355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Нахман Бялик » Стихотворения и поэмы » Текст книги (страница 9)
Стихотворения и поэмы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:39

Текст книги "Стихотворения и поэмы"


Автор книги: Хаим Нахман Бялик


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

"Ты ли это, единственная, ты ли,

огонек моего пути, святая

души моей от первого дыханья

поныне, ты ли с вершины холмов

на безжизненном острове предстала

мне под крылами Зари, под венцом

ее звезды?

 Из глубины моей

жизни к тебе мириадами воплей

о помощи давно, вечно взывала

моя душа, и неслась от тебя

и к тебе тысячами потаенных

и извилистых тропок. На заре

детской поры увидал я впервые

твое сиянье, и в тайне ночей

и зорь мне полюбился твой сокрытый

блеск. Между гор Самарийских, средь гроздий

виноградных садов – там родила

меня мать моя, там, под переплетом

лоз и пальм, колыбель моя качалась,

и песней няни был для меня голос

божьей пташки. Высоко колосились

золотые поля, благословляя

мое детство, леса прохладных кедров

и кипарисов вводили меня

под сень тайны своей, и полюбил я

бога земли, бога долин и гор,

а Бога неба страшился. Но часто

пред зарей, пред зарей, едва с вершины

гор в мировой тишине раздавался

первый рог пастуха, и страх святой,

непонятный и сладостный, окутывал

меня, я пробирался, крадучись,

к выходу шалаша, и подымался

на холодный пригорок; мои ноги

купались в росе утра, и глаза

уносились к лазоревому небу,

и созерцали там дивную славу

твою в луче предутренней звезды,

и в ее мягком сияньи твою

божественность; и с высоты лазурной

в молчаливой любви ты мне мерцала,

и мое сердце трепетало с трепетом

твоих ресниц, и я тогда любил

даже небо и все, что в небе скрыто, —

ради тебя..."

 И дальше говорил,

затопленный любовью:

 "И остался

я сир и одинок. Отец погиб

смертью зелота[35]35
  Зелоты (букв. «ревнители») – общее название участников радикальных освободительных движений в последнем столетии эпохи Второго храма. Возведя политическую свободу в ранг религиозной доктрины, зелоты рассматривали примирение с римским владычеством как тягчайший религиозный грех.


[Закрыть]
в битве – и его

кости покрыты бесславием; мать

осквернилась душою за пригоршню

ячменя на чужбине; и остался

я один, и скитался, бесприютный,

целые дни по горам, и в ночи

засыпал, обнимая твердый камень.

И лисицы кругом меня шныряли

во мраке, и сова меня пугала,

плача где-то в развалинах; и был я

одинокий, мечтательный ребенок,

с одним богатством – с душою, пугливой,

как пташка, и с глазами, что смотрели

и дивились. И мне являлась ты,

задумчивая, светлая, в тумане

ночи, на голой скале моего

ночлега, перед каменным моим

изголовьем, – а утром сторожила

меня с нагорных высот, и дарила

добрым лучом, и с матерински-нежной

грустью ласкался ко мне золотой

взор твой. И обручила мое сердце

тайному горю, и безмолвной боли,

и страданьям любви. Я ждал тебя

дни напролет, словно страж на дозорном

холме, и по ночам к тебе тянулся,

как отлученный от груди ребенок

к матери...

 Так, заброшенным в горах,

меня нашел однажды странный старец

из Иудеи, седой и косматый,

в плаще, мрачный и гневный, – назорей[36]36
  Назорей (ивр. назир) – человек, принявший обет воздерживаться от употребления винограда и произведенных из него продуктов – в первую очередь, вина, не стричь волос и не прикасаться к умершим (см. Числа, 6:1-21). Степень святости назорея почиталась очень высокой. Постепенно практика назорейства вышла из употребления, а слово назир стало обозначать монаха – в применении к другим религиям.


[Закрыть]

и подвижник пред Богом; величав

и грозен был он, как тяжкая туча,

или снежные горы пред рассветом

утра. И, сжалясь, приютил ребенка

под таинственной кровлей своего

шатра, и заслонил от мира тенью

своей дрожащей белой бороды.

И обучил меня своим дорогам,

и своему Богу поработил,

дал душу без желаний, и глаза,

устремленные ввысь. И оборвал он

лепестки моей юности, один

за другим, и принес своему Богу

в жертву, и лучшие грезы мои

посвятил небесам; и дни мои,

подобно дням его, стали постами,

ночи мои – молитвами, как ночи

старика. Был он страшен мне, как осень

страшна цветку. Исхудало лицо,

и чело мое с каждым днем бледнело —

только кудри все гуще, все пышнее

вились, да в сердце дико разрослась

свежая чаща грез; и я, малютка,

терялся в ее сумраке, подобный

загнанной юной лани. И, бывало,

тот дикий лес в моем сердце внезапно

претворялся в волшебный сад цветов,

сладких плодов, солнечного сиянья, —

и ты, Божия дочь, заткана светом

и блеском, тихо шла меж благовонных

гряд, улыбаясь улыбкой, дарующей

жизнь, и, как будто влюбленная горлинка,

трепетал я, воркуя, на твоем

белом плече...

 Я был тогда нетронут

и стыдлив, и душа была чиста,

словно капля росы в горлышке лилии,

сердце ясно, как влага Силоама

в хрустальной чаше. Ни разу дотоле

пыль женщины не пала на мои

одежды, и неведом для меня

был ее аромат; но в моем сердце

журчала жизнь тысячью родников,

и молила душа моя о шуме

любви, о дивном рокоте любви.

И расцветал из грез моих твой образ,

и вставал предо мною сочетаньем

дочери Бога с женщиной, и сам

я не ведал, когда и как соткалось

оно в моей душе. И мне казалось

иногда, что внедрил тебя Господь

искони и от века в моем сердце,

и в оны дни, на одной из далеких

звезд или в грезе древности, прошел я

мимо тебя, и ты меня окликнула

по имени. Твой аромат я чуял

и в загадках моей далекой детской

поры, и эхо твое доносилось

из немых ее снов. Днем мои взоры

подымалися к небу, но рука,

словно слепая, ощупью искала

тени твоей вокруг; и сквозь тревожный

сон по ночам недоставало мне

на бедном ложе тебя. И, бывало,

ночью вставал старик будить зарю

и молился в окно, лицом к востоку,

и пел, вторя предутренним звездам,

песнь Богу жизни своей, – а в углу

я на ложе сгорал, корчился в муке

затаенных желаний, и душа

испуганно дрожала, как молочный

ягненок в пасти голодного зверя, —

и плакал, и терзал зубами губы,

что в трепете желания шептали

греховные мольбы Богу моей

жизни. И странно мне врывалась в душу

старцева песнь, словно чистый родник

в мутное море. Гадким и презренным

сам себе я казался, и томился,

и во мраке души моей шептал

обеты...

 Раз я вышел пред зарею

освятить себя Господу в реке

с общиной Братьев Рассветной купели.

С гор полнотою свежести святой

веял навстречу мне ветерок утра,

и чудилось – во сретенье иду я

большой и дивной Тайны. Ткани тела

переполнены мощью, сердце ново

и крепко – и душа моя, ликуя,

не помнила себя. И вдруг – звенящий

всплеск воды пронизал меня хрустальной

струей, и был он уху моему,

как рокот арф. И я взглянул и замер:

вниз по реке передо мной купалась

девушка. Белизна нежного тела

из полутьмы озарила меня

и опьянила... Миг – и я одним

прыжком ринулся к ней – но предо мною

встала старцева тень. И задушил я

свой порыв, и залег в дупле утеса,

и насыщал голодные глаза

белою наготой, и трепетало

мое сердце от трепета ее

девственных персей. И восскрежетал

я зубами, и поднял, угрожая,

свой кулак – и не знал, против кого —

против небес ли, меня испытующих,

или против Диавола, что так

искушал мою душу. И как молот

обрушился кулак мой на скалу,

и брызнули осколки, и нога

растоптала, как пыль, гранитный щебень.

Но опьянение прошло, и глубокий

ужас объял меня, великий ужас

перед собою; ибо заглянул я

в черный хаос, где адова качель

между светом и тьмой меня швыряла:

и увидал свою душу – и вот,

она черна и бела; и увидел

сердце свое – и в нем нора ехидны

и вместе с ней орлиное гнездо...

Так сидел я, томясь, на берегу

той реки; голова моя поникла

под ношей тьмы, взоры глядели в воду,

и, казалось, сижу я на распутьи

между тропой проклятья и тропой

благословенья. И вдруг увидал

кудри свои в воде: они обросли

дико и тяжко висели, бросая

темную тень, подобно покрывалу

из черных змей – и словно измышляли

против души моей козни со дна

потока. И вскочил я – и поклялся

принести свои кудри в жертву небу —

и свершилось, и опустилась чаша

весов...

 И я вступил в Иерусалим

и увидел Чертог святыни[37]37
  Чертог святыни – Иерусалимский храм.


[Закрыть]
, прелесть

отроков и жрецов его, толпу,

что по дворам его шумно сновала, —

и захватило дух мой. И остриг я

свой венец назорейский там, над кровью

жертвы моей, и бросил кольца прядей

в пасть Огненного Льва – и в тот же миг

мои кудри взвились в пламени жертвы

к небу, и роскошь юности моей

стала пеплом, угодным благовонием

для Господа... Какая-то волна,

как дым костра, как ненависть черна,

хлынула из души моей сожженной,

и в глазах потемнело, и хотелось

зареветь по-звериному – но в этот

миг затопил хор левитов меня

морем звуков, и грохот труб и лепет

лир заглушил последний вопль моей

юности; сердце мое потерялось

в шуме тимпанов, кимвалов, и пал я,

обессилен, пред старшим из жрецов

в одежде льва, и в краях его ризы,

меж бубенцов и гранатовых яблок,

скрыл лицо, исповедался и плакал...

А удаляясь – увидел я в груде

пепла, у края жертвенника, прядь

моих кудрей, одну, что уцелела

от огня. И похитил я у Бога

ту, Богу обетованную, прядь,

утаил на груди и убежал,

и была она долго талисманом

и печатью на сердце у меня.

Когда же вновь отросли мои кудри,

я вынул эту прядь, поцеловал

и no-ветру развеял, возвращая

украденное Небу...

 И смотри —

Небо меня обмануло, опутало

жестокой ложью. Молодость мою

и все взяло себе, и ничего

не дало мне взамен. Как раб покорный,

все дни мои возносил я к Нему

глаза и, словно пес, молча молил

о своей доле; но высокомерно

отвечало безмолвием Оно,

и лживым благочестьем истомило

юностью мою; и остался я вновь

один в земле пустынной, и уходит

моя весна, ограбленная Небом,

повернулась и хочет уходить,

мрачная, гневная, без поцелуя

и прощанья; и я за ней бегу,

цепляясь, как ребенок, и целую

ноги ее, и хватаю за край

одеянья, и трепещу, и плачу:

"Не покидай!" – И ты мне вдруг явилась,

сила моя, царица, в полноте

славы твоей сошла ко мне на землю,

жезл отрады в деснице, и венец

освобожденья на челе. И я

вижу тебя, и плененные желанья,

словно змеи в заваленной норе,

наполовину выползли, и тянутся,

дрожащие, голодные, к тебе,

к тебе, к тебе, и необычным пламенем,

пламенем бунта горят их глаза...

Слушай! Все звезды неба, золотые,

серебряные, все тебе отдам

за горсть любви, за право прикоснуться

к концу твоего скипетра. Отныне

что небеса мне, кто в них для меня

отныне жив, если ты их покинула

ради меня, и сиянье твое

удалилось от них? Ибо разрушены

столпы небес, Божий чертог – руина,

Божий престол разбит, у врат святыни

мусор; а я возрос и возмужал,

красота расцвела, хребет упрям

несокрушимою гордостью, недра

полны рыканий льва – и ты со мною!

Повели – я встряхну кудрями, сброшу,

как солому, расшатанное небо

надо мной; молви слово – погружу

мою жизнь в эту пропасть Аваддона,

и мой взор, что вонзился в глубину

навстречу лику твоему, вовеки

не подымется к небу. Сжалься, сжалься,

возьми меня, умчи меня, сестра, —

я в руке твоей, буду я печатью

на твоем сердце, буду я подножьем

твоей стопы; как собака, я лягу

у края ризы твоей, сторожа

миги твоих ресниц и мановенья

мизинца твоего, – или, как лев,

ринусь я на тебя и унесу

в пещеру..."

 Голос его зазвучал

словно молитва, сдержанно и мягко:

"...Или создам иную высоту,

с новой лазурью и новым сияньем,

и солнцем будешь ты над мирозданьем

жизни моей; имя твое сплету

с песнью моей души; как раньше Богу,

из молитв буду вить тебе венки,

с ландышей лучших сорву лепестки

и стопам твоим выстелю дорогу.

Орел огня, буду дивным огнем

обвевать тебя; в высь, какой не знали

грезы мои, домчусь, и к солнцам дали

донесу клик о счастии моем..."

Так говорил он, и в его глазах

свет и пламя смешались и боролись;

и поднял он в томлении души

взор от лика в воде к живому лику,

трепеща и пылая, – и, взглянув,

окаменел: ее нет над обрывом —

только образ ее, запечатленный,

словно вырезан в черной глубине,

и оттуда глядит, и с ним оттуда

глядит звезда зари...

 И поднял взоры

вновь на вершину кручи: в высоте

плыла над нею маленькая тучка,

светлая, словно крылатая, тучка,

и казалось – прозрачная рука

из-за тучки простерта, указуя

к Серне Зари. То был ли некий ангел,

или она?

 И взор его повлекся

к дивной звезде рассвета, и в лучах

ее венца душа его повисла,

плененная, как сетью. Ведь она,

Серна Зари, чистоокая, грустно-

лучистая, сияла искони

веков, не угасая, не тускнея;

и пред зарей, пред зарею, когда

вставали те, кто на земле непонят,

отщепенцы великие, сироты

мира, – вставали блуждать меж туманов,

прокладывая первые тропы

к горным высям, – она вставала с ними,

одна и непонятна, как они,

встречала их, и был в ее мерцаньи

один привет, одно благословенье:

Будьте чисты! – и души их сливала

со всех концов блуждания в единой

мечте Зари...

 Великая тоска

его объяла, высшая любовь,

сильнее смерти, затопила сердце

морем томлений; и пил он очами

темную синеву, и пил допьяна —

и распрямился юноша, и поднял

руки, и возопил:

 – Бог! Даже пламя,

что бунтует во мне, я отдаю

Тебе и Небу!

 Дивное сиянье

было в его глазах, ибо с высот

Серна Зари о клятве ликовала,

предвещая великое; и вера

в некий жребий наполнила его,

и познал он, что Бог к нему воззвал

огнем его души и предназначил

свершить нечто на острове, – но что?

И двинулся вдоль берега вперед,

навстречу уготованного рока,

твердый сердцем. Призыв Огня звучал

в его ушах, и перед ним мерцали

полусветы Зари. И в глубине

девичий образ, и светлая тучка

в вышине тихо поплыли пред ним;

и не дивился юноша пред чудом,

ибо лучшее чудо низошло

в его душу; и шел спокойно, молча,

навстречу Серне Зари.

VII

 Долго шел он —

и берег подымался выше, выше

и, наконец, сровнялся с крутизной

по ту сторону вод; и обе кручи

постепенно сходились, омрачая

русло реки, замкнутое меж них, —

словно два великана заманили

реку в свои теснины, замышляя

там удушить во мраке... Но спокойно

юноша восходил, и тучка в небе,

и отраженный образ в глубине

плыли пред ним.

 И вдруг – остановилась

светлая тучка и застыла в небе

над вершиной утеса. И вгляделся

он издали: черный, громадный клык

возвышался из утренних туманов,

опираясь о плечи берегов;

внизу под ним зиял зловещей глубью

Аваддон – а с вершины чуть мерцала

словно малая свечка.

 И почуял

издали юноша сердцем Огонь

Святыни, и душа затрепетала

в груди. Так вот он, потаенный светоч

Божий, дрожит из пустынных туманов

и мерцает с вершины скал, и мнится

в его мерцаньи намек Искупленья!..

Кто возжег тебя, светоч на утесе,

и кто достоин, чистый, прикоснуться

до тебя? Или в этом оный подвиг,

предначертанный юноше?

 И радость

могучая, без дна и граней радость

ворвалась в его грудь; благоговея,

расширилась душа и ликовала

в трепете веры. Стопы его легки

и широки шаги; призыв Огня

звучал в его ушах, и в сердце билось

благословенье Зари.

 А меж тем

искра росла. Уж вот она, как малый

язык огня, что пляшет в обожаньи

перед зарей, сестрой своей; а вот

уже, как прядь от Пламени большого —

прядь Ариэля, перед кем стоял он

некогда в день обета. И узнал

юноша тот Огонь, и встрепенулся

орел в гнезде его сердца и бросил

радостный клекот в вышину. Забыла

душа юноши бездну; миг – и был он

на вершине, и ринулся прыжком

на священное Пламя, и широким

взмахом поднял и взвеял к небесам.

Прекрасен он стоял на высоте,

в короне юности кудрявой, гордо

подняв пышновенчанное чело,

и в руке его радостно пылал

факел Спасения. Светлая тучка,

как херувим-покровитель, витала

над его головою – и, ликуя,

Серна Зари благословляла свыше

силу его.

 И мощный клич восторга

зрел на его устах, – но в этот миг

безмолвный зов пронзил его, – и в бездне

Аваддона, под черной глубиною,

выплыл девственный образ. То она,

в полноте красоты и вожделений,

с блеском иной денницы на челе:

прямо в очи она вонзает очи

и, как удилищем в омуте, ловит

взором в безднах души. Тянется молча

ему навстречу, ввысь, и молча в пропасть

влечет его к себе. Стройные руки

протянуты к нему, словно берут

и отдаются; взор – любовь, и смерть,

и спор мига и вечности.

 И крепко

прижал он факел святыни к груди,

и зажмурил глаза, и крикнул: Небо —

Аваддон – ты... – И ринулся с вершины

в раскрытые объятия на дне

Гибели...

 И погасли Божьи свечи

в вышине, посерели степи неба,

обнаженные, грустные, как поле

после жатвы, – и там, у края поля,

словно ненужный, брошен кем-то серп

месяца...

 Дрогнула светлая тучка

и растаяла; дрогнула за нею

Серна Зари, и не стала видна.

Ибо в чертоге своем пробудился

Лев золотого утра, и вступил

в царственной мощи на порог великой

тверди; венчанный гривой золотой,

отряхнулся, и брызнуло сиянье

в горные дали.

VIII

 А юношу воды

вынесли в край далекий, незнакомый,

в край, чье имя Чужбина.

 И скитался

по всем странам, и жил с детьми Изгнанья,

и проходил между ними, подобный

сказке древности дальней и виденью

грядущего; и странно непонятен

был он для них.

 И видел небеса,

но ему они чужды; видел землю,

но и она чужда; и научил он

свои глаза глядеть перед собой

в мировое Ничто.

 Так он блуждал

по земле, словно выбитая Богом

из орбиты звезда, по беспредельным

пространствам; так блуждал он, наг и бос,

глядя перед собой, нищенски бедный —

только с Огнем великим в глубинах

сердца и с тенью сумерек Зари

в безднах очей. Ибо душу его

трижды расплавил Рок в тройном горниле,

и великое тройственное Пламя

пылало в ней: пламя Бога, и пламя

Диавола, и – жарче тех обоих —

пламя Любви.

 И нес он это Пламя

по четырем окраинам земли,

зажигая сердца своим дыханьем

и лампадки затепливая людям

в их потухших глазах.

 И проходил он

среди братьев своих, детей Изгнанья,

и видел униженья, видел муку

их, и болел их болью, и рыдал

их воплями. И были в этих воплях

слышны клики небес и ревы ада,

Божья ревность и буря гнева Божья,

стоны души, погибающей в муках

невоплощенной любви, – и вселенский

горестный вздох, что разбился над миром

некогда в ночь Разгрома. Но, бывало,

в скорби молчал он – и молчанье было

воплем его; и не было на свете

скорби, равной его безмолвной скорби,

ни боли, как его немая боль.

И выдержать не мог его прямого

взора никто. Иные подымали,

избегая очей, глаза

к небу, иные к земле опускали;

он безмолвно следил за ними взглядом,

пока пройдут, и жалостью великой

жалел о них.

 Встречал он и людей

гнева и ненависти: люди гнева

содрогались пред ним и отступали

торопливо, и хмурили чело,

и надвигали брови над глазами,

и клали руку на сердце, и будто

нечто пытались утаить от взора

Загадочного. Тщетно: видел он

недра их сердца, и входил в их душу,

как в осажденный город сквозь пролом

стены...

 А если встречал на дороге

беззаботно-уверенное сердце, —

пронзал его глазами и вливал

смертный недуг, и с той поры не ведал

беззаботный спокойствия и тихих

снов по ночам.

 И много было тех,

что под его проклятьем и его

благословеньем безмолвно склоняли

голову, и от уст его просили

поучений, укоров и молитв,

и от очей жаждали милосердья

и надежды. В душе его шумело

море жалости; утренней росою

струилися на скорбные сердца

слова его утехи, и во взоре

сияла милосердная Заря.

Ибо мощь и блеск яркого Солнца

нес он в своей душе, и мрак и тайну

Ночи; но жаждой глаз его была

только Заря, мерцание рассвета —

его стихия, предутренний сумрак —

песнь его жизни...

* * *

 А когда сжималось

его сердце, и дико налетали,

как волны моря, великие сны

и непреложные муки, – далеко

за город уходил он на заре

и стоял, опершись, под одиноким

деревцем у дремотного потока,

смотря подолгу на Серну Зари

и на отблеск ее в глубокой влаге;

и закрывал глаза, и, глядя в бездны

своей души, долго, долго стоял,

с целым миром безмолвствуя в великой

скорби своей – в своей великой скорби

Одинокого.

 Ангел молодой,

светлокрылый, с печальными глазами,

что обитал в лучах Серны Зари,

наклонял над землей тогда в молчаньи

чашу Безмолвной Скорби – и катились,

капля за каплей, сокрытые слезы

среди безмолвия зари...

1905

Перевод В. Жаботинского


ЗЕФИРЫ

С птичьим посвистом – маминых уст поцелуй

От ресниц отгоняет виденье ночное.

Я проснулся, и свет в белизне своих струй

Мне ударил в лицо необъятной волною.

Лезут сны на карниз, и покуда хранят

Тени сладкой дремоты прикрытые веки,

Но уже пронеслось ликование дня

По булыжнику улиц в гремящей телеге.

Из сидящего в раме окошка гнезда

Раскричалась птенцы, опьяненные светом,

И уже за окном началась суета —

То друзья-ветерки заявились с приветом.

И зовут, и лучатся, сияют светло,

Торопливо мигают, снуют, намекают,

Как птенцы озорные, стучатся в стекло,

Ускользнут, возвратятся и снова мигают.

И в сиянье их лиц на окошке своем

Различу я призыв: «Выходи же наружу!

Мы ребячеством радостным утро зальем,

Мы ворвемся повсюду, где свет обнаружим:

Мы растреплем волну золотистых кудрей,

По поверхности вод пронесемся волнами,

В сладких грезах детей, и в сердцах матерей,

И в росе засверкаем – и ты вместе с нами!

В детском плаче, в изогнутом птичьем крыле,

В мыльном радужном шаре, на пуговке медной,

И на гранях стакана на вашем столе,

И в веселом звучании песни победной!»

Над кроватью снует их прозрачный отряд

И щекочет меня в полусне моем сладком,

И сияют их глазки и лица горят,

На щеках зажигая огни лихорадки.

Я брежу, и тает плоть…

Омой меня светом, Господь!

Эй, зефиры прозрачные! Ну-ка, ко мне,

Залезайте, мигая и делая рожи,

Пробегитесь по белой моей простыне,

Воспаленным глазам и пылающей коже,

По кудрям, по ресницам, по ямочкам щек —

И в глубины зрачков сквозь прикрытые веки,

Омывайте мне сердце и кровь, и еще —

Растворитесь в душе – и светите вовеки!

И горячая дрема меня обоймет,

И наполнится сладостью каждая жилка,

Кровь сметает преграды, и в сердце поет

Изначальная радость безмерно и пылко.

Как сладко, и тает плоть!

Залей меня светом, Господь!

Перевод М. Яниковой


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю