![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Хаим Нахман Бялик
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
"Ты ли это, единственная, ты ли,
огонек моего пути, святая
души моей от первого дыханья
поныне, ты ли с вершины холмов
на безжизненном острове предстала
мне под крылами Зари, под венцом
ее звезды?
Из глубины моей
жизни к тебе мириадами воплей
о помощи давно, вечно взывала
моя душа, и неслась от тебя
и к тебе тысячами потаенных
и извилистых тропок. На заре
детской поры увидал я впервые
твое сиянье, и в тайне ночей
и зорь мне полюбился твой сокрытый
блеск. Между гор Самарийских, средь гроздий
виноградных садов – там родила
меня мать моя, там, под переплетом
лоз и пальм, колыбель моя качалась,
и песней няни был для меня голос
божьей пташки. Высоко колосились
золотые поля, благословляя
мое детство, леса прохладных кедров
и кипарисов вводили меня
под сень тайны своей, и полюбил я
бога земли, бога долин и гор,
а Бога неба страшился. Но часто
пред зарей, пред зарей, едва с вершины
гор в мировой тишине раздавался
первый рог пастуха, и страх святой,
непонятный и сладостный, окутывал
меня, я пробирался, крадучись,
к выходу шалаша, и подымался
на холодный пригорок; мои ноги
купались в росе утра, и глаза
уносились к лазоревому небу,
и созерцали там дивную славу
твою в луче предутренней звезды,
и в ее мягком сияньи твою
божественность; и с высоты лазурной
в молчаливой любви ты мне мерцала,
и мое сердце трепетало с трепетом
твоих ресниц, и я тогда любил
даже небо и все, что в небе скрыто, —
ради тебя..."
И дальше говорил,
затопленный любовью:
"И остался
я сир и одинок. Отец погиб
смертью зелота[35]35
Зелоты (букв. «ревнители») – общее название участников радикальных освободительных движений в последнем столетии эпохи Второго храма. Возведя политическую свободу в ранг религиозной доктрины, зелоты рассматривали примирение с римским владычеством как тягчайший религиозный грех.
[Закрыть] в битве – и его
кости покрыты бесславием; мать
осквернилась душою за пригоршню
ячменя на чужбине; и остался
я один, и скитался, бесприютный,
целые дни по горам, и в ночи
засыпал, обнимая твердый камень.
И лисицы кругом меня шныряли
во мраке, и сова меня пугала,
плача где-то в развалинах; и был я
одинокий, мечтательный ребенок,
с одним богатством – с душою, пугливой,
как пташка, и с глазами, что смотрели
и дивились. И мне являлась ты,
задумчивая, светлая, в тумане
ночи, на голой скале моего
ночлега, перед каменным моим
изголовьем, – а утром сторожила
меня с нагорных высот, и дарила
добрым лучом, и с матерински-нежной
грустью ласкался ко мне золотой
взор твой. И обручила мое сердце
тайному горю, и безмолвной боли,
и страданьям любви. Я ждал тебя
дни напролет, словно страж на дозорном
холме, и по ночам к тебе тянулся,
как отлученный от груди ребенок
к матери...
Так, заброшенным в горах,
меня нашел однажды странный старец
из Иудеи, седой и косматый,
в плаще, мрачный и гневный, – назорей[36]36
Назорей (ивр. назир) – человек, принявший обет воздерживаться от употребления винограда и произведенных из него продуктов – в первую очередь, вина, не стричь волос и не прикасаться к умершим (см. Числа, 6:1-21). Степень святости назорея почиталась очень высокой. Постепенно практика назорейства вышла из употребления, а слово назир стало обозначать монаха – в применении к другим религиям.
[Закрыть]
и подвижник пред Богом; величав
и грозен был он, как тяжкая туча,
или снежные горы пред рассветом
утра. И, сжалясь, приютил ребенка
под таинственной кровлей своего
шатра, и заслонил от мира тенью
своей дрожащей белой бороды.
И обучил меня своим дорогам,
и своему Богу поработил,
дал душу без желаний, и глаза,
устремленные ввысь. И оборвал он
лепестки моей юности, один
за другим, и принес своему Богу
в жертву, и лучшие грезы мои
посвятил небесам; и дни мои,
подобно дням его, стали постами,
ночи мои – молитвами, как ночи
старика. Был он страшен мне, как осень
страшна цветку. Исхудало лицо,
и чело мое с каждым днем бледнело —
только кудри все гуще, все пышнее
вились, да в сердце дико разрослась
свежая чаща грез; и я, малютка,
терялся в ее сумраке, подобный
загнанной юной лани. И, бывало,
тот дикий лес в моем сердце внезапно
претворялся в волшебный сад цветов,
сладких плодов, солнечного сиянья, —
и ты, Божия дочь, заткана светом
и блеском, тихо шла меж благовонных
гряд, улыбаясь улыбкой, дарующей
жизнь, и, как будто влюбленная горлинка,
трепетал я, воркуя, на твоем
белом плече...
Я был тогда нетронут
и стыдлив, и душа была чиста,
словно капля росы в горлышке лилии,
сердце ясно, как влага Силоама
в хрустальной чаше. Ни разу дотоле
пыль женщины не пала на мои
одежды, и неведом для меня
был ее аромат; но в моем сердце
журчала жизнь тысячью родников,
и молила душа моя о шуме
любви, о дивном рокоте любви.
И расцветал из грез моих твой образ,
и вставал предо мною сочетаньем
дочери Бога с женщиной, и сам
я не ведал, когда и как соткалось
оно в моей душе. И мне казалось
иногда, что внедрил тебя Господь
искони и от века в моем сердце,
и в оны дни, на одной из далеких
звезд или в грезе древности, прошел я
мимо тебя, и ты меня окликнула
по имени. Твой аромат я чуял
и в загадках моей далекой детской
поры, и эхо твое доносилось
из немых ее снов. Днем мои взоры
подымалися к небу, но рука,
словно слепая, ощупью искала
тени твоей вокруг; и сквозь тревожный
сон по ночам недоставало мне
на бедном ложе тебя. И, бывало,
ночью вставал старик будить зарю
и молился в окно, лицом к востоку,
и пел, вторя предутренним звездам,
песнь Богу жизни своей, – а в углу
я на ложе сгорал, корчился в муке
затаенных желаний, и душа
испуганно дрожала, как молочный
ягненок в пасти голодного зверя, —
и плакал, и терзал зубами губы,
что в трепете желания шептали
греховные мольбы Богу моей
жизни. И странно мне врывалась в душу
старцева песнь, словно чистый родник
в мутное море. Гадким и презренным
сам себе я казался, и томился,
и во мраке души моей шептал
обеты...
Раз я вышел пред зарею
освятить себя Господу в реке
с общиной Братьев Рассветной купели.
С гор полнотою свежести святой
веял навстречу мне ветерок утра,
и чудилось – во сретенье иду я
большой и дивной Тайны. Ткани тела
переполнены мощью, сердце ново
и крепко – и душа моя, ликуя,
не помнила себя. И вдруг – звенящий
всплеск воды пронизал меня хрустальной
струей, и был он уху моему,
как рокот арф. И я взглянул и замер:
вниз по реке передо мной купалась
девушка. Белизна нежного тела
из полутьмы озарила меня
и опьянила... Миг – и я одним
прыжком ринулся к ней – но предо мною
встала старцева тень. И задушил я
свой порыв, и залег в дупле утеса,
и насыщал голодные глаза
белою наготой, и трепетало
мое сердце от трепета ее
девственных персей. И восскрежетал
я зубами, и поднял, угрожая,
свой кулак – и не знал, против кого —
против небес ли, меня испытующих,
или против Диавола, что так
искушал мою душу. И как молот
обрушился кулак мой на скалу,
и брызнули осколки, и нога
растоптала, как пыль, гранитный щебень.
Но опьянение прошло, и глубокий
ужас объял меня, великий ужас
перед собою; ибо заглянул я
в черный хаос, где адова качель
между светом и тьмой меня швыряла:
и увидал свою душу – и вот,
она черна и бела; и увидел
сердце свое – и в нем нора ехидны
и вместе с ней орлиное гнездо...
Так сидел я, томясь, на берегу
той реки; голова моя поникла
под ношей тьмы, взоры глядели в воду,
и, казалось, сижу я на распутьи
между тропой проклятья и тропой
благословенья. И вдруг увидал
кудри свои в воде: они обросли
дико и тяжко висели, бросая
темную тень, подобно покрывалу
из черных змей – и словно измышляли
против души моей козни со дна
потока. И вскочил я – и поклялся
принести свои кудри в жертву небу —
и свершилось, и опустилась чаша
весов...
И я вступил в Иерусалим
и увидел Чертог святыни[37]37
Чертог святыни – Иерусалимский храм.
[Закрыть], прелесть
отроков и жрецов его, толпу,
что по дворам его шумно сновала, —
и захватило дух мой. И остриг я
свой венец назорейский там, над кровью
жертвы моей, и бросил кольца прядей
в пасть Огненного Льва – и в тот же миг
мои кудри взвились в пламени жертвы
к небу, и роскошь юности моей
стала пеплом, угодным благовонием
для Господа... Какая-то волна,
как дым костра, как ненависть черна,
хлынула из души моей сожженной,
и в глазах потемнело, и хотелось
зареветь по-звериному – но в этот
миг затопил хор левитов меня
морем звуков, и грохот труб и лепет
лир заглушил последний вопль моей
юности; сердце мое потерялось
в шуме тимпанов, кимвалов, и пал я,
обессилен, пред старшим из жрецов
в одежде льва, и в краях его ризы,
меж бубенцов и гранатовых яблок,
скрыл лицо, исповедался и плакал...
А удаляясь – увидел я в груде
пепла, у края жертвенника, прядь
моих кудрей, одну, что уцелела
от огня. И похитил я у Бога
ту, Богу обетованную, прядь,
утаил на груди и убежал,
и была она долго талисманом
и печатью на сердце у меня.
Когда же вновь отросли мои кудри,
я вынул эту прядь, поцеловал
и no-ветру развеял, возвращая
украденное Небу...
И смотри —
Небо меня обмануло, опутало
жестокой ложью. Молодость мою
и все взяло себе, и ничего
не дало мне взамен. Как раб покорный,
все дни мои возносил я к Нему
глаза и, словно пес, молча молил
о своей доле; но высокомерно
отвечало безмолвием Оно,
и лживым благочестьем истомило
юностью мою; и остался я вновь
один в земле пустынной, и уходит
моя весна, ограбленная Небом,
повернулась и хочет уходить,
мрачная, гневная, без поцелуя
и прощанья; и я за ней бегу,
цепляясь, как ребенок, и целую
ноги ее, и хватаю за край
одеянья, и трепещу, и плачу:
"Не покидай!" – И ты мне вдруг явилась,
сила моя, царица, в полноте
славы твоей сошла ко мне на землю,
жезл отрады в деснице, и венец
освобожденья на челе. И я
вижу тебя, и плененные желанья,
словно змеи в заваленной норе,
наполовину выползли, и тянутся,
дрожащие, голодные, к тебе,
к тебе, к тебе, и необычным пламенем,
пламенем бунта горят их глаза...
Слушай! Все звезды неба, золотые,
серебряные, все тебе отдам
за горсть любви, за право прикоснуться
к концу твоего скипетра. Отныне
что небеса мне, кто в них для меня
отныне жив, если ты их покинула
ради меня, и сиянье твое
удалилось от них? Ибо разрушены
столпы небес, Божий чертог – руина,
Божий престол разбит, у врат святыни
мусор; а я возрос и возмужал,
красота расцвела, хребет упрям
несокрушимою гордостью, недра
полны рыканий льва – и ты со мною!
Повели – я встряхну кудрями, сброшу,
как солому, расшатанное небо
надо мной; молви слово – погружу
мою жизнь в эту пропасть Аваддона,
и мой взор, что вонзился в глубину
навстречу лику твоему, вовеки
не подымется к небу. Сжалься, сжалься,
возьми меня, умчи меня, сестра, —
я в руке твоей, буду я печатью
на твоем сердце, буду я подножьем
твоей стопы; как собака, я лягу
у края ризы твоей, сторожа
миги твоих ресниц и мановенья
мизинца твоего, – или, как лев,
ринусь я на тебя и унесу
в пещеру..."
Голос его зазвучал
словно молитва, сдержанно и мягко:
"...Или создам иную высоту,
с новой лазурью и новым сияньем,
и солнцем будешь ты над мирозданьем
жизни моей; имя твое сплету
с песнью моей души; как раньше Богу,
из молитв буду вить тебе венки,
с ландышей лучших сорву лепестки
и стопам твоим выстелю дорогу.
Орел огня, буду дивным огнем
обвевать тебя; в высь, какой не знали
грезы мои, домчусь, и к солнцам дали
донесу клик о счастии моем..."
Так говорил он, и в его глазах
свет и пламя смешались и боролись;
и поднял он в томлении души
взор от лика в воде к живому лику,
трепеща и пылая, – и, взглянув,
окаменел: ее нет над обрывом —
только образ ее, запечатленный,
словно вырезан в черной глубине,
и оттуда глядит, и с ним оттуда
глядит звезда зари...
И поднял взоры
вновь на вершину кручи: в высоте
плыла над нею маленькая тучка,
светлая, словно крылатая, тучка,
и казалось – прозрачная рука
из-за тучки простерта, указуя
к Серне Зари. То был ли некий ангел,
или она?
И взор его повлекся
к дивной звезде рассвета, и в лучах
ее венца душа его повисла,
плененная, как сетью. Ведь она,
Серна Зари, чистоокая, грустно-
лучистая, сияла искони
веков, не угасая, не тускнея;
и пред зарей, пред зарею, когда
вставали те, кто на земле непонят,
отщепенцы великие, сироты
мира, – вставали блуждать меж туманов,
прокладывая первые тропы
к горным высям, – она вставала с ними,
одна и непонятна, как они,
встречала их, и был в ее мерцаньи
один привет, одно благословенье:
Будьте чисты! – и души их сливала
со всех концов блуждания в единой
мечте Зари...
Великая тоска
его объяла, высшая любовь,
сильнее смерти, затопила сердце
морем томлений; и пил он очами
темную синеву, и пил допьяна —
и распрямился юноша, и поднял
руки, и возопил:
– Бог! Даже пламя,
что бунтует во мне, я отдаю
Тебе и Небу!
Дивное сиянье
было в его глазах, ибо с высот
Серна Зари о клятве ликовала,
предвещая великое; и вера
в некий жребий наполнила его,
и познал он, что Бог к нему воззвал
огнем его души и предназначил
свершить нечто на острове, – но что?
И двинулся вдоль берега вперед,
навстречу уготованного рока,
твердый сердцем. Призыв Огня звучал
в его ушах, и перед ним мерцали
полусветы Зари. И в глубине
девичий образ, и светлая тучка
в вышине тихо поплыли пред ним;
и не дивился юноша пред чудом,
ибо лучшее чудо низошло
в его душу; и шел спокойно, молча,
навстречу Серне Зари.
VII
Долго шел он —
и берег подымался выше, выше
и, наконец, сровнялся с крутизной
по ту сторону вод; и обе кручи
постепенно сходились, омрачая
русло реки, замкнутое меж них, —
словно два великана заманили
реку в свои теснины, замышляя
там удушить во мраке... Но спокойно
юноша восходил, и тучка в небе,
и отраженный образ в глубине
плыли пред ним.
И вдруг – остановилась
светлая тучка и застыла в небе
над вершиной утеса. И вгляделся
он издали: черный, громадный клык
возвышался из утренних туманов,
опираясь о плечи берегов;
внизу под ним зиял зловещей глубью
Аваддон – а с вершины чуть мерцала
словно малая свечка.
И почуял
издали юноша сердцем Огонь
Святыни, и душа затрепетала
в груди. Так вот он, потаенный светоч
Божий, дрожит из пустынных туманов
и мерцает с вершины скал, и мнится
в его мерцаньи намек Искупленья!..
Кто возжег тебя, светоч на утесе,
и кто достоин, чистый, прикоснуться
до тебя? Или в этом оный подвиг,
предначертанный юноше?
И радость
могучая, без дна и граней радость
ворвалась в его грудь; благоговея,
расширилась душа и ликовала
в трепете веры. Стопы его легки
и широки шаги; призыв Огня
звучал в его ушах, и в сердце билось
благословенье Зари.
А меж тем
искра росла. Уж вот она, как малый
язык огня, что пляшет в обожаньи
перед зарей, сестрой своей; а вот
уже, как прядь от Пламени большого —
прядь Ариэля, перед кем стоял он
некогда в день обета. И узнал
юноша тот Огонь, и встрепенулся
орел в гнезде его сердца и бросил
радостный клекот в вышину. Забыла
душа юноши бездну; миг – и был он
на вершине, и ринулся прыжком
на священное Пламя, и широким
взмахом поднял и взвеял к небесам.
Прекрасен он стоял на высоте,
в короне юности кудрявой, гордо
подняв пышновенчанное чело,
и в руке его радостно пылал
факел Спасения. Светлая тучка,
как херувим-покровитель, витала
над его головою – и, ликуя,
Серна Зари благословляла свыше
силу его.
И мощный клич восторга
зрел на его устах, – но в этот миг
безмолвный зов пронзил его, – и в бездне
Аваддона, под черной глубиною,
выплыл девственный образ. То она,
в полноте красоты и вожделений,
с блеском иной денницы на челе:
прямо в очи она вонзает очи
и, как удилищем в омуте, ловит
взором в безднах души. Тянется молча
ему навстречу, ввысь, и молча в пропасть
влечет его к себе. Стройные руки
протянуты к нему, словно берут
и отдаются; взор – любовь, и смерть,
и спор мига и вечности.
И крепко
прижал он факел святыни к груди,
и зажмурил глаза, и крикнул: Небо —
Аваддон – ты... – И ринулся с вершины
в раскрытые объятия на дне
Гибели...
И погасли Божьи свечи
в вышине, посерели степи неба,
обнаженные, грустные, как поле
после жатвы, – и там, у края поля,
словно ненужный, брошен кем-то серп
месяца...
Дрогнула светлая тучка
и растаяла; дрогнула за нею
Серна Зари, и не стала видна.
Ибо в чертоге своем пробудился
Лев золотого утра, и вступил
в царственной мощи на порог великой
тверди; венчанный гривой золотой,
отряхнулся, и брызнуло сиянье
в горные дали.
VIII
А юношу воды
вынесли в край далекий, незнакомый,
в край, чье имя Чужбина.
И скитался
по всем странам, и жил с детьми Изгнанья,
и проходил между ними, подобный
сказке древности дальней и виденью
грядущего; и странно непонятен
был он для них.
И видел небеса,
но ему они чужды; видел землю,
но и она чужда; и научил он
свои глаза глядеть перед собой
в мировое Ничто.
Так он блуждал
по земле, словно выбитая Богом
из орбиты звезда, по беспредельным
пространствам; так блуждал он, наг и бос,
глядя перед собой, нищенски бедный —
только с Огнем великим в глубинах
сердца и с тенью сумерек Зари
в безднах очей. Ибо душу его
трижды расплавил Рок в тройном горниле,
и великое тройственное Пламя
пылало в ней: пламя Бога, и пламя
Диавола, и – жарче тех обоих —
пламя Любви.
И нес он это Пламя
по четырем окраинам земли,
зажигая сердца своим дыханьем
и лампадки затепливая людям
в их потухших глазах.
И проходил он
среди братьев своих, детей Изгнанья,
и видел униженья, видел муку
их, и болел их болью, и рыдал
их воплями. И были в этих воплях
слышны клики небес и ревы ада,
Божья ревность и буря гнева Божья,
стоны души, погибающей в муках
невоплощенной любви, – и вселенский
горестный вздох, что разбился над миром
некогда в ночь Разгрома. Но, бывало,
в скорби молчал он – и молчанье было
воплем его; и не было на свете
скорби, равной его безмолвной скорби,
ни боли, как его немая боль.
И выдержать не мог его прямого
взора никто. Иные подымали,
избегая очей, глаза
к небу, иные к земле опускали;
он безмолвно следил за ними взглядом,
пока пройдут, и жалостью великой
жалел о них.
Встречал он и людей
гнева и ненависти: люди гнева
содрогались пред ним и отступали
торопливо, и хмурили чело,
и надвигали брови над глазами,
и клали руку на сердце, и будто
нечто пытались утаить от взора
Загадочного. Тщетно: видел он
недра их сердца, и входил в их душу,
как в осажденный город сквозь пролом
стены...
А если встречал на дороге
беззаботно-уверенное сердце, —
пронзал его глазами и вливал
смертный недуг, и с той поры не ведал
беззаботный спокойствия и тихих
снов по ночам.
И много было тех,
что под его проклятьем и его
благословеньем безмолвно склоняли
голову, и от уст его просили
поучений, укоров и молитв,
и от очей жаждали милосердья
и надежды. В душе его шумело
море жалости; утренней росою
струилися на скорбные сердца
слова его утехи, и во взоре
сияла милосердная Заря.
Ибо мощь и блеск яркого Солнца
нес он в своей душе, и мрак и тайну
Ночи; но жаждой глаз его была
только Заря, мерцание рассвета —
его стихия, предутренний сумрак —
песнь его жизни...
* * *
А когда сжималось
его сердце, и дико налетали,
как волны моря, великие сны
и непреложные муки, – далеко
за город уходил он на заре
и стоял, опершись, под одиноким
деревцем у дремотного потока,
смотря подолгу на Серну Зари
и на отблеск ее в глубокой влаге;
и закрывал глаза, и, глядя в бездны
своей души, долго, долго стоял,
с целым миром безмолвствуя в великой
скорби своей – в своей великой скорби
Одинокого.
Ангел молодой,
светлокрылый, с печальными глазами,
что обитал в лучах Серны Зари,
наклонял над землей тогда в молчаньи
чашу Безмолвной Скорби – и катились,
капля за каплей, сокрытые слезы
среди безмолвия зари...
1905
Перевод В. Жаботинского
ЗЕФИРЫ
С птичьим посвистом – маминых уст поцелуй
От ресниц отгоняет виденье ночное.
Я проснулся, и свет в белизне своих струй
Мне ударил в лицо необъятной волною.
Лезут сны на карниз, и покуда хранят
Тени сладкой дремоты прикрытые веки,
Но уже пронеслось ликование дня
По булыжнику улиц в гремящей телеге.
Из сидящего в раме окошка гнезда
Раскричалась птенцы, опьяненные светом,
И уже за окном началась суета —
То друзья-ветерки заявились с приветом.
И зовут, и лучатся, сияют светло,
Торопливо мигают, снуют, намекают,
Как птенцы озорные, стучатся в стекло,
Ускользнут, возвратятся и снова мигают.
И в сиянье их лиц на окошке своем
Различу я призыв: «Выходи же наружу!
Мы ребячеством радостным утро зальем,
Мы ворвемся повсюду, где свет обнаружим:
Мы растреплем волну золотистых кудрей,
По поверхности вод пронесемся волнами,
В сладких грезах детей, и в сердцах матерей,
И в росе засверкаем – и ты вместе с нами!
В детском плаче, в изогнутом птичьем крыле,
В мыльном радужном шаре, на пуговке медной,
И на гранях стакана на вашем столе,
И в веселом звучании песни победной!»
Над кроватью снует их прозрачный отряд
И щекочет меня в полусне моем сладком,
И сияют их глазки и лица горят,
На щеках зажигая огни лихорадки.
Я брежу, и тает плоть…
Омой меня светом, Господь!
Эй, зефиры прозрачные! Ну-ка, ко мне,
Залезайте, мигая и делая рожи,
Пробегитесь по белой моей простыне,
Воспаленным глазам и пылающей коже,
По кудрям, по ресницам, по ямочкам щек —
И в глубины зрачков сквозь прикрытые веки,
Омывайте мне сердце и кровь, и еще —
Растворитесь в душе – и светите вовеки!
И горячая дрема меня обоймет,
И наполнится сладостью каждая жилка,
Кровь сметает преграды, и в сердце поет
Изначальная радость безмерно и пылко.
Как сладко, и тает плоть!
Залей меня светом, Господь!
Перевод М. Яниковой