Текст книги "Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла"
Автор книги: Ханна Арендт
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Ни одна из многочисленных «языковых норм», тщательно сконструированных ради обмана и маскировки, не имела более решающего влияния на менталитет убийц, нежели замена слова «убить» на фразу «гарантировать милосердную смерть», произведенная в этом первом военном декрете Гитлера. Когда следователь полиции спросил Эйхмана, не кажется ли ему, что директива о том, что следует избегать «ненужных мучений», звучит несколько иронично, ввиду того что людей ждала неминуемая смерть, тот даже не понял вопроса: настолько крепко в его мозгу засело представление о том, что не убийство является непростительным грехом, а причинение ненужной боли.
Во время процесса Эйхман демонстрировал безошибочные признаки искреннего возмущения, когда свидетели говорили о жестокостях и зверствах, чинимых офицерами СС, хотя суд и большинство присутствовавших просмотрели эти признаки – поскольку его незатейливая попытка сохранять самоконтроль их обманула, они сочли его «несгибаемым» и равнодушным; и в настоящее волнение его привело не обвинение в том, что он послал на смерть миллионы человек, а обвинение (отвергнутое судом), которое сделал один из свидетелей – в том, что Эйхман однажды до смерти забил еврейского мальчика. Не забудем также, что он посылал людей и в те регионы, где действовали айнзацгруппы, которые отнюдь не «гарантировали милосердной смерти», а попросту расстреливали, но потом, на поздних стадиях операции, он, возможно, испытал облегчение:
Дольше в этом необходимости не было, так как производительность газовых камер значительно выросла. Он наверняка полагал, что новый метод указывает на значительное улучшение подхода нацистского правительства к евреям, потому что с самого начала программы умерщвления газом утверждалось, что преимуществами эвтаназии должны пользоваться истинные германцы.
По мере того как продвигалась война, как все больше было ужасных, жестоких смертей – на русском фронте, в песках Африки, в Италии, на побережье Франции, в руинах немецких городов, – газовые камеры Освенцима и Хелмно, Май-данека и Бельцека, Треблинки и Собибора действительно представали «благотворительными медицинскими учреждениями», как называли их спецы по милосердной смерти. Более того, начиная с февраля 1942 года осуществлявшие эвтаназию команды действовали и на Восточном фронте, дабы «оказывать помощь смертельно раненым среди льдов и снега», и хотя убийства раненых солдат содержались в строгом секрете, о них было известно многим, в том числе и тем, кто осуществлял «окончательное решение».
Неоднократно указывалось, что умерщвление газом душевнобольных было прекращено в Германии благодаря протестам со стороны населения и некоторых мужественных деятелей церкви, однако когда программа переключилась на евреев, никаких протестов не прозвучало, хотя некоторые из центров убийств находились на территории, которая тогда была немецкой, и вокруг них проживали немцы. Правда, в самом начале войны кое-кто все же пытался возражать, но с ходом войны отношение к «безболезненной смерти от газа» изменилось – сыграло свою роль и «образование в области эвтаназии». Такого рода вещи доказать трудно: на этот счет нет никаких документов, поскольку все предприятие было окутано завесой тайны, об этом не говорили ни военные преступники, ни адвокаты на «процессе над врачами» в Нюрнберге, хотя в их распоряжении были выдержки из научной литературы со всего света. Возможно, они забыли, каким было общественное мнение в те времена, когда они убивали, возможно, они никогда о нем и не думали, поскольку считали – ошибочно считали, – что их «объективный и научный» подход куда более прогрессивен, чем мнение обычных людей. И все же су-ществует несколько бесценных правдивых свидетельств, которые можно отыскать в дневниках достойных доверия людей, прекрасно сознававших, что их реакцию, их шок не разделяет более никто из окружающих, и эти свидетельства пережили моральный крах целой нации.
Рек-Маллечевен, о котором я уже упоминала, рассказывает о некоей даме-«лидерше», которая летом 1944 года явилась в Баварию, чтобы «подбодрить» тамошних крестьян. Она не тратила времени на разговоры о «чудо-оружии» и победе, а сразу же честно и откровенно перешла к перспективе поражения, по поводу коего добрым немцам вовсе не следует беспокоиться, поскольку фюрер «в случае если война окончится несчастливо, в великой милости своей подготовил для всех немцев легкую смерть путем отравления газом». Автор добавляет: «О нет, я ничего не придумываю, эта милая дама вовсе не мираж, я видел ее собственными глазами: особа под сорок, с желтым цветом лица и с безумными глазами… И что же произошло потом? Может, баварские крестьяне хотя бы сбросили ее в местный пруд, дабы охладить пылкую готовность к смерти? Ничего подобного. Они просто отправились по домам, молча покачивая головами».
Моя следующая история даже более показательна, по-(кольку в ней говорится не о «лидере» – ее герой, скорее всего, даже не был членом партии. Она произошла в Кенигсберге, в Восточной Пруссии – совершенно ином уголке Германии, – в январе 1945 года, за несколько дней до того, как русские разрушили город, заняли его и аннексировали всю провинцию. Эту историю в своем Ostpreussisches Tagebuch (1961) рассказал граф Ганс фон Лендорф. Он был врачом и оставался в городе, чтобы тсаживать за ранеными солдатами, которых невозможно было эвакуировать; однажды его вызвали в один из огромных центров беженцев из сел, уже занятых Красной армией. Там к нему пристала какая-то женщина, которая показала варикозную вену – эта расширенная вена была у нее давно, но она решила именно сейчас заняться ее лечением, поскольку именно сейчас у нее появилось время. «Я попытался объяснить ей, что для нее сейчас куда важнее выбраться из Кенигсберга и что лечением можно заняться и потом. Куда бы вы хотели уехать? – спросил я ее. Она не знала, однако она была уверена, что их всех непременно перевезут в рейх. А потом вдруг добавила: "Русские пас никогда не получат. Фюрер этого не допустит. Скорее он нас всех отравит газом". Я украдкой огляделся: это заявление никому не показалось чем-то из ряда вон выходящим».
Эта история, как мне кажется, подобно всем правдивым историям, выглядит незавершенной. По-хорошему, из толпы должен был бы раздаться еще один голос, предпочтительно женский, который бы с тяжким вздохом произнес: «Но весь этот чудесный дорогой газ потратили на евреев!»
Глава седьмая
«Ванзейская конференция, или Понтий Пилат»
Мои заметки по поводу совести Эйхмана строились до сих пор на уликах, о которых сам он позабыл. В его собственном изложении поворот случился не четыре недели, а четыре месяца спустя, в январе 1942 года, во время конференции статс-секретарей (помощников министров), как называли ее сами наци, или Ванзейской конференции, как теперь ее принято называть, поскольку Гейдрих пригласил вышеозначенных господ на виллу в пригороде Берлина. Как указывает формальное название конференции, эта встреча была необходима, потому что «окончательное решение» в масштабах всей Европы явно требовало гораздо большего, нежели молчаливое согласие госаппарата рейха: оно нуждалось в активном сотрудничестве всех министерств и всех государственных служб.
Прошло уже девять лет после прихода Гитлера к власти, и «се министерства возглавляли старые партийцы – ими замени-ли даже тех, кто с самого начала старался «приспособиться» к режиму. И все-таки не все из них пользовались полным доверием, поскольку не все, подобно Гиммлеру или Гейдриху, были обязаны своими карьерами нацистам, а с теми, кто пользовался, вроде министра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа, бывшего торговца шампанским, не особенно считались. Куда более серьезную проблему создавали высокопоставленные госчиновники, разного рода заместители и советники министров, поскольку этих людей, основу основ любого правительства, заменить не так-то просто – и Гитлер был вынужден их терпеть, как вынужден их терпеть Аденауэр, хотя они и скомпрометировали себя выше всякой меры. А поскольку статс-секретари, юридические и другие советники различных министерств часто даже не были членами партии, сомнения Гейдриха в том, что ему удастся заручиться активной поддержкой этих людей в деле массовых убийств, были вполне понятными. Как говорил Эйхман, Гейдрих «предвкушал большие сложности». Что ж, он ошибался.
Целью конференции была координация всех усилий, направленных на осуществление «окончательного решения». Поначалу дискуссия развернулась вокруг «сложных юридических вопросов», таких как отношение к евреям наполовину и на четверть, – следует ли их тоже уничтожать или достаточно только стерилизовать? За этим последовала откровенная дискуссия по поводу «различных типов возможного решения проблемы», что означало различные способы убийств, но и по этому вопросу Гейдриха ждало более чем «удачное согласие части участников»; «окончательное решение» было встречено «огромным энтузиазмом» всех присутствующих, в особенности доктора Вильгельма Штукарта, статс-секретаря министерства внутренних дел, который был известен достаточно сдержанным отношением к «радикальным» мерам партии и являлся, согласно нюрнбергским показаниям доктора Ганса Глобке, упрямым ревнителем законности.
Но были все же и некоторые трудности. Так, статс-сек-ретарь Иозеф Бюхлер, второй человек в генерал-губернаторстве Польши, был раздосадован перспективой эвакуации всех евреев с запада на восток, потому что в Польше стало бы еще больше евреев, – и он предложил отложить эвакуацию до тех пор, пока «окончательное решение» начнется в самом генерал-губернаторстве, в этом случае не возникнет проблем с транс-портировкой. Господа из министерства иностранных дел выступили с тщательно составленным меморандумом, в котором выражали «пожелания и мысли министерства иностранных дел в отношении полного решения еврейского вопроса в Европе», однако на этот меморандум никто внимания не обратил. Самым главным, как правильно отметил Эйхман, было то, что различные ветви государственного аппарата не только выражали свои мнения, но и делали вполне конкретные предложения.
Конференция продлилась не более часа-полутора, после чего были поданы напитки и закуски – «скромное светское мероприятие», призванное укрепить необходимые личные контакты. Для Эйхмана это было очень важным событием, потому что ему еще никогда не приходилось общаться со столь многими «высокопоставленными лицами» – несомненно, из всех присутствовавших он имел самый низкий чин и социальный статус. Его задачей было рассылать приглашения и готовить некоторый статистический материал (полный невероятных ошибок) Для вступительной речи Гейдриха, ведь было необходимо уничтожить одиннадцать миллионов евреев – согласитесь, задача, требовавшая немалого размаха, – ему также было поручено подготовить протокол. Короче говоря, он выступал в роли секретаря конференции. Вот почему, после того как благородные господа удалились, он был допущен посидеть у камелька со своим непосредственным шефом Мюллером и с Гейдрихом, «и тогда я впервые узнал, что Гейдрих курит и выпивает». Они «не говорили о делах, но наслаждались отдыхом после долгих часов работы», поскольку испытывали глубокое удовлетворение и – в особенности Гейдрих – пребывали в приподнятом состоянии духа.
Эта конференция стала для Эйхмана незабываемым событием еще по одной причине. Хотя он вносил свой трудовой вклад в дело «окончательного решения», его все еще одолевали сомнения об уместности «такого кровавого решения путем насилия», но теперь эти сомнения были рассеяны. «Здесь, на этой конференции, выступали выдающиеся люди, столпы Третьего рейха». И теперь он своими глазами увидел и своими ушами услышал, что не только Гитлер, не только Гейдрих и «сфинкс» Мюллер, не только СС и партия, но и элита старой доброй государственной службы сражалась за честь возглавить этот «кровавый» процесс. «В этот момент я почувствовал то, что чувствовал Понтий Пилат, я был свободен от вины». Ну кто он такой, чтобы осуждать? Ну кто он такой, «чтобы иметь собственное мнение по этому делу»? Что ж, он не первый и не последний, кто пострадал от чрезмерной скромности.
Как помнил Эйхман, последовавшие события развивались более-менее гладко и вскоре превратились в рутину. Он быстро стал экспертом по «принудительной эвакуации» – таким же авторитетным, каким он был в деле «принудительной эмиграции». В каждой из стран евреи сначала должны были зарегистрироваться, затем их обязывали надеть желтые значки, пашивки, повязки, чтобы проще было опознавать, затем их собирали вместе и депортировали. Транспорты с евреями отправлялись в различные центры уничтожения на Востоке – в зависимости от пропускной способности на данный момент. Когда груженный евреями состав прибывал в пункт назначения, проводилась селекция – одних, кто посильнее, отправляли на рабо-п, в том числе обслуживать установки для уничтожения, других, кто послабее, убивали сразу. Случались, конечно, и сбои, по не часто.
Министерство иностранных дел было в контакте с властями тех стран, которые были либо оккупированы, либо присоединились к нацистам по доброй воле, дабы оказывать на них необходимое давление, если те медлили с депортацией своих евреев, либо, а такое случалось, не допускать, чтобы они отправляли евреев на Восток по собственной инициативе, не в должном порядке или без учета пропускной способности центров смерти. (Как воспоминал Эйхман, дело это было непростым.)
Специалисты по юриспруденции писали законы, необходимые для лишения жертв гражданства, что было важным по двум причинам: во-первых, это лишало страны возможности наводить справки об их судьбе, а во-вторых, позволяло странам, откуда их вывозили, на полном законном основании конфисковать их собственность.
Министерство финансов и рейхсбанк подготовили площади для приемки могучего потока ценностей, хлынувшего со всей Европы, включая наручные часы и золотые зубы, – все это сортировалось в недрах рейхсбанка и затем отправлялось на Прусский государственный монетный двор.
Министерство транспорта без сбоев – даже когда подвижного состава не хватало – предоставляло необходимое количество железнодорожных вагонов, обычно товарных, и неукоснительно следило за тем, чтобы спецсоставы не нарушали расписания других поездов.
Юденраты получали от Эйхмана или его подчиненных информацию, сколько евреев требовалось для наполнения очередного состава, и составляли списки на депортацию. Евреи регистрировались, заполняли бесконечные бланки и длинные опросные листы касательно их собственности, чтобы было проще ее отобрать; затем их собирали на сборных пунктах и загружали в поезда. Тех немногих, кто пытался спрятаться или сбежать, разыскивала специальная еврейская полиция. Как Эйхман мог убедиться сам, никто не протестовал, никто не от-казывался от сотрудничества. «Immerzu fahren hier die Leute zu ihrem eigenen Begrabnis» («День за днем люди отправлялись на свои собственные похороны»), – писал в Берлине в 1943 году один еврейский наблюдатель.
Но вряд ли простой покорности было достаточно, чтобы снизить сложность столь громоздкой операции, которая вскоре должна была охватить все оккупированные и присоединившиеся к нацистам страны, и вряд ли ее было достаточно, чтобы успокоить совесть исполнителей, которые все-таки были воспитаны на заповеди «Не убий» и стихе из Библии «Ты убил и еще вступаешь в наследство? (Третья книга Царств», глава 21, стих 19)» – этот стих был весьма уместно процитирован в заключении иерусалимского окружно-1() суда. То, что Эйхман назвал «смертельным вихрем», закружившим над Германией после огромных потерь под Сталинградом – массированные бомбардировки немецких городов, все эти зрелища смерти, хоть и отличные от зверств, о которых говорилось в Иерусалиме, но от этого не менее чудовищные, – также могло внести свою лепту в успокоение или, скорее, в окончательное истребление совести, если к тому времени она у кого-то еще оставалась.
Впрочем, к самому процессу эта тема отношения не имеет. Машина уничтожения была спланирована и доведена до совершенства задолго до того, как война ударила по самой Германии, а ее замысловатая бюрократия, как в годы легких побед, гак и в годы предсказуемого поражения, функционировала все с той же несокрушимой точностью. Случаев бегства из рядов правящей элиты, и в особенности из элиты СС, в начале, когда у людей еще могла оставаться совесть, практически не наблюдалось – такое случалось, только когда стало ясно, что Германия войну проиграет. Но эти случаи никогда не были настолько серьезными, чтобы затормозить саму машину: они имели место пе потому, что в ком-то вдруг проснулись милосердие и совесть, а из чистой коррупции, просто потому, что кое-кто решил запастись на случай грядущих черных дней деньжонками и выгодными связями. Так, изданный осенью 1944-го приказ Гиммлера (> прекращении убийств и демонтаже всех установок на фабриках смерти был продиктован абсурдной, но искренней верой в то, что союзники оценят его жест; Эйхман не поверил своим ушам, когда Гиммлер сказал ему, что на этом основании он сможет вести переговоры по типу Hubertiisburger-Frieden – это был намек на мирный трактат, подписанный в крепости Хубертусбург в 1763 году: им завершилась Семилетняя война, которую вел Фридрих II, король Пруссии. Войну он проиграл, зато договор позволил ему сохранить Силезию.
Как говорил Эйхман, самым важным фактором успокоения его собственной совести было то, что он не встречал никого, вообще никого, кто был бы против «окончательного решения». Однако с одним исключением ему все же пришлось столкнуться, и поскольку встреча произвела на него неизгладимое впечатление, он упоминал о ней несколько раз. Случай имел место в Венгрии, где он вел переговоры с доктором Кастнером о предложении Гиммлера обменять миллион евреев на десять тысяч грузовиков. Кастнер, явно осмелев от нового поворота событий, попросил Эйхмана остановить «мельницу смерти в Освенциме», на что Эйхман ответил, что сделал бы это «с превеликим удовольствием» (herzlichgern), но, увы, это не в его компетен-ции и даже не в компетенции его начальства – и так оно и было. Конечно же, он не предполагал, что евреи разделят общий энтузиазм по поводу собственного уничтожения, но он и не ждал ничего кроме покорности, он ждал от них – и получил, в степени, даже превзошедшей его ожидания, – сотрудничества.
Сотрудничество было «краеугольным камнем» всей его деятельности, таким же, как в венский период. Без помощи самих евреев в административной и полицейской работе – а, как я уже упоминала, окончательная чистка Берлина от евреев была произведена именно еврейской полицией – в этом деле царил бы полнейший хаос, который отвлекал бы самих немцев от выполнения их важных задач. Поэтому установление квислин-гоподобных правительств на оккупированных территориях непременно сопровождалось учреждением центрального еврей-с кого ведомства, а, как мы увидим далее, там, где нацистам не давалось создать марионеточное правительство, там не получалось и сотрудничества с местными евреями. Но поскольку книслинговские правительства обычно создавались на базе оппозиционных партий, то членами еврейских советов, как правило, становились общепризнанные лидеры местных евреев, которых наци наделяли огромной властью, – пока их самих не депортировали в Терезин или Берген-Бельзен, если дело проис-ходило в Центральной или Западной Европе, или в Освенцим, если речь шла об общинах Восточной Европы.
Для евреев роль еврейских лидеров в уничтожении их собственного народа, несомненно, стала самой мрачной страницей в и без того мрачной истории. Об этом было известно и ранее, но теперь, после публикации основополагающего труда Рауля Хилберга «Уничтожение европейских евреев», о котором я уже писала, стали известны многие душераздирающие и грязные подробности. Что касается сотрудничества, то не было никакой разницы между широко ассимилированными еврейскими общинами Центральной и Западной Европы и говорящими на идише еврейскими массами Восточной Европы. И в Амстердаме, и в Варшаве, и в Берлине, и в Будапеште на еврейских функционеров можно было положиться во всем – в составлении списков людей и их собственности, в собирании с депортированных средств, призванных возместить расходы на их депортацию и уничтожение, в составлении перечня опустевших квартир, в предоставлении полиции сил для отлова евреев и последующей посадки их в поезда и – в качестве заключительного акта – в передаче всех средств и собственности самой обидинной администрации для окончательной конфискации. Они распределяли нашивки и значки с желтыми звездами, а в Варшаве «торговля нарукавными повязками стала обычным бизнесом; были нарукавные повязки из обычной ткани и стильные повязки из пластика, которые можно было мыть». В манифе-стах, которые они издавали – вдохновленных, но не продиктованных нацистами, – мы все еще можем ощутить опьянение доставшейся им властью: «Центральному еврейскому совету было гарантировано полное право на распределение между всем еврейским населением всех духовных и материальных богатств», – таким было первое обращение, составленное будапештским советом. Мы знаем, как чувствовали себя еврейские официальные лица, когда они превратились в инструмент убийств, – как капитаны, «чьим судам грозила неминуемая гибель, но которые все же смогли привести их в спокойные гавани за счет того, что выбросили за борт часть своего драгоценного груза»; как спасители, которые «за счет сотен жертв спасли тысячи, за счет тысяч – десятки тысяч». Но действительные цифры были еще более чудовищными. Например, доктору Кастнеру в Венгрии удалось спасти ровно 1684 человек за счет примерно 476 тысяч.
Никто не беспокоился о том, чтобы заставить еврейских функционеров принести присягу о соблюдении секретности: они были добровольными «носителями тайн» – либо, как в случае с доктором Кастнером, чтобы сохранить спокойствие и порядок и предотвратить панику, либо из «гуманных» соображений, поскольку «жить в ожидании, что тебя убьют в газовой камере, еще страшнее», – как выразился доктор Лео Бек, бывший верховный раввин Берлина, которого и евреи, и немцы называли «еврейским фюрером». Во время процесса над Эйхманом один из свидетелей рассказал, к каким последствиям вел такого рода «гуманизм»: люди добровольно перебирались из Герезина в Освенцим, а тех, кто пытался втолковать им правду, называли «психами».
Мы очень хорошо знаем физиономии еврейских лидеров времен нацизма: вот Хаим Румковский, глава юденрата лод-зинских евреев, прозванный Хаимом I – он выпускал денежные знаки за своей подписью и почтовые марки со своим портретом и разъезжал в разбитом конном экипаже; вот Лео Бек, с прекрасными манерами, высокообразованный, который считал, что евреи-полицейские будут «более мягкими и понимаю-щими», и потому «испытание будет не таким суровым» (на самом деле они, конечно, были более жестокими, и их труднее было подкупить, потому что на карту для них было поставлено гораздо большее, чем для полицейских-немцев); а вот те немногие, кто покончил с собой – вроде Адама Чернякова, главы варшавского юденрата, который не был раввином, – вообще неверующий, он говорил по-польски и до войны служил инжене-ром, но он хорошо запомнил завет из Талмуда: «Пусть лучше убьют тебя, но не переступи черты».
Так что обвинению на процессе в Иерусалиме, вытаскивая на свет божий эту главу истории, пришлось изрядно попотеть – а ведь еще приходилось лавировать, чтобы не поставить в неловкое положение администрацию канцлера Аденауэра. Но в этот отчет мы ее должны включить, поскольку тогда в документах даже чрезмерно задокументированного процесса возникают необъяснимые лакуны. Судьи упомянули один такой пример – отсутствие среди списка свидетельств книги Х.Г. Адлера «Терезин 1941–1945» (1955), которую обвинитель, смутившись, вынужден был признать «аутентичной, основанной на неоспоримых источниках». Причина ее отсутствия была простой. В книге в подробностях описывалось, как составлялись чудовищные «транспортные накладные» – их составлял юден-рат Терезина после того, как получал от СС общие указания: из скольких человек должен состоять список, какого возраста, пола, профессий, из каких стран. Эта книга явно ослабила бы позицию обвинения, потому что, за немногими исключениями, смертными списками ведала еврейская администрация. И заместитель госпрокурора господин Яков Барор, которому пришлось отвечать на вопрос судей, проговорился: «Чтобы не нарушать целостности картины, я стараюсь приводить в качестве свидетельств те документы, которые в какой-то степени относятся к обвиняемому».
Целостность картины действительно была бы серьезно нарушена включением книги Адлера, поскольку она противоречила бы показаниям главного свидетеля по Терезину, который утверждал, что такой отбор вел сам Эйхман. Или, что еще более усложнило бы ситуацию, тогда в значительной мере искривилась бы проведенная обвинением разделительная линия между палачами и жертвами. Понятно, что генеральный прокурор не обязан представлять улики, которые не поддерживают обвинения. Обычно это дело защиты, и на вопрос, почему доктор Сервациус, который цеплялся к каждому мелкому несоответствию в свидетельских показаниях, не воспользовался таким легкодоступным и широко известным документом, до сих пор удовлетво-рительного ответа нет. А он мог бы указать на следующий факт: как только Эйхман превратился из эксперта по эмиграции в эксперта по «эвакуации», он сразу же назначил своих старых знакомцев – доктора Пауля Эпштейна, который отвечал за эмиграцию в Берлине, и раввина Беньямина Мурмельштейна, который занимался тем же делом в Вене, – «еврейскими старейшинами» Гсрезина. И это куда лучше, чем зачастую слишком прямолинейные и оскорбительные речи о присягах, верности и ценности безоговорочного послушания, продемонстрировало бы атмосферу, в которой Эйхману пришлось работать.
Показания госпожи Шарлотты Зальцбергер по поводу Гсрезина, о которых я говорила выше, позволили нам хотя бы одним глазком заглянуть в тот уголок «общей картины», куда явно не хотел заглядывать прокурор. Председателю суда не нравился ни термин, ни сама картина. Он несколько раз заявлял генеральному прокурору, что «мы здесь не картины рисуем», что гго – «обвинительный акт, а обвинительный акт и составляет суть данного процесса», что у суда «есть, исходя из обвинительного акта, свой собственный взгляд на процесс» и что «обвинение должно следовать тому, что предъявлено в суде», – достойные восхищения наставления для любого уголовного разбирательства, ни одно из которых не было принято во внимание. Обвинение не просто не приняло их во внимание, оно отказалось хоть как-то наставлять своих свидетелей, а если суд становился слишком уж настойчивым, прокурор как бы нехотя задавал несколько ничего не значащих вопросов, и в результате свидетели вели себя так, будто они находятся не в суде, а на митинге под председательством генерального прокурора, который, как и принято на митинге, представляет их аудитории, прежде чем они займут трибуну. Они могли выступать без всякого регламента, и их крайне редко перебивали уточняющими вопросами.
Эта атмосфера – даже не показательного процесса, а массового митинга, во время которого сменяющие друг друга ораторы изо всех сил стараются привлечь внимание публики, – стала особенно заметной, когда обвинение принялось вызывать свидетелей для дачи показаний о восстании в Варшавском гетто и аналогичных попытках в гетто Вильнюса и Ковно – хотя эти темы никакого отношения к преступлениям, которые вменялись в вину обвиняемому, не имели. Эти показания могли бы внести свой вклад в процесс, если бы в них шла речь о деятельности юденратов, которые сыграли столь большую и пагубную роль. Об этом, конечно, упоминалось, но свидетели были только рады не «углубляться» и быстро переключались на настоящих предателей, которых было немного и чьи «имена были неизвестны еврейскому населению», поскольку «они сотрудничали с нацистами подпольно».
Когда выступали эти свидетели, аудиторию снова сменили – теперь это были кибуцники, члены израильских общинных поселений, к которым принадлежали выступавшие.
Самое ясное и простое описание дала Цивя Любеткин-Цукерман, женщина примерно сорока лет, все еще очень красивая, совершенно свободная от сентиментальности или жалости к себе – все изложенные ею факты были четко организованы и всегда относились именно к тому, что она и желала сказать. В юридическом плане показания этих свидетелей были несущественными – в своей заключительной речи господин Хаузнер их не упоминал, – за исключением того, что они доказывали существование тесных контактов между еврейскими партизанами и польскими и русскими подпольщиками, что, если отвлечься от их противоречивости другим показаниям («Против нас было настроено все население»), могло принести защите немалую пользу, поскольку они предлагали куда более существенное оправдание убийства гражданских лиц, нежели неоднократные заявления Эйхмана о том, что «в 1939 году Вейцман (Хаим Вейцман (1874–1952) – политик, президент (1929–1946) Всемирной сионистской организации, первый президент государства Израиль.) объявил Германии войну».
Полная чепуха. Все, что Хаим Вейцман сказал на закрытии последнего предвоенного сионистского конгресса, была фраза о том, что война западных демократий «это и наша война, их борьба – это и наша борьба». Трагедия, как правильно указал Хаузнер, как раз и заключалась в том, что нацисты не признавали евреев воюющей стороной, потому что тогда они могли бы выжить в качестве военнопленных или гражданских интернированных лиц.
Если бы доктор Сервациус воспользовался этими показаниями, обвинению пришлось бы признать, что группы сопротивления были удручающе малочисленными, невероятно слабыми и никакого существенного вреда нацистам не нанесли – более того, отнюдь не представляли основной массы еврейского населения, которое однажды даже обратило против них оружие.
Итак, юридическая несостоятельность этих отнявших много времени показаний была удручающе очевидной, но столь же непонятными остались и политические намерения предоставившего их израильского правительства. Господин Хаузнер (или господин Бен-Гурион), вероятно, хотели продемонстрировать, что, каким бы слабым ни было сопротивление, исходило оно от сионистов, поскольку из всех евреев только сионисты сознавали, что если ты не можешь сохранить жизнь, следует стараться сохранить хотя бы честь, как сказала об этом госпожа Цукерман, и что худшее, что мог сделать человек в таких обстоятельствах, – это попытаться сохранять «невинность», что очевидно вытекало из настроения и направления показаний госпожи Цукерман. Однако эти «политические» соображения пошли прахом, потому что свидетели говорили суду правду о том, что в сопротивлении сыграли свою роль все еврейские партии и организации и что настоящее различие было не между сионистами и несионистами, а между организованными и неорганизованными людьми, и даже, что еще существеннее, между молодыми и пожилыми. То есть тех, кто сопротивлялся, было меньшинство, крошечное меньшинство, но, как сказал один из свидетелей, «чудом уже было, что это меньшинство вообще существовало».






