понимаю! Какая несчастливая судьба!" И я также сказал: "Послушайте, я действительно ничем не могу вам помочь, потому что согласно приказу рейхсфюрера отсюда не выпускают. Я не могу вытащить вас отсюда. И доктор Эбнер не может. Мне говорили, вы совершили ошибку – спрятались, попытались бежать, а уж вам-то со-вершенно не было нужды это делать". [Эйхман хотел сказать, что Шторфер как еврейский функционер имел иммунитет от депортации. ] Я уже забыл, что он на это ответил. Я потом спросил его, как он себя чувствует. И он сказал: а можно ли ему получить освобождение от работы, потому что ему досталась очень уж тяжелая работа. Я спросил у Хёсса: "Можно ли освободить Шторфера от работы?" Но Хёсс сказал: "Здесь все работают". И я сказал: "Хорошо, – сказал я, – но нельзя ли сделать так, чтобы Шторфер получил новую работу – пусть он подметает до-рожки". Там было мало мощеных дорожек, и к тому же он имел право время от времени сидеть со своей метлой на скамейке. [А Шторферу] я сказал: "Такая работа подойдет, господин Шторфер? Вас такая работа устроит?" Он был очень доволен, мы пожали друг другу руки, так он получил метлу и право сидеть на скамейке. А я испытал большую радость, повидав человека, с которым мне довелось работать бок о бок несколько лет, и побеседовав с ним». Через полтора месяца после этой нормальной, человеческой встречи Шторфера убили – правда, не газом. Его застрелили.

И

меем ли мы здесь классический случай лицемерия, или это проявление самообмана, замешанного на чудовищной глупости? Или это столь же примитивный пример нераскаявшегося преступника, который не в состоянии взглянуть в лицо реальности, поскольку его преступление – это и есть часть реальности?

В своих дневниках Достоевский писал о том, что в Сибири, среди огромного множества убийц, насильников и грабителей, он никогда не встречал ни одного, позволившего признаться самому себе в том, что он совершил зло.

И все же случай с Эйхманом отличается от истории обычного преступника, который может укрыться от действительности внутри узкого круга подельников. Эйхману необходимо было постоянно вспоминать о прошлом не для того, чтобы проверять, достаточно ли он честен с окружающими и с самим собой, а потому что он сам и мир, в котором он жил, находились в полной гармонии. Немецкое общество, состоявшее из восьмидесяти миллионов человек, так же было защищено от реальности и фактов теми же самыми средствами, тем же самообманом, ложью и глупостью, которые стали сутью его, Эйхмана, менталитета. Эта ложь с годами видоизменялась, очень часто противоречила самой себе, более того, она была разной: одной для различных ветвей партийной иерархии и другой – для всего остального народа. Но практика самообмана была до такой степени всеобъемлющей, почти превратившейся в моральную предпосылку выживания, что даже теперь, через восемнадцать лет после падения нацистского режима, когда большинство специфических деталей его лжи уже забыты, порою трудно не думать, что лицемерие стало составной частью немецкого национального характера.

Во время войны самой убедительной ложью, которую проглотил весь немецкий народ, был лозунг: «Битва за судьбу немецкой нации» (Der Schicksalskampf des deutschen Volkes). Этот лозунг сочинил то ли Гитлер, то ли Геббельс, и были в нем три облегчавшие самообман составляющие: он предполагал, во-первых, что война – это вовсе не война, во-вторых, что развязали ее судьба, рок, а не сама Германия, и, в-третьих, это вопрос жизни или смерти для немцев, которые должны полностью уничтожить своих врагов, а то враги полностью уничтожат их самих.

Поразительная готовность, с которой Эйхман сначала в Аргентине, а потом и в Иерусалиме признавался в своих преступлениях, была рождена не столько свойственной всем преступникам склонностью к самообману, сколько духом лицемерия, который не просто пропитывал, но составлял всю атмосферу Третьего рейха. «Конечно», он участвовал в уничтожении евреев; конечно, если бы «он не обеспечивал их транспор-тировку, они бы не попали в руки палачей». «В чем, – вопрошал он, – мне "признаваться"»? Но теперь, продолжал он, он «хотел бы помириться с бывшими врагами». Сентиментальное побуждение, которое испытывал не только он, но и Гиммлер – тот высказывался в таком же духе перед концом войны, и лидер рабо-чего фронта Роберт Лей (этот, незадолго до того как покончить с собой в Нюрнберге, предлагал создать «согласительный комитет», состоящий из нацистов, ответственных за массовые убийства, и выживших евреев); в это невозможно поверить, но подобные сантименты, выраженные похожими словами, посещали в конце войны многих немцев. Это чудовищное клише не было спущено им сверху, немцы сфабриковали его самостоя-тельно, и оно было столь же далеким от реальности, как и остальные клише, по которым они жили в течение двадцати лет: легко представить себе «радостный подъем» на лице того, с чьих уст оно срывалось.

Мозг Эйхмана был переполнен такого рода сентенциями до самого края. Память его по части разного рода событий была крайне ненадежной: однажды судья Ландау, выйдя из себя (обычно он такого себе не позволял), воскликнул: «Так что вы можете вспомнить?!» (если уж вы не помните дискуссию на так называемой Ванзейской конференции, на которой обсуждались различные методики убийств), – как и следовало ожидать, Эйхман ответил, что хорошо помнит поворотные пункты своей карьеры, которые не обязательно совпадали с поворотными пунктами в процессе уничтожения евреев или с поворотными пунктами самой истории. (Он всегда с трудом припоминал дату начала войны или нападения на Россию.) Но при этом следует отметить, что он не забыл ни одной из сентенций, которые в разное время дарили ему «радостный подъем». Поэтому когда во время перекрестных допросов судьи пытались достучаться до его совести, они каждый раз натыкались на этот самый «подъем», и неудивительно, что они сначала растерялись, а затемм разозлились, когда поняли, что в распоряжении обвиняемого имеется разнообразнейший набор клише на каждый момент его жизни и на каждый вид деятельности. Для него, для сю сознания никаких противоречий между фразой «Я сойду в могилу, смеясь», которую он твердил в конце войны, и фразой, которую он твердил теперь – «Я готов повеситься публично в назидание всем живущим на земле антисемитам», – не было: обе он произносил с одинаковым «подъемом».

Эта его манера создавала во время процесса немалые трудности – не самому Эйхману, а тем, кто должен был его обвинять, защищать, судить, вести репортажи из зала суда. Для этого надо было принимать его всерьез, что было непросто – поэтому некоторые пошли по самому легкому пути разрешения противоречия между невыразимым ужасом деяний и несомненной серостью того, кто их совершил: они объявили его умным расчетливым лжецом – а он им не был. Его убежденность в соб-ственной правдивости граничила с нескромностью: «Одним из немногих даров, которыми наделила меня судьба, была способность говорить правду о самом себе». Он настаивал на этом своем даре, когда обвинитель пытался приписать ему преступления, которые он не совершал. В набросках, которые он делал в Аргентине, готовясь к интервью с Сассеном – а ведь тогда он еще обладал, как он сам указывал, «полной физической и психологической свободой», – он начертал фантастический наказ 'будущим историкам сохранять объективность, чтобы не сойти е проложенной этими записями дороги правды»: этот наказ фантастичен, поскольку каждая нацарапанная им строчка демонстрирует полнейшее невежество относительно всего того, что напрямую, технически и бюрократически, не касалось его непосредственной работы, и вдобавок к этому – поразительно плохую память.

Вопреки стараниям обвинителя всем было видно, что этот человек – отнюдь не монстр, но трудно было не заподозрить в нем клоуна. Но поскольку такое подозрение могло стать роковым для всего предприятия, и поскольку невозможно было все время напоминать себе о страданиях, которые он и подобные ему причинили миллионам, непросто было и заметить худшую из его клоунад – о ней почти не писали. Что можно поделать с человеком, который сначала, и с большим пафосом, объявляет, что единственный урок, который он усвоил из своей никчемной жизни, – никогда ни в чем не клясться и никаких присяг не приносить.

«Сегодня ни один человек, ни один судья не сможет убедить меня поклясться или дать показание под присягой. Я отказываюсь от этого, я отказываюсь по соображениям морали. Весь мой жизненный опыт говорит о том, что если человек верен присяге, непременно наступит день, когда ему придется за это распла-чиваться, и я пришел к выводу, что ни один судья в мире и ни один из тех, кто обладает властью, не смогут заставить меня поклясться или принести присягу, или дать заверенные присягой показания. Добровольно я на это не пойду, и никто не сможет меня к этому принудить».

Затем, когда ему ясно и четко пояснили, что он может давать показания в свою защиту «как под присягой, так и без оной», без всяких колебаний заявил, что предпочел бы присягу принести. И что можно сказать о человеке, который неоднократно и демонстрируя полнейшую искренность заверял суд, как до того заверял полицейского следователя, что для него самое ужасное – попытаться избежать ответственности, сражать-ся за жизнь, молить о пощаде, а затем, следуя совету адвоката, собственноручно подал прошение о помиловании?

Что ж, настроение у Эйхмана вполне могло меняться, но как только ему удавалось отыскать в памяти соответствующий «вдохновляющий» лозунг, он сразу же успокаивался, ни разу не задумавшись о том, что лозунг одного момента может полностью противоречить лозунгу момента следующего. И, как мы увидим, этот чудовищный дар – находить успокоение в затертых клише – не оставит его и в смертный час.

Глава четвертая
«Решение первое: Изгнание»

Если б то был обычный судебный процесс с обычным перетягиванием каната между обвинением и защитой с целью прояснить все факты и воздать по справедливости обеим сторонам, сейчас можно было бы переключиться на версию защиты и узнать, соответствовали ли реальности гротескные описания Эйхманом его деятельности в Вене, и правда ли то, что его искаженное видение действительности было не злонамеренным, что в этом не проявлялась свойственная ему лживость. Но факты, за которые Эйхмана должны были вздернуть, стали из-вестными и «не подлежали никакому разумному сомнению» задолго до процесса, о них были осведомлены все, кто изучал нацистский режим. Обвинение пыталось установить некоторые дополнительные факты, но не все из них были приняты судом. Существуют также факты, «не подлежащие никакому разумному сомнению», которые должна была бы представить защита. И дело Эйхмана, если не сам процесс, не может быть полным, если не обратить внимания на некоторые из тех фактов, которые доктор Сервациус решил проигнорировать.

Особенно важно это при анализе путаницы во взглядах и идеологии Эйхмана относительно «еврейского вопроса». Во время перекрестного допроса он заявил председателю суда, что во время своего пребывания в Вене он «относился к евреям как к оппонентам в том плане, что мы должны были выработать взаимоприемлемое и справедливое решение… В качестве такого решения я видел предоставление им твердой почвы под ногами, их собственного места, их собственной земли. И с радостью трудился ради достижения такого решения. Я охотно и с удовольствием сотрудничал с ними, потому что это был тот вариант решения, который одобрялся движениями внутри самого еврейского народа, и я считал такое решение самым приемлемым». Вот почему они «трудились бок о бок», вот почему их работа была «основана на взаимопо-нимании». Это же было в интересах евреев – убраться из страны, жаль только, не все евреи это понимали: «Кто-то должен был им помогать, кто-то должен был помогать этим функционерам в их работе, и я это делал». Если еврейские функционеры были «идеалистами», то есть сионистами, он их уважал, «относился к ним как равным», выслушивал все их «требования и жалобы и просьбы о поддержке» и выполнял по мере возможности свои «обещания»: «Люди склонны сейчас об этом не вспоминать». Кто как не он, Эйхман, спас сотни тысяч евреев? Что как не его рвение и организаторский дар позволили им вовремя уехать? Да, это правда, в то время он не мог предвидеть наступления «окончательного решения», но он спасал их – «это же факт».

Во время процесса сын Эйхмана дал в США интервью: он тоже постоянно об этом говорил. Это, должно быть, стало семейным преданием.

В некотором смысле можно понять, почему защитник не настаивал на эйхмановской версии взаимоотношений с сионистами. Эйхман признавал – он говорил об этом в интервью Сассену, – что встретил свое назначение «с энтузиазмом, не как телок, отправленный на заклание», что он весьма отличался от своих коллег, «которые никогда не читали главную книгу [то есть Judenstaat Герцля], не трудились над ней, не прониклись ее духом», и потому «в их работе отсутствовало внутреннее понимание». Они были «всего лишь бюрократами», для них все ограничивалось «параграфами и приказами, ничем больше они не интересовались», короче говоря, они были «винтиками» – такими же, каким, по словам защитника, был и сам Эйхман.

Если говорить о безоговорочном подчинении приказам фюрера, то «винтиками» были все без исключения – даже Гиммлер: его массажист Феликс Керстен рассказывал, что и Гиммлер относился к «окончательному решению» без большого восторга; на полицейском следствии Эйхман уверял, что его собственный босс Генрих Мюллер никогда бы не предложил ничего столь «грубого», как «физическое уничтожение».

Но Эйхмана теория «винтика» явно не удовлетворяла. Конечно же, он не был такой величиной, каким его пытался представить господин Хаузнер – в конце концов он не Гитлер, да и в «решении» еврейского вопроса его значимость несравнима с тем же Мюллером, или Гейдрихом, или Гиммлером: Эйхман не был мегаломаньяком. Но он и не был таким неприметным «винтиком», каким хотел представить его защитник.

Свойственные Эйхману искажения действительности приводили в ужас потому, что сама действительность была чудовищной, но в принципе они мало чем отличаются от всего, что происходит ныне в постгитлеровской Германии.

Возьмем, к примеру, недавнюю предвыборную кампа-нию на пост канцлера страны и то, как вел ее Франц-Иозеф Штраус, бывший министр обороны, противником которого был нынешний мэр Берлина Вилли Брандт – после прихода к власти Гитлера Брандт скрывался в Норвегии. В прессе много писали о вопросе, который Штраус задал Брандту: «Что вы делали в течение двенадцати лет, которые провели за пределами Германии? Мы-то здесь, в Германии, знали, что делали». Вопрос этот был задан, что называется, «на голубом глазу»: Штрауса за него не только не порицали – он принес ему даже успех у потенциальных избирателей. И никто не подсказал члену боннского правительства, что то, что немцы делали в Германии в те годы, хорошо известно во всем мире.

Ту же «наивность» можно заметить в недавнем замечании, брошенном неким уважаемым в Германии литературным критиком – нет, этот критик не был членом нацистской партии, однако, обозревая научный труд, посвященный литературе времен Третьего рейха, он как бы невзначай заметил: «Автор его – из числа тех интеллектуалов, которые, не дрогнув, бросили нас с приходом эпохи варварства». Автор, естественно, был евреем, его изгнали нацисты – то есть это немцы его «бросили», такие немцы, как сам господин Хайнц Бекманн из Rheinischer Merkur. Да и само слово «варварство», которым сейчас частенько называют в Германии период гитлеровского правления, также служит искажению действительности: словно бы интеллектуалы, евреи и неевреи, удрали из страны, потому что она стала для них недостаточно «культурной», «рафинированной».

Эйхман – естественно, куда менее рафинированный и культурный персонаж, нежели государственные деятели и литературные критики, – все же мог бы упомянуть некоторые неоспоримые факты, подтверждающие его рассказ, однако у него была очень плохая память, а защитник ему вовремя не помог. Поскольку, как пишет Ганс Ламм, «нет никаких сомнений, что на первых этапах своей еврейской политики национал-социалисты считали уместным принять просионистский подход» – именно в этот период Эйхман и приобрел свои «еврейские познания». И он не единственный, кто всерьез воспринял этот «просионизм»: сами немецкие евреи считали, что если заменить идею «ассимиляции» идеей «диссимиляции», то все будет в порядке, и отрядами вступали в сионистское движение.

Надежной статистики на этот счет не существует, но известно, что в первые месяцы гитлеровского режима тираж сионистского еженедельника DieJiidische Rundschau вырос с пяти-семи тысяч до почти сорока тысяч. Известно также, что сионистские фонды получили в 1935–1936 годах в три раза больше средств, чем в 1931–1932 годах, при том что еврейское население за это время значительно сократилось и обнищало.

Это отнюдь не означало, что евреи в массовом порядке Жаждали эмигрировать в Палестину – скорее это было вопросом гордости. «Носи ее с гордостью, желтую звезду!» – вот самый популярный лозунг тех лет, придуманный главным редактором DieJudische Rundschau Робертом Вельтшем, и он передавал царившую в то время эмоциональную атмосферу. Полемический запал лозунга, сформулированного как ответ на День бой-кота(На этот день в Германии был назначен бойкот всех еврейских предприятий.) (1 апреля 1933 года, то есть за шесть лет до того, как наци заставили всех евреев носить нашивку – желтую шестиконечную звезду на белом фоне), был направлен против «ассими-ляционистов» и тех, кто отказывался примкнуть к новому «ре-волюционному направлению», тех, кто «застрял в прошлом» {die ewig Gestrigen). На процессе этот лозунг вспоминали свидетели из Германии, и вспоминали весьма эмоционально. Но они забыли упомянуть о том, что сам Роберт Вельтш, выдающийся журналист, сказал недавно, что если б он мог предвидеть развитие событий, он бы этот лозунг не выдвинул никогда.

Но если отвлечься от лозунгов и идеологических разногласий, следует вспомнить, что в те годы сионисты были единственными, у кого имелся шанс вести переговоры с немецкими властями, по той простой причине, что их идеологические противники – Центральная ассоциация немецких граждан, придерживающихся иудаизма, к которой принадлежали девяносто пять процентов организованного еврейского населения Германии, внесла в устав в качестве основной задачи «борьбу против антисемитизма»; тем самым она в одночасье превратилась во «враждебную государству» организацию и могла, если б попыталась действовать в соответствии с собственными декларациями, стать объектом преследований по закону – впрочем, дело до этого так и не дошло.

Первые несколько лет гитлеровского режима виделись сионистам всего лишь «существенным поражением ассимиля-ционистов». И в этот период сионисты действительно вели с нацистами совместную деятельность, которую вряд ли можно признать преступной: сионисты тоже верили в «диссимиляцию» и считали «взаимоприемлемым решением» эмиграцию в Палестину еврейской молодежи и, как они надеялись, еврейских капиталистов.

В то время подобных взглядов придерживались и многие немецкие официальные лица. Конечно, известные наци по этому поводу никогда публично не высказывались: нацистская пропаганда была яростно, откровенно и бескомпромиссно антисемитской, а население, не обладавшее опытом отсеивать зерна от плевел в потоке тоталитарной пропаганды, считало, что власти говорят именно то, что и думают.

В те годы существовало удовлетворявшее обе стороны соглашение между нацистскими властями и еврейским Палестинским агентством – Ha'avarah, или трансферное соглашение, согласно которому эмигрант в Палестину мог перевести свои средства в сделанные в Германии товары, а по прибытии обменять их на фунты стерлингов. Вскоре это стало для евреев единственным законным способом вывоза капитала (в качестве альтернативы предусматривалось открытие особого заблокированного счета, который можно было закрыть за рубежом за счет потери от пятидесяти до девяноста пяти процентов находящейся на нем суммы). И в результате в тридцатые годы, когда американское еврейство прилагало огромные усилия к бойкоту немецких производите-лей, по иронии судьбы именно Палестина была наводнена всевозможными товарами с биркой «сделано в Германии».

Особенную ценность для Эйхмана представляли эмиссары из самой Палестины, которые по собственной инициативе, без санкций со стороны немецких сионистов и еврейского Палестинского агентства, вступали в контакт с гестапо и СС. Они прибыли, чтобы заручиться поддержкой нелегальной иммиграции евреев в находящуюся под управлением Британии Палестину, и гестапо и СС в этой поддержке им не отказали. В Вене они вели переговоры с Эйхманом, который, согласно их отчетам, был «вежливым», «не повышал голоса», он даже предоставил им фермы и другие производственные площади для организации временных тренировочных лагерей для будущих иммигрантов.

«В одном случае он эвакуировал из монастыря группу монахинь, чтобы передать эти земли для создании образцовой фермы, на которой молодые евреи могли бы обучаться ведению сельского хозяйства», в другом случае он «выделил специальный состав, который сопровождали нацистские официальные представите-ли», чтобы группа эмигрантов, направлявшаяся на учебные фермы в Югославии, могла спокойно пересечь границу.

Как писали Джон и Дэвид Кимчи («Тайные пути: «нелегальная» миграция народа: 1938–1948 гг.», Лондон, 1945), «основные действующие лица этой истории пришли к полному взаимопониманию»: евреи из Палестины говорили на языке, почти ничем от эйхмановского не отличавшемся. В Европу их послали поселенцы, и в операциях по спасению евреев они заинтересованы не были: «Это была не их работа». Их работой было отобрать «подходящий материал», а главным врагом – правда, это было еще до программы уничтожения – не те, кто сделал пребывание евреев на их старой родине, в Германии и Австрии, невыносимым, а те, кто ставил барьеры на пути к родине новой, то есть не Германия, а Британия. Они на самом деле мог-1И разговаривать с нацистскими властями почти на равных, что было невозможно для местных евреев, поскольку находились под покровительством государства-мандатория; возможно, они были первыми евреями, открыто заявившими о взаимных интересах, и уж точно были первыми евреями, получившими право «отбирать молодых еврейских пионеров» среди заключенных концлагерей. Естественно, они не понимали всей чудовищности этого соглашения – это понимание пришло позже, но они тоже считали, что сами евреи должны проводить селекцию, решать, каких именно евреев следует выбирать для дальнейшего выживания. В этом и заключалась основная ошибка, которая привела к тому, что в результате у большинства евреев – тех, кого не выбрали, – появились два врага: нацистские власти и еврейские власти. И если говорить о венском периоде, то заявления Эйхмана о том, что он спас тогда сотни тысяч евреев, которые в суде подняли на смех, на самом деле получили неожиданную поддержку со стороны уважаемых еврейских историков, братьев Кимчи: «Это был один из самых парадоксальных эпизодов начального периода нацистского правления: человек, который затем вошел в историю как один из главных убийц еврейского народа, попал в список самых активных деятелей спасения евреев из Европы».

Проблема Эйхмана заключалась в том, что он не был в состоянии припомнить ни одного из хотя бы как-то документально зафиксированных фактов, которые могли бы подтвердить его невероятную историю, а его высокоученыи защитник и не предполагал, что подзащитному было о чем вспомнить.

В качестве свидетеля защиты доктор Сервациус мог бы пригласить бывших агентов Алия Бет – организации, в чью задачу входила нелегальная иммиграция в Палестину: они наверняка еще помнят Эйхмана и наверняка живут в Израиле.

Эйхман запоминал только то, что имело непосредственное отношение к его карьере. Так, он запомнил визит, который нанес ему в Берлине один палестинский функционер, рассказавший о жизни в кибуцах: Эйхман дважды приглашал его на обед, а по окончании визита получил официальное приглашение в Палестину, где евреи показали бы ему всю страну. Он был в полном восторге: больше никто из нацистских официальных лиц не имел возможности съездить «в эту далекую страну», а ему еще и выдали разрешение на поездку! Суд пришел к выводу, что он был послан «с разведывательной миссией», это, конечно же, было правдой, однако ни в коей мере не противоречит тому, что Эйхман рассказал на полицейском дознании.

Из поездки ничего не вышло. Эйхман, которого сопровождал работавший на его отдел журналист, некий Герберт Хаген, добрался лишь до Египта, где британские власти отказали ему в разрешении на въезд в Палестину. Как говорил Эйхман, в Каире его посетил «человек из Хаганы» – еврейской военной организации, ставшей затем ядром израильской армии, и то, что этот человек им рассказал, стало темой «резко отрицательного отчета» Эйхмана и Хагена: начальство из пропагандистских соображений приказало им составить именно такой отчет, который затем был опубликован.

Но помимо этих мелких триумфов память Эйхмана удержала только общий настрой и клише, которыми он был способен его описать: поездка в Египет состоялась в 1937 году, до перевода в Вену, а из венского периода он помнит только испытанное им «воодушевление». Помня об уникальной неспособности Эйхмана отказываться от не соответствующих нынешнему моменту клише, описывающих его конкретные на-строения в каждый конкретный период прошлого – а во время полицейского расследования он неоднократно демонстрировал эту свою уникальность, – испытываешь искушение верить в его искренность, когда он описывает свое пребывание в Вене чуть ли не как идиллию. И из-за полной непоследовательности его мыслей и сантиментов в эту искренность продолжаешь верить, даже зная, что именно в тот его венский год, с весны 1938-го по март 1939-го, нацистский режим начал прекращать заигрывания с сионизмом. Природа нацистского движения была таковой, что оно продолжало развиваться и становилось все радикальнее и радикальнее, в то время как его члены постоянно отставали – это было их основополагающей психологической характеристикой, они не были способны шагать в ногу с Движением, или, как сказал об этом сам Гитлер, не могли «перепрыгнуть через собственную тень».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю