Текст книги "Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла"
Автор книги: Ханна Арендт
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
1937 году уже рассматривало такой вариант, но поняло, что перевезти около трех миллионов своих евреев означало их убить; немногим позже такую же мечту вынашивал министр иностранных дел Франции Жорж Бонне: планы его были скромнее – он собирался отправить в эту французскую колонию двести тысяч евреев, не имевших французского гражданства. В 1938 году он даже консультировался по этому поводу у своего немецкого коллеги, Иоахима фон Риббентропа. Во всяком случае летом 1940 года, когда процесс эмиграции практически сошел на нет, Эйхману предложили разработать детальный план эвакуации четырех миллионов евреев на Мадагаскар, и он был занят этой задачей почти весь следующий год вплоть до нападения на Россию.
Четыре миллиона – поразительно низкая цифра: вывоз четырех миллионов евреев не мог сделать Европу judenrein. В это число явно не были включены три миллиона польских евреев, которых, как теперь известно, принялись уничтожать с первых же дней войны.
Вряд ли кто-либо, кроме Эйхмана и еще кучки мелких чиновников, принимал этот проект всерьез, потому что – кроме того, что эта территория была явно неподходящей, не говоря уж о том, что принадлежала она все-таки Франции – план предполагал наличие морского транспорта для четырех миллионов человек, да еще в разгар войны, когда Атлантику контролировал Британский военный флот! Мадагаскарский план был изначально призван служить завесой, за которой могла бы идти подготовка к физическому уничтожению всех западноевропейских евреев (для уничтожения польских евреев такой завесы даже не потребовалось!), а его великим достижением для армии проверенных антисемитов, которые, как они ни тщились, всегда на шаг отставали от фюрера, была «прививка» мысли о том. что для решения еврейского вопроса никакое из предвари-тельных действий – будь то специальные законы, или «диссимиляция», или создание гетто – не годится, а годится исключительно тотальная эвакуация. И когда годом позже Мадагаскар-ский проект стал, как было объявлено, «устарелым», все уже были психологически, или скорее логически, готовы к следующему шагу: поскольку территории, на которую можно «эвакуировать», не существует, единственным «решением» является полное уничтожение.
Но Эйхман, этот «пророк грядущих поколений», вряд ли когда-либо подозревал о существовании столь далеко идущих намерений. По его мнению, на осуществление Мадагаскар-ского проекта просто не хватило времени, того драгоценного времени, которое было потрачено на борьбу с нежеланным вмешательством других инстанций. В Иерусалиме и полиция, и суд пытались избавить его от этой самоуспокоенности. Они предъявили ему два документа, касавшиеся упоминавшегося выше совещания 21 сентября 1939 года: одно из них было пере-данным по телетайпу письменным распоряжением самого Гейд-риха, в котором содержались некоторые указания айнзацгруп-пам. В нем впервые проводилось различие между «окончательной целью, требующей длительного периода времени» – ее следовало держать «в полном секрете» – и «стадиями достижения окончательной цели». Термин «окончательное решение» еще!е появился, и в документе о сути «окончательной цели» ничего не говорится.
Так что Эйхман был в полном праве заявить, что под «окончательной целью» имелся в виду его Мадагаскарский проект, который в это время перебрасывали из одной инстанции в другую, и что необходимой предварительной «стадией» полной эвакуации евреев была их концентрация. Однако внимательно прочтя документ, Эйхман сразу же заявил: он уверен, что под «окончательной целью» подразумевалось только «фи-зическое уничтожение», и пришел к выводу, что «эта идея уже укоренилась в умах высшего руководства, или тех, кто был на самом верху».
Это вполне могло быть правдой, но тогда ему пришлось бы признать, что Мадагаскарский проект был не более чем мистификацией. А он этого не сделал: он никогда не менял своих показаний относительно Мадагаскара, возможно, он просто и не мог их изменить. Такое впечатление, что эта история была записана в его мозгу на другую пленку, и именно такая память, содержавшая отдельные «записи», именно такой тип мышления мог стать лучшим доказательством неспособности самостоятельно мыслить, аргументировать, анализировать информацию и что-либо предвидеть.
Эта память подсказывала ему, что в период между началом войны (в своей речи в рейхстаге 30 января 1939 года Гитлер «предсказывал», что война приведет к «истреблению всей еврейской расы в Европе») и нападением на Россию в гонениях на евреев Западной и Центральной Европы наступило затишье. Нет, конечно же, даже тогда различные ведомства в самом рейхе и на оккупированных территориях изо всех сил старались устранить «противника-еврейство», но единой политики еще не существовало: такое впечатление, что у каждой службы имелось собственное «решение», которое ему дозволялось воплощать в жизнь и которым они могли бахвалиться перед конкурентами, также имевшими свои «решения».
Решением Эйхмана было создание полицейского государства, а для этого ему требовалась обширная территория. Все его «попытки проваливались из-за отсутствия понимания среди тех, кого это касалось», из-за «соперничества», споров, мелких склок, поскольку каждый «стремился к главенству». А потом время для такого решения ушло: война против России «разразилась внезапно, словно гром среди ясного неба». Это было концом его мечты, так как наступил конец «эре поиска решения, удовлетворявшего обе стороны». Как он признавал в своих мемуарах, которые писал в Аргентине, наступил также и конец «эры, в которой существовали законы, указы, декреты о том, как обходиться с каждым конкретным евреем». Но более того, это означало и конец его карьеры, и как бы глупо это ни звучало в свете его нынешней «славы», нельзя отрицать, что он был прав. Поскольку ею отдел, прежде осуществлявший «принудительную эмиграцию», или, говоря другими словами, воплощавший его «мечту» о еврейском государстве под протекторатом нацистов, а потому бывший конечной инстанцией во всех еврейских делах, «теперь отошел на второй план: «окончательное решение еврейского вопроса» было поручено другим подразделениям, а переговоры вело другое главное управление под командованием бывшего рейхсфюрера СС и шефа немецкой полиции».
Под «другими подразделениями» подразумевались отборные группы убийц, которые действовали в армейском тылу на Востоке и в обязанности которых вменялась резня местного фажданского населения, и особенно евреев; под другим главным управлением подразумевалось главное административно-хозяйственное управление (ВВХА) Освальда Поля, к которому Эйхман должен был обращаться за информацией о конечном пункте назначения каждого транспорта с евреями. Такие пункты определялись в соответствии с «поглощающей способностью» различных фабрик убийств, а также в соответствии с потребностью в рабском труде множества промышленных предприятий, которые сочли выгодным создать свои отделения поблизости от некоторых лагерей смерти.
Разного рода предприятия, созданные самими эсэсовцами, большого значения для экономики не имели, в отличие от таких знаменитых фирм, как IG Farben, Krupp Werke и Siemens-Schuckart Werke, которые построили цеха в Освенциме и рядом с лагерем смерти в Люблине. Сотрудничество между СС и пред-принимателями было весьма плодотворным: Хёсс из Освенцима свидетельствовал о сердечных взаимоотношениях с представителями IG Farben. Что касается условий работы, то они были просты: работать следовало до смерти. Как писал Хилберг, из приблизительно тридцати пяти тысяч евреев, работавших на одном из заводов IG Farben, умерли по меньшей мере двадцать пять тысяч человек.
Для Эйхмана же было важным то, что депортация и эвакуация больше не были конечными стадиями «решения». Его отдел стал всего лишь инструментом. Так что когда Мадагаскарекий проект положили на полку, у него были все поводы испытывать «горечь и разочарование»; единственным утешением было то, что в октябре 1941 года ему присвоили звание оберштурмбанфюрера.
Как помнил Эйхман, последнюю попытку проявить хоть какую-то инициативу он предпринял в сентябре 1941 года, через три месяца после нападения на Россию. Это произошло после того как Гейдрих, по-прежнему шеф полиции безопасности и службы безопасности, стал протектором Богемии и Моравии. В честь этого события он созвал пресс-конференцию, на которой пообещал, что уже через два месяца протекторат станет judenrein. После конференции он встретился с теми, кто должен был претворять его обещание в жизнь – с Францем Шталекером, который к тому времени стал начальником полиции безопасности в Праге, и со статс-секретарем Карлом Германом Франком, бывшим лидером судетских немцев, который вскоре после гибели Гейдриха сменил его на посту имперского протектора.
Франк, по мнению Эйхмана, был низким типом, еврее-ненавистником «Штрейхеровского образца», который «ничего не понимал в политических решениях», один из тех людей, которые «деспотично и, как говорят, в опьянении властью просто раздавали приказы и команды». В какой-то степени эта встреча была показательной. На ней Гейдрих впервые «показал себя с человеческой стороны» и с изумительной откровенностью признал, что «позволил себе сказать лишнее» – «что не было большим сюрпризом для тех, кто знал Гейдриха», «человека амбициозного и импульсивного», который часто «сначала говорил, а потом думал». Итак, Гейдрих заявил: «У нас тут неприятности, и что мы собираемся делать?» На что Эйхман сказал: «Если вы не хотите взять назад свои обещания, у нас есть только одна возможность. Предоставьте нам территорию, доста-точную для того, чтобы мы могли свезти туда всех евреев из протектората, которые сейчас рассеяны». (Землю для евреев, на которой можно собрать всех изгнанников диаспоры.) И тогда, к несчастью, евреененавистник «Штрейхеровского образца» Франк сделал конкретное предложение: такая территория может быть найдена в Терезине. На что Гейдрих, возможно уже достаточно опьяненный властью, просто приказал немедленно эвакуировать все чешское население Терезина, чтобы освободить место для евреев.
Эйхмана послали туда наблюдать за процессом. Его ждало огромное разочарование: старинный богемский городок на реке Эгер был слишком маленьким, в лучшем случае он мог стать пересылочным лагерем для некоторой части из девяноста тысяч проживавших в Богемии и Моравии евреев.
Для пятидесяти тысяч чешских евреев, которые были отправлены в Освенцим, Терезин действительно стал пересылочным лагерем – еще двадцать тысяч были отправлены в Освенцим напрямую.
Из источников более надежных, чем дырявая память Эйхмана, мы знаем, что Гейдрих с самого начала намеревался устроить в Терезине специальное гетто для определенных категорий евреев, в основном, но не исключительно из Германии – еврейских функционеров, видных деятелей, имевших награды ветеранов Первой мировой войны, инвалидов, еврейских партнеров смешанных браков и немецких евреев старше шестидесяти пяти лет (за что его и прозвали «стариковским гетто», Altersghetto). Но городок оказался слишком маленьким даже для этих избранных категорий, и потому в 1943 году, через год после создания гетто, начался процесс «прореживания», или «отделения осадка» (Ausflockerung), который регулировал проблему пе-ренаселенности путем отправления регулярных транспортов в Освенцим. Но в одном отношении память Эйхмана не подвела: Герезин оказался единственным лагерем, неподвластным ВВХА, до самого конца лагерь оставался в его ведении. Им командовали его подчиненные; это был единственный лагерь, в котором он обладал хоть какой-то властью, хотя обвинение в Иерусалиме пыталось приписать ему и другие властные полномочия.
Память Эйхмана, с легкостью перепрыгивавшая через годы – рассказывая на полицейском дознании о Терезине, он на два года опередил последовательность событий, – хоть и не придерживалась хронологического порядка, но и не была такой уж неупорядоченной. Она была подобной складу, забитому историями самого худшего типа. Когда он рассказывал о Праге, он и вспомнил о том случае, когда ему представилась возможность пообщаться с великим Гейдрихом, «показавшим себя с человеческой стороны». Еще через несколько допросов он упомянул о своей поездке в Братиславу, в Словакию – она произошла как раз в то время, когда Гейдрих был убит. Он помнил только, что был гостем Шанё Маха, министра внутренних дел созданного немцами марионеточного Словацкого правительства.
Это было яростно антисемитское католическое правительство, в котором Мах исповедовал антисемитизм германского толка: он отказывался делать исключения даже для крещеных евреев и был одним из тех, кто нес основную ответственность за депортацию словацкого еврейства.
Эйхман запомнил это, потому что не часто получал приглашения от членов правительств – для него это было честью. Мах, как вспоминал Эйхман, был замечательным веселым человеком, который пригласил его на выпивку. Неужели в середине войны у него в Братиславе не было никаких иных дел, кроме как напиваться в компании министра внутренних дел? Нет, абсолютно никаких дел: он помнит все очень хорошо – как они выпивали, и что напитки сервировали незадолго до того, как до них дошла весть о покушении на Гейдриха. Через четыре месяца и сорок пять бобин пленки капитан Лесс, израильский полицейский, который вел допрос, вернулся к этому моменту, и Эйхман повторил рассказ практически теми же словами, добавив лишь, что тот день стал для него «незабываемым», потому что «было совершено покушение на моего руководителя». Однако в этот раз ему предъявили документ, в котором говорилось, что его послали в Братиславу на переговоры по поводу состояния «эвакуационных действий в отношении словацких евреев». Он сразу же признал свою ошибку: «Понятно, понятно, таков был приказ из Берлина, конечно же, они послали меня туда не пьянствовать».
Так что ж получается, он дважды, и весьма последовательно, солгал? Вряд ли. Эвакуация и депортация евреев стали привычным делом, потому в памяти у него и удержались лишь пирушка, то, что он был гостем министра, и известие о нападении на Гейдриха. И для его типа памяти совершенно характерно, что он, как ни старался, не мог вспомнить, в каком именно году случился этот знаменательный день, день, когда чешские патриоты подстрелили «вешателя».
Если б память у него была получше, он бы никогда не вдавался в подробности терезинской истории. Поскольку все дело происходило уже тогда, когда времена «политического решения» сменялись эрой «окончательного решения», когда – и г1 о он в другом контексте признавал свободно и без всяких подсказок со стороны – он уже был проинформирован о соответствующем приказе фюрера. Превращение страны Bjudenrein в то время, когда Гейдрих пообещал сделать это в отношении Богемии и Моравии, могло означать исключительно концентрацию и депортацию евреев в те пункты, из которых их легко было отправлять на фабрики смерти. Тот факт, что Терезин на самом деле стал служить иной цели – он превратился в образцово-по-казательный лагерь для всего остального мира, это было единственное гетто, в которое допускались представители Международного Красного Креста, – было уже совсем иной темой, о которой на тот момент Эйхман определенно ничего не знал и которая была полностью за пределами его компетенции.
Глава шестая
«Решение окончательное: Убийство»
22 июня 1941 года Гитлер напал на Советский Союз, а через полтора-два месяца Эйхмана вызвали в берлинский офис Гейдриха. 31 июля Гейдрих получил письмо от рейхсмар-шала Германа Геринга, главнокомандующего военно-воздушными силами, министра-президента Пруссии, уполномоченного по четырехлетнему плану и, наконец, но далеко не в последнюю очередь, второго после Гитлера человека в государственной (отличной от партийной) иерархии. Этим письмом Гейдриху поручалось подготовить «общее решение [Gesamtldsung] еврейского вопроса в зонах германского влияния в Европе» и представить «общие предложения… по осуществлению желаемого окончательного решения [Endldsung] еврейского вопроса». К моменту получения Гейдрихом этих инструкций ему – как он объяснял верховному армейскому командованию в письме от 6 ноября 1941 года – «уже в течение нескольких лет была поручена подготовка к окончательному решению еврейского вопроса» (Рейтлинджер), а с начала войны с Россией он отвечал за массовые убийства, которые совершали на Востоке айнзацгруппы.
Гейдрих начал свой разговор с Эйхманом «с краткой речи об эмиграции» (которая к тому времени практически прекратилась, хотя формальный приказ Гиммлера о запрете всей еврейской эмиграции, за исключением особых случаев, о которых следовало докладывать ему лично, поступил лишь несколько месяцев спустя), а затем сказал: «Фюрер издал приказ о физическом уничтожении евреев». После чего, «что было для него не характерно, надолго замолчал, словно хотел удостовериться во впечатлении, которое произвели его слова. В первый момент я был не способен постичь значение того, что он сказал, потому что он очень тщательно выбирал слова, а потом я понял, но ничего не сказал, потому что говорить больше было не о чем. Ибо я никогда не думал о таком, о решении путем насилия. Я потерял все, всю радость от работы, всю инициативу, весь интерес; из меня, образно говоря, словно воздух выпустили. А потом он сказал: "Эйхман, вы отправитесь на встречу с Глобочником [один из высших чинов СС при Гиммлере и шеф полиции Люблина в генерал-губернаторстве], рейхсфюрер [Гиммлер] уже отдал ему соответствующие приказы, посмотрите, что ему за это время удалось сделать. Я полагаю, он использует для ликвидации евреев русские противотанковые рвы". Я все еще помню эти его слова, я буду помнить их до конца своих дней, эти его слова, сказанные уже в самом конце беседы».
На самом деле – как Эйхман все еще помнил в Аргентине, но позабыл в Иерусалиме, что нанесло ему немалый вред, так как имело значение для установления его собственных полномочий непосредственно в деле истребления, – Гейдрих сказал нечто большее: он сообщил Эйхману, что все предприятие передано под руководство главного административно-хозяйственного управления СС» – то есть отнято у его РСХА, – а также что официальное кодовое название уничтожения – «окончательное решение».
Несомненно, Эйхман был одним из первых, кто узнал о намерении Гитлера. Мы уже видели, что Гейдрих в течение нескольких лет работал в этом направлении (предположительно с начала войны), а Гиммлер утверждал, что ему сказали об этом «решении» (против которого он тогда протестовал) сразу после поражения Франции в августе 1940 года. К марту 1941 года, примерно за полгода до разговора Гейдриха с Эйхманом, «в вы-сших партийных кругах уже все знали о том, что евреи будут уничтожаться» – об этом свидетельствовал на Нюрнбергском процессе Виктор Брак из канцелярии Гитлера. Но Эйхман, как он тщетно пытался объяснить в Иерусалиме, к высшим партийным кругам не принадлежал: ему никогда не говорили больше, чем требовалось знать для выполнения конкретной задачи. Но правда и то, что он был одним из первых представителей низшего эшелона, которого проинформировали насчет «строго секретного» дела – оно оставалось под этим грифом и когда известие уже распространилось по всем партийным и государственным учреждениям, по всем предприятиям, использовавшим рабский труд, по меньшей мере по всему армейскому офицерскому корпусу. Те, кому в открытую передали приказ фюрера, стали не просто «носителями приказов» – они продвинулись вверх, стали «носителями тайн», в соответствии с чем ими была принесена особая присяга.
Все сотрудники службы безопасности – а Эйхман числился в ней с 1934 года – в любом случае приносили присягу о соблюдении тайны.
Более того, при переписке на данную тему следовало соблюдать строгие «языковые нормы», поэтому документы, в которых встречаются такие слова, как «уничтожение», «ликвидация» или «убийство», обнаруживаются нечасто – подобные слова попадаются только в донесениях айнзацгрупп. Предписанными кодовыми обозначениями убийств были «окончательное решение», «принудительное переселение» (Aussiedelung) и «специальная обработка» (Sonderbehandlung); депортация – если это не касалось евреев, направленных в Терезин, в «стариковское гетто» для привилегированных евреев, в каковом случае это именовалось «сменой места жительства», – получила названия «переселение» (Umsiedlung) и «наряд на работу на Востоке» (Arbeitseinsatz im Osten). Определенный смысл в этих последних терминах все-таки был, поскольку евреев зачастую действительно временно размещали в гетто, и часть из них действительно использовалась как рабочая сила.
При определенных обстоятельствах нормы этого языка требовали некоторых изменений. Так, например, высокопоставленный чин министерства иностранных дел предложил, чтобы в переписке с Ватиканом убийства евреев именовались «радикальным решением»: это был оригинальный ход, поскольку марионеточное католическое правительство Словакии, на которое Ватикан имел влияние, не было, на взгляд нацистов, «до-статочно радикальным» в своем антиеврейском законодательстве, так как совершило «серьезную ошибку», исключив крещеных евреев. И лишь между собой «носители тайн» могли говорить свободно, и то вряд ли они это делали на своих рабочих местах – поскольку там присутствовали стенографисты и прочий персонал.
Какими бы ни были причины введения этих норм, они оказались неоценимым подспорьем для сохранения порядка и нормального рассудка среди тех, кто трудился во множестве различных служб, задействованных на данном поприще. Да и сама формулировка «языковые нормы» (Sprachregelung) была своего рода кодовым обозначением того, что на нормальном языке называлось ложью. Потому что когда «носителю тайн» приходилось встречаться с кем-то из внешнего мира – так, например, когда Эйхмана послали в Терезин, чтобы он поводил по гетто представителей Красного Креста из Швейцарии, – он получал помимо приказов и свой набор «языковых норм»: в том конкретном приказе Эйхману содержалась рекомендация выдать представи-телям Красного Креста откровенное вранье о якобы разразившейся в лагере Берген-Бельзен эпидемии тифа, поскольку благородные джентльмены намеревались съездить и туда.
Смысл такой языковой системы заключался не в том, чтобы исполнители не понимали, чем им следует заниматься, а в том, чтобы отучить их сравнивать «языковые нормы» с их прежним, «нормальным» пониманием того, что есть убийство и что есть ложь. Огромная восприимчивость Эйхмана к клише и расхожим фразам вкупе с его неспособностью к речи обычной превратила его в идеального носителя «языковых норм».
Но система, однако, не была полностью защищена от реальности, в чем вскоре убедился и сам Эйхман. Он отправился в Люблин на встречу с бригаденфюрером Одило Глобочником, бывшим гаулейтером Вены, но отнюдь не для того, чтобы, как утверждало обвинение, «лично передать ему секретный приказ о физическом уничтожении евреев», поскольку Глобоч-ник знал об этом и до Эйхмана: в разговоре Глобочник, словно пароль, призванный показать, что он «из своих», использовал словосочетание «окончательное решение».
Аналогичное утверждение обвинения, демонстрировавшее, до какой степени оно заблудилось в бюрократическом лабиринте Третьего рейха, касалось и Рудольфа Хёсса, коменданта Освенцима, – обвинение полагало, что Хёсс получал приказы фюрера также через Эйхмана. Эту ошибку использовала защита, заявив, что у таких обвинений нет «подкрепляющих улик». На самом деле во время своего процесса Хёсс показал, что в июне 1941 года он получал приказы непосредственно от Гиммлера и добавил, что Гиммлер сообщил ему: Эйхман прибудет, чтобы обсудить с ним некоторые «детали». Детали, писал Хёсс в своих мемуарах, касались использования газа – и этот факт Эйхман упорно отрицал. Возможно, он и не лгал, потому что другие источники противоречат этим воспоминаниям Хёсса, утверждая, что устные или письменные распоряжения об уничтожении всегда поступали в лагеря через ВВХА и отдавались либо шефом этого управления, обергруппенфюрером Освальдом Полем, либо бригаденфюрером Рихардом Глюксом, непосредственным начальником Хёсса. А к использованию газа Эйхман вообще никакого отношения не имел. «Детали», которые ему приходилось регулярно обсуждать с Хёссом, касались «убийствоемкости» лагеря – сколько транспортов в неделю он может принять – и, возможно, планов расширения.
Глобочник вел себя с Эйхманом весьма любезно и вместе с одним своим подчиненным показал ему окрестности Люблина. Они ехали по дороге через лес, справа от которого находились обычные дома, в которых жил рабочий класс. Капитан регулярной полиции (возможно, то был криминалкомиссар Кристиан Вирт, который под патронажем канцелярии фюрера отвечал за техническую сторону умерщвления газом «смертельно больных людей» в самой Германии) вышел их поприветствовать, проводил в несколько небольших деревянных домиков и принялся «грубым, хамским голосом» объяснять, «как он все замечательно устроил – там поставили мотор от русской подводной лодки и он будет работать и подавать угарный газ внутрь домов и убивать евреев. Для меня это звучало чудовищно. Я не такой мужественный, чтобы переносить подобные вещи без реакции… Если мне сегодня покажут зияющую рану, я, наверное, не смогу на нее смотреть. Такой вот я человек, мне поэтому часто говорили, что я никогда не смог бы стать врачом. Я до сих пор помню, как я себе это представил, и мне стало физически плохо, как если бы я пережил большое волнение. Такое со всяким может случиться, и потом у меня все внутри тряслось».
Что ж, ему повезло, потому что он видел только, как подготавливаются к будущей работе камеры-душегубки Треб-линки, одного из шести лагерей смерти на Востоке, в котором должны будут умереть несколько сотен тысяч человек. Вскоре, осенью того же года, его непосредственный начальник Мюллер отправил его с инспекцией центра смерти, расположенно-го в Вартегау, в вошедших в состав рейха западных областях Польши. Этот лагерь смерти располагался в Кульме (или, по-польски, в Хелмно), там в 1944 году было уничтожено до трехсот тысяч евреев со всей Европы, поначалу «переселенных» в гетто Лодзи. Здесь работа уже кипела вовсю, но метод был другим: вместо газовых камер использовались специальные автомашины-фургоны – людей травили выхлопным газом. Вот что увидел Эйхман: евреев согнали в большое помещение, приказали раздеться донага, затем прибыл фургон, который остановился прямо у входа, и обнаженным евреям приказали в него лезть. Двери за ними закрылись, и грузовик отъехал. «Я не могу сказать [сколько именно евреев влезло в фургон], я не мог на это смотреть. Не мог, не мог, мне было плохо. Эти крики и… Я очень расстроился и все такое, как я потом и доложил Мюллеру, но большого толка от моего доклада не было. Я потом поехал вслед за фургоном и увидел самое ужасающее зрелище, такого я в своей жизни еще не видел. Грузовик подъехал к разрытому рву, двери открылись, и начали вываливаться тела, казалось, они еще живые, потому что они были мягкие. Их сбросили в ров, и я до сих пор вижу какого-то гражданского, который щипцами выдергивал зубы. Больше я выдержать не мог, я вскочил в машину и долгое время молчал. В тот раз я несколько часов просидел рядом с моим водителем, но не мог открыть рта. Я больше не мог. Мне было плохо. Я только помню, что врач в белом халате предложил мне заглянуть в окошко в грузовике, пока они еще были там. Я отказался. Я не мог. Мне надо было срочно уехать оттуда».
Но вскоре ему пришлось увидеть нечто еще более ужасное. Это случилось, когда его послали в Минск, в Белоруссию – отправлявший его Мюллер сказал: «В Минске они евреев расстреливают. Я хочу, чтобы вы подготовили мне отчет о том, как это происходит».
И он поехал, и поначалу ему вроде как повезло, потому что ко времени его прибытия, так уж получилось, «дело практически было завершено», что несказанно его обрадовало. «Только несколько молодых стрелков все еще стреляли в головы лежавших во рву людей». Но и «этого было для меня достаточно, я вдруг увидел женщину, руки у которой были заброшены назад, v меня подогнулись колени и я потерял сознание».
По дороге обратно он решил сделать остановку во Львове – это показалось ему хорошей идеей, поскольку Львов (или Лемберг) когда-то был австрийским городом, и здесь он «впервые после всех этих ужасов увидел приятную картину. Там был вокзал, построенный в честь шестидесятой годовщины правления Франца-Иосифа» – этот период Эйхман всегда «обожал», потому что еще в родительском доме слышал рассказы о том, какая тогда была замечательная жизнь и как родственники его мачехи (при этом он дал понять, что имелись в виду еврейские родственники) обрели высокий социальный статус и сколотили хорошее состояние. Вид вокзала настолько порадовал глаз, что он позабыл обо всех ужасах. Вокзал он запомнил в мельчайших деталях – например, что на нем была выгравирована дата строительства. Но потом, во время своего пребывания в очаровательном Львове, он совершил большую ошибку. Он посетил начальника местного СС и сказал ему: «Это ужасно, то, что здесь происходит: я видел молодых людей, превращенных в садистов. Как можно такое делать? Просто стрелять в женщин и детей? Это невозможно. Наши люди сойдут с ума, спятят, наши собственные люди». Но проблема заключалась в том, что во Львове творилось то же самое, что и в Минске, и местное начальство горело желанием «показать достопримечательности», хотя Эйхман и пытался вежливо отказаться. И там он снова увидел «ужасное зрелище. Здесь тоже был ров, и он тоже был заполнен до отказа, тела уже забросали землей, и из-под земли фонтанами била кровь. Такого я раньше никогда не видел. Я был по горло сыт своей командировкой, вернулся в Берлин и доложил группенфюреру Мюллеру».
Но и это был еще не конец. Хотя Эйхман сказал Мюллеру, что он «недостаточно мужественен» для таких зрелищ, что он никогда не был солдатом, никогда не был на фронте, никогда не участвовал в бою, что он не может спать и его мучают кошмары, через девять месяцев Мюллер снова послал его в Люблинское воеводство, где пылавший энтузиазмом Глобоч-ник уже закончил свои приготовления. Эйхман снова говорил о том, что такого ужасного зрелища он еще никогда в жизни не видел. Прибыв на место, он его поначалу не узнал – деревянные домики исчезли. Вместо них тот же самый человек с хамским голосом подвел его к железнодорожной станции, на которой было написано «Треблинка». Она выглядела точь-в-точь, как любая немецкая станция – с теми же зданиями, указателями, часами, сооружениями, но это была великолепная имитация. «Я старался держаться как можно дальше, я не мог заставить себя разглядывать это. Но все равно я видел, как колонна обнаженных евреев вошла в большой зал, и там их должны были отравить газом. Там их и убили, как мне сказали, чем-то, что называлось циановой кислотой».






