412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханна Арендт » Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла » Текст книги (страница 10)
Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:03

Текст книги "Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла"


Автор книги: Ханна Арендт


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

Но если оставить в стороне юридические вопросы, появление на месте для дачи показаний бывших борцов еврейского сопротивления можно было только приветствовать. Они внесли свежую струю в удручающую картину всеобщего сотрудничества, в душную, отравленную атмосферу, окружавшую «оконча-тельное решение». Хорошо известный факт, что реальная работа по уничтожению велась руками еврейских отрядов, был четко и в деталях подтвержден свидетелями обвинения – рассказами о том, как трудились члены этих отрядов в газовых камерах и крематориях, как вырывали у трупов золотые зубы и отрезали волосы, как копали могилы, а затем снова раскапывали их, что-)Ы уничтожить следы массовых убийств, как еврейские техники троили в Терезине газовые камеры – там, в Терезине, еврей-кая «автономия» была настолько полной, что вешателями тоже)ыли евреи. Но какой бы ужасной ни была эта истина, не она >ыла моральной проблемой. Селекцию и классификацию рабо-icni силы в лагерях проводили эсэсовцы, которые испытывали фимечательную симпатию к криминальным элементам, и для выполнения такого рода работ они выбирали худших из худших.

Это было особенно справедливым в отношении Польши, где нацисты одновременно с большей частью еврейской интеллигенции уничтожили весь цвет интеллигенции польской вкупе со многими профессионалами, что значительно отличалось от их политики в Западной Европе, где они, напротив, сохраняли жизнь известным евреям ради обмена их на интернированных немецких гражданских лиц или узников войны; лагерь Берген-Бел ьзен был поначалу лагерем «обменных евреев».

Проблема морали заключалась в степени правдивости, с которой Эйхман описывал еврейское сотрудничество даже в условиях выполнения «окончательного решения»: «Формирование юденрата [в Терезине] и распределение обязанностей было оставлено в ведении самого совета, за исключением назначения президента. Кто станет президентом, конечно, зависело только от нас. Однако назначение это не было диктаторским решением. Функционеры, с которыми мы были в постоянном контакте – что ж, вести себя с ними надо было мягко. Приказов мы им не отдавали, просто потому, что если бы с ними говорили в такой форме – вы должны, вы обязаны, – это бы делу нисколько не помогло. Если человеку не нравилось то, что он делает, страдала бы вся работа… Мы изо всех сил старались, чтобы условия были приемлемыми». Они действительно старались, и проблема заключается в том, что они в своих стараниях преуспели.

Таким образом, самым главным элементом, не вошедшим в «общую картину», были бы показания, в которых говорилось о кооперации между нацистскими правителями и еврейскими властями, а значит, не было возможности задать вопрос: «Почему вы участвовали в уничтожении вашего собственного народа и, как следствие, в вашем собственном разрушении?» Единственным свидетелем из числа деятелей юденратов был Пинхас Фрейди-гер, бывший барон Филипп фон Фрейдигер из Будапешта, и именно во время его выступления произошел единственный серьезный инцидент – человек из зала крикнул ему чтото сначала на венгерском, а потом на идише, и суд был вынужден прервать заседание. Фрейдигер, ортодоксальный еврей высокого звания, был потрясен: «Здесь есть люди, которые говорят, что им не говорили: спасайтесь. Но пятьдесят процентов тех, кто бежал, были схвачены и убиты». Сравним эту цифру с девяноста пятью процентами уничтоженных среди тех, кто и не пытался бежать. «И куда они могли бежать? Где они могли укрыться?» – при этом сам он убежал в Румынию, поскольку был богат, и Вислицени (Дитер Вислицени – штурмбанфюрер СС. Работал под руководством Адольфа Эйхмана в центральном имперском управлении по делам еврейской эмиграции. Занимался поиском выгодных сделок в обмен на освобождение евреев в Венгрии, Словакии и Греции. Повешен в Братиславе в июле 1948 года.) ему в этом поспособствовал. «Что мы могли сделать? Что мы могли сделать?» Единственным комментарием было замечание председателя суда: «Я не думаю, что это ответ на вопрос» – вопрос, заданный не судом, а с галерки.

Вопрос сотрудничества упоминался судьями дважды: судье Ицхаку Равэ удалось вытянуть из одного из свидетелей, которые говорили о сопротивлении, признание, что «полиция гетто» была «инструментом в руках убийц», а также заявление о том, что «политикой юденратов было сотрудничество с нацистами»; а судья Халеви во время перекрестного допроса Эйхмана установил, что нацисты считали такое сотрудничество «краеугольным камнем» всей своей еврейской политики. Но вопрос, который обвинитель регулярно задавал каждому свидетелю, за исключением тех, кто участвовал в сопротивлении, и который звучал совершенно естественно для тех, кто не знал, ради чего был затеян этот процесс: «Почему же вы не взбунтовались?» – был на самом деле дымовой завесой, призванной скрыть тот вопрос, который так и не был задан. И поскольку он никогда не был задан ни одному из свидетелей господина Хаузнера, то все их ответы отнюдь не были «правдой, всей правдой, и ничем кроме правды».

А правдой было то, что еврейский народ в целом никогда не был организован, у него не было своей территории, своего правительства, своей армии, что в час, когда это ему было так необходимо, у него не было своего правительства в изгнании, которое могло бы представлять его среди союзников (Еврейское Палестинское агентство под председательством доктора Вейцмана было, в лучшем случае, жалкой имитацией), что у него не было ни запасов оружия, ни молодежи, прошедшей воинскую подготовку. И всей правдой было то, что существовали и еврейские общинные организации, и еврейские партии и благотворительные организации как на местном, так и на международном уровне. Где бы ни жили евреи, у них были свои признанные лидеры, и почти все из них – за малым исключением – тем или иным образом, по той или иной причине сотрудничали с нацистами. Всей правдой было то, что если бы еврейский народ действительно был не организован и у него не было бы вожаков, тогда воцарился бы хаос, и было бы множество великое страданий, но общее число жертв вряд ли бы тогда составило от четырех с половиной до шести миллионов.

В этой главе я коснулась истории, которую суд в Иерусалиме не смог представить миру в ее реальном масштабе, потому что она дает поразительное понимание всеобщего морального коллапса, в который наци повергли респектабельное европейское общество – не только в Германии, но почти во всех странах, не только среди палачей, но и среди жертв. Эйхман, в отличие от других рядовых участников нацистского движения, всегда с благоговением относился к людям из «хорошего общества», и учтивость, которую он часто проявлял к немецкоговорящим еврейским функционерам, была порождена ощущением того, что он имеет дело с людьми, находящимися на более высокой, чем он сам, ступеньке социальной лестницы. Он отнюдь не был тем, кем его назвал один из свидетелей – «Landsknechtnatur», наемником, который желал бы укрыться в тех краях, где не действуют Десять заповедей… Он и вправду к концу стал яростным приверженцем успеха, по его представлениям, основного мерила «хорошего общества». И потому для него типичными были его последние слова о Гитлере – которого он и его камрад Сассен решили в том интервью «не упоминать»: Гитлер, сказал он, «мог СПАТЬ не прав во всем, но одно несомненно: этот человек оказался с пособным подняться от ефрейтора немецкой армии до фюрера почти восьмидесятимиллионного народа… Сам по себе его спех уже доказал, что я должен подчиняться этому человеку». Ею совесть действительно успокоилась, когда он увидел, с каким рвением и энтузиазмом «хорошее общество» реагирует на сто действия. Ему «не надо было заглушать голос совести», как было сказано в заключении суда, и не потому, что совести у него не было, а потому, что она говорила «респектабельным голосом», голосом окружавшего его респектабельного общества.

Эйхман уверял, что голосов извне, способных пробудить его совесть, не существовало, а задачей обвинения было доказать, что это не так, что были такие голоса, к которым он мог бы прислушаться, и все же он исполнял свою работу с усердием, превосходящим прямые обязанности. Но, как ни странно, правдой оказалось и то, что его убийственное рвение не было так уж глухо к невнятным голосам тех, кто время от времени пытался его усмирить. Здесь мы можем только вскользь упомянуть о так называемой внутренней эмиграции в Германии – эти люди зачастую занимали посты, даже высокие, в иерархии Третьего рейха и после войны заявляли себе и внешнему миру, что «в душе были против» режима. И не важно, говорили они правду или лгали: важно, что ни один секрет в пропитанной тайнами атмосфере нацистского режима не охранялся ревност-нее, чем «противостояние в душе». Иначе в условиях нацистского террора было не выжить; как говорил мне один известный «внутренний эмигрант», который явно верил в собственную искренность, такие как он, дабы сохранить свою тайну, «внешне» должны были казаться даже большими нацистами, чем сами нацисты.

Этим может объясняться тот факт, что редкие протесты против программы уничтожения исходили не от армейского командования, а от старых членов партии.

Чтобы выжить в Третьем рейхе и при этом не вести себя как нацист, следовало затаиться совсем: «воздержание от какого-либо участия в общественной жизни», как недавно заметил Отто Киркхаймер в своей «Политической справедливости» (1961), было на самом деле единственным критерием оценки личной вины. Если в этом термине и есть хоть какой-то смысл, «внутренним эмигрантом» мог быть только тот, кто жил «словно изгнанник среди своего собственного народа, среди слепо верящих масс», как отмечал профессор Герман Яррайс в «Наставлениях защитникам» накануне Нюрнбергского процесса. При отсутствии какой-либо организации оппозиция была «совершенно бессмысленной». Немцы, которые прожили все эти двенадцать лет, «словно замороженные», существовали, но число их незначительно, и среди них не было членов движения сопротивления. В последние годы термин «внутренняя эмиграция» (сам по себе допускающий двоякое толкование, ибо он может означать как эмиграцию в отдаленные уголки собственной души, так и определенную манеру поведения – словно ты живешь эмигрантом в своей собственной стране) стал чем-то вроде шутки. Зловещий доктор Отто Брадфиш, член одной из айнзацгрупп, который руководил убийством почти пятнадцати тысЯч человек, заявил немецкому суду, что он всегда был «в душе против» того, что он совершал. Может, убийство пятнадцати тысяч человек было ему необходимо как алиби в глазах «настоящих нацистов»?

Аналогичный аргумент, и с еще меньшим успехом, был выдвинут в польском суде гаулейтером Артуром Грайслером из Варте-гау: это его «официальная душа» совершала все те преступления, за которые его в 1946 году повесили, а «личная душа» всегда была против.

И хотя Эйхман никогда не встречался с «внутренними эмигрантами», он наверняка был знаком с некоторыми из тех государственных служащих, которые сегодня утверждают, будто оставались на своих постах только ради того, чтобы «уменьшить зло» и чтобы не дать «настоящим нацистам» занять их должности.

Мы уже упоминали знаменитое дело доктора Ганса Глобке, статс-секретаря, а с 1953 года – главы отдела кадров администрации канцлера Западной Германии. Поскольку он был единственным упоминавшимся на процессе государственным служащим, интересно было бы посмотреть на его деятельность по «уменьшению зла».

До прихода Гитлера к власти доктор Глобке служил в министерстве внутренних дел Пруссии и уже там продемонстрировал преждевременный интерес к еврейскому вопросу. Это он сформулировал первую из директив для тех, кто обращался за разрешением сменить имя – согласно этой директиве от них «требовалось доказательство арийского происхождения». Сие циркулярное письмо, датированное декабрем 1932 года – когда приход Гитлера к власти еще не состоялся, но был уже вполне вероятен, – странным образом предвосхищает «сверхсекретные постановления», которые гитлеровский режим ввел в практику много позже: как это принято при тоталитарных режимах, широкая общественность об этих постановлениях не извещается, а тем, к кому они обращены, говорится, что «это не для публикации».

Доктор Глобке испытывал большой интерес к именам, а поскольку его «Комментарий к Нюрнбергским законам 1935 года» был даже более жестким, чем более ранняя интерпретация Rassenschande, автором которой был эксперт по еврейскому вопросу министерства внутренних дел, старый партиец доктор Бернгард Лёзенер, кое-кто может обвинить доктора Глобке в том, что он сделал ситуацию более опасной, чем на том настаивал «настоящий нацист». Но даже если мы допустим, что действовал он из самых лучших побуждений, трудно представить, как он в данных обстоятельствах смог бы ситуацию улучшить. Недавно одна немецкая газета провела серьезное расследование и ответила на этот затруднительный вопрос. Они нашли подписанный доктором Глобке документ, который предписывал чешским невестам немецких солдат при подаче заявления о разрешении на брак представлять свои фотографии в купальных костюмах. Доктор Глобке пояснил: «Этим конфиденциальным распоряжением был до некоторой степени уменьшен скандал, длившийся три года»: до того как вмешался доктор Глобке, чешские невесты должны были представлять свои фотографии в обнаженном виде.

Доктору Глобке, как объяснял он в Нюрнберге, повезло, поскольку он работал под началом другого «уменьшителя», статс-секретаря Вильгельма Штукарта, которого мы уже встречали – он был активным участником Ванзейской конференции. «Уменьшительная» деятельность Штукарта касалась полуевреев, которых он предлагал стерилизовать.

Нюрнбергский трибунал не располагал протоколами Ванзейской конференции, и потому поверил на слово, когда Штукарт заявил, что ничего о программе уничтожения не знал, – в результате он был приговорен к тюремному заключению. Немецкий суд по денацификации оштрафовал его на пятьсот марок и объявил «временно примкнувшим к партии» – Mitldufer, – хотя уж им-то следовало знать, что Штукарт принадлежал к «старой партийной гвардии» и в качестве почетного члена довольно рано вступил в СС.

Совершенно очевидно, что рассказы об «уменьшите-лях» в кабинетах гитлеровской власти – всего лишь послевоенные сказочки, и в качестве голосов, которые могли бы потревожить совесть Эйхмана, мы можем их отбросить.

Вопрос об этих голосах очень серьезно встал, когда в иерусалимском суде появился благочинный Генрих Грюбер – протестантский священник, который был единственным немцем на процессе (и, за исключением судьи Майкла Мусманно из США, единственным неевреем), выступавшим в качестве свидетеля обвинения.

Свидетели защиты – немцы были исключены с самого начала, поскольку в Израиле они были бы арестованы и подвергнуты суду на основании того же закона, по которому судили Эйхмана.

Благочинный Грюбер принадлежал к ничтожно малой и политически незначительной группе лиц, выступавших против Гитлера по принципиальным соображениям, а не ради «сохранения нации», и их позиция по еврейскому вопросу не допускала двоякого толкования. Появление Грюбера в зале суда стало чем-то вроде сенсации, кроме того, он обещал стать великолепным свидетелем, поскольку Эйхман в свое время несколько раз с ним встречался. Но, к сожалению, показания Грюбера были довольно невыразительными: после стольких лет он уже не помнил, когда разговаривал с Эйхманом, или, что еще более серьезно, о чем именно. Все, что он хорошо помнил, это то, как он однажды попросил доставить в Венгрию просфоры для еврейской пасхи и как он во время войны ездил в Швейцарию, чтобы рассказать своим друзьям-христианам о том, насколько опасной становится ситуация, и убедить их предусмотреть больше возможностей для эмиграции.

Эти переговоры, должно быть, состоялись до начала воплощения «окончательного решения», которое совпало с гиммлеров-ским декретом о запрете всякой эмиграции; вероятно, они прошли накануне нападения на Россию.

Ему разрешили и просфоры отослать, и в Швейцарию он съездил и вернулся благополучно. Неприятности у него начались позже, уже после того как была запущена машина депортаций. Пастор Грюбер и его группа протестантских священников впервые вмешались в процесс, всего лишь попросив «за тех, кто был ранен во время Первой мировой войны и награжден высокими воинскими наградами; за стариков и за вдов погибших в Первую мировую войну». Эти категории соответствовали тем, которые поначалу были исключены самими нацистами. Теперь же Грюберу объявили, что его просьба «противоречит политике государства». Но с ним самим ничего страшного не произошло. Однако вскоре после этого благочинный Грю-бср предпринял нечто действительно экстраординарное: он попытался добраться до концлагеря Пор на юге Франции, где правительство Виши удерживало вместе с еврейскими беженцами из Германии около семи с половиной тысяч евреев из Валена и Саарпфальца, которых Эйхман переправил через германо-французскую границу осенью 1940 года. Согласно полученной благочинным Грюбером информации жилось им там даже хуже, чем тем евреям, которых депортировали в Польшу. Результатом этой попытки были арест и отправка в концлагерь – сначала в Заксенхаузен, а затем в Дахау.

Подобная судьба постигла и католического священника Бернарда Лихтенберга из собора Святой Ядвиги в Берлине: он не только посмел публично молиться за всех евреев, крещеных и некрещеных – что было намного опаснее, чем вмешательство «по особым случаям», – он потребовал, чтобы ему разрешили сопровождать евреев в их пути на Восток. Лихтенберг умер в концлагере.

Помимо доказательства существования «другой Германии» благочинный Грюбер не внес ничего существенного ни в юридическое, ни в историческое значение процесса. Его суждения об Эйхмане оригинальностью не блистали: Эйхман-де был похож на «глыбу льда», на «мрамор», на «Lansknechtsnatur» y на «велосипедиста» (эта немецкая идиома означает человека, который кланяется начальникам и пинает подчиненных) – в общем, Грюбер оказался не очень хорошим психологом; что же касается «велосипедиста», то в этом он вообще не прав: Эйхман всегда относился к своим подчиненным с уважением.

Замечания по поводу характера подсудимого вряд ли имеют юридическую силу, но в Иерусалиме они проникли даже в заключение суда. Без высказанных эпитетов показания благочинного Грюбера могли бы даже сработать на защиту Эйхмана, поскольку при их встречах Эйхман ни разу не давал Грюберу прямого ответа, он всегда просил его зайти еще раз, поскольку должен получить дальнейшие инструкции начальства.

Что немаловажно, однажды во время выступления Грюбера доктор Сервациус взял инициативу на себя и задал ему весьма уместный вопрос: «Пытались ли вы оказать на него влияние? Пытались ли вы, как служитель церкви, обратиться к его чувствам, молить его, говорить ему, что его поведение противоречит законам морали?» Конечно, мужественный благочинный ничего такого не делал, и его ответы были очень путаными. Он говорил, что «действия важнее слов», что «слова были бы бесполезны», он говорил заготовленными фразами, которые не имели никакого отношения к той реальности, в которой «всего лишь слова» уже были действиями и в которой, возможно, его долгом было бы проверить, насколько «бесполезны слова». Он использовал те же клише и расхожие фразы, которые судьи в других обстоятельствах назвали «пустопорожней болтовней».

Но даже более уместным, чем вопрос доктора Серваци-уса, было то, что сказал Эйхман об этом эпизоде в своем заключительном слове: «Никто не пришел ко мне и ничего не сказал об исполняемых мною обязанностях. Даже пастор Грюбер».

И добавил: «Он пришел ко мне в надежде облегчить страдания, но на самом деле он нисколько не возражал против моих обязанностей как таковых».

Согласно показаниям благочинного Грюбера он искал не «облегчения страданий», а избавления от них – в соответствии с хорошо разработанными категориями, которые поначалу признавали даже нацисты. Против разделения на категории не возражали и сами немецкие евреи. И такое приятие привилегий – немецкие евреи против евреев польских, ветераны войны и евреи, имеющие награды, против обычных евреев, семьи, чьи предки были рождены на территории Германии, против тех, кто получил гражданство недавно, – стало началом морального коллапса уважаемого еврейского общества.

Сегодня к подобным вопросам относятся так, словно для человеческого существа совершенно нормально терять достоинство перед лицом опасности, поэтому следует вспомнить ответ французских евреев – ветеранов войны, когда их правительство предложило подобные привилегии: «Мы торжественно заявляем, что отказываемся от всяких исключительных прав, проистекающих из нашего статуса бывших военнослужащих» («Американский еврейский ежегодник», 1945).

Конечно, наци никогда не принимали эти различия всерьез, потому что для них еврей – это всегда еврей, но такое разделение на категории до самого конца играло определенную роль, поскольку помогало преодолеть чувство неловкости среди немецкого населения: депортировали только польских евреев, только тех, кто уклонялся от воинской службы, и т. д.

Особенно разрушительными для морали эти привилегии были потому, что те, кто просил об «исключениях», тем самым как бы признавали само существование таковых – но подобная мысль, очевидно, никогда не посещала этих «хороших людей», евреев и неевреев, старавшихся снискать милости к «особым случаям». О том, как еврейские жертвы сами принимали стандарты «окончательного решения», со всей очевидностью явствует из так называемого доклада Кастнера (он издан на немецком языке – «Der Kastner-Bericht iiber Eichmanns Menschenhandel in Ungarn», 1961). Даже после войны Кастнер продолжал гордиться своей ролью в спасении «видных евреев» – категории, официально введенной нацистами в 1942 году: он об этом нигде прямо не говорит, но становится очевидным, что, по его мнению, известные евреи имели больше прав на жизнь, чем евреи обычные; он пишет о том, что для того чтобы взять на себя такую «ответственность» – помогать наци в их попытках отсортировать «известных» людей от анонимной массы, а в этом и заключались его обязанности, – «требовалось больше мужества, чем когда приходилось смотреть в лицо смерти». Но если еврейские и нееврей-ские ходатаи по «особым случаям» не осознавали своей неумышленной угодливости и покорности, то для тех, чьим делом были убийства, это внутреннее согласие с правилом, по которому все «не особые случаи» обречены на смерть, должно было быть очевидным. По меньшей мере они должны были чувствовать, что когда их просили об исключениях и они время от времени их даровали – за что им бывали благодарны, – они тем самым убеждали просителей в законности всех своих действий.

Более того, и благочинный Грюбер, и иерусалимский (Лд ошибались, полагая, что просьбы об исключениях исходили только от противников режима. Напротив, как Гейдрих недвусмысленно дал понять во время Ванзейской конференции, создание в Терезине гетто для привилегированных категорий было результатом многочисленных подобных обращений со всех сторон. Позже Терезин стал образцово-показательным за-ведением, в которое допускались иностранцы, он служил для внешнего мира дымовой завесой, однако отнюдь не это было первопричиной его возникновения. Чудовищный процесс «прореживания», который регулярно происходил в этом «раю» – «отличавшемся от других лагерей как день от ночи», как справедливо было замечено Эйхманом, – был обусловлен тем, что здесь просто не хватало места для всех, у кого были привилегии. При этом, как мы знаем из директивы главы РСХА Эрнста Кальтен-бруннера, «следовало с особой тщательностью следить за тем, чтобы не подвергать депортации евреев со связями и важными знакомствами во внешнем мире». Другими словами, менее «видные» евреи регулярно приносились в жертву тем, чье исчезновение могло вызвать неприятные расспросы.

«Знакомства во внешнем мире» не обязательно означали зарубежные связи: как считал Гиммлер, «у каждого из восьмидесяти миллионов добропорядочных немцев был свой знакомый приличный еврей. Понятно, что остальные евреи – свиньи, но именно этот еврей – первоклассный» (Хилберг). Гитлер сам заявлял, что знает триста сорок «первоклассных евреев», которым он либо дал статус немцев, либо гарантировал привилегии полуевреев. Тысячи полуевреев были освобождены от исяких ограничений, чем можно объяснить роли Гейдриха и

Ганса Франка в СС и роль генерал-фельдмаршала Эрхарда Мильха(Эрхард Мильх был заместителем командующего военно-воздушными силами Германа Геринга.) в люфтваффе: все знали, что Гейдрих и Мильх – евреи наполовину, а генерал-губернатор Польши был, по многим данным, «целиком евреем».

Среди главных военных преступников были лишь двое, кто покаялся перед лицом смерти: Гейдрих, который сделал это в те девять дней, что боролся с ранами, нанесенными им чешскими патриотами, и Франк в своей камере смертников в Нюрнберге. Факт неудобный, поскольку трудно не заподозрить, что каялись они не в убийствах, а в том, что предали свой народ.

Если просьбы по поводу «видных» евреев исходили от «видных» людей, они часто бывали услышаны. Так, яростный приверженец Гитлера Свен Хедин(Свен Андерс Хедин (1865–1952) – известный шведский исследователь и географ.) просил за известного географа, профессора Филиппсона из Бонна, который «жил в Те-резине в ужасных условиях»; в письме к Гитлеру Хедин пригрозил, что «его отношение к Германии будет зависеть от судьбы Филиппсона», вследствие чего (если судить по книге Х.Г. Адлера о Терезине) Филиппсону сразу же предоставили более пристойное жилище.

Не забыто понятие «видный еврей» и в сегодняшней Германии. Хотя о ветеранах и прочих привилегированныхгруппах больше не вспоминают, судьба «видных евреев» все еще находится в центре внимания. Многие, особенно представители культурной элиты, по-прежнему выражают сожаления о том, что Германия заставила Эйнштейна паковать чемоданы, совершенно при этом не осознавая, что куда большим преступлением было убийство маленького Ганса Кона из вон того дома за углом – хотя он вовсе не был гением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю