355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Зильберман » ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ » Текст книги (страница 7)
ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:39

Текст книги "ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ"


Автор книги: Хаим Зильберман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Немного помолчав, он продолжал:

– Сумел же Али решить за всех нас, не спросив согласия комитета! А это, пожалуй, немало…

Вася решительно возразил:

– Мы все были здесь, когда Али от нашего имени потребовал возвращения Хуана. Почему же вы тогда промолчали, Шарль? Значит, вы были согласны с ним?

– Тогда он был согласен, а сейчас передумал! – улыбнулся Цой.

– Ещё не поздно исправить ошибку, – сказал Вася. – Всё зависит от нас! Можно сейчас же постучать в дверь, позвать Кранца, поклониться ему и попросить прощения: так, мол, и так, господин Кранц. Утром у нас, видите ли, не было желания идти на работу, а сейчас нас пожурил Шарль, и мы одумались. Не сердитесь на нас, господин Кранц! Так, что ли? Давайте решим!

Он помолчал немного: ожидал ответа. Но Шарль и Отто сидели с опущенными головами и ничего не говорили. Что они могли ещё сказать?

– Есть одна истина, – продолжал Вася, – и её нужно помнить! Человек, в сердце которого вошел образ Ленина, никогда больше не будет рабом! Никогда! Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть на людей в нашей камере. Попробуйте, Шарль, предложите им пойти на поклон к Кранцу, и вы услышите, что они ответят!

– Они нам верят! – сказал Иван.

– А мы не сумели даже по-настоящему связаться с товарищами из других цехов… Вот в чём наша вина. А они верят нам!

Вася говорил с горечью. Мне даже почудилось, что голос его дрогнул.

Больше мы к этому не возвращались. Каждый был занят своими мыслями: нам было о чём подумать. Мы не витали в облаках, не уносились бог весть куда на крыльях фантазии. Это были знакомые, много раз передуманные мысли, но каждый раз от них становилось теплее, потому что они согревали душу, наполняли её уверенностью, прибавляли сил. Мы слышали, как бьются в едином ритме сердца обитателей нашей камеры, и по велению своей совести становились впереди них. Это очищало душу от скорби, от боли.

Мы уже не были и никогда больше не будем рабами! Над этими словами стоило призадуматься…

Вася сидел, прислонившись к стене, заложив руки за спину. Так он всегда сидел на нарах. Цой положил голову на поднятые колени; мечтательный взгляд его был обращен на Отто и Шарля. Они, как всегда, были рядом. Иван, по привычке, прислушивался к тому, что делается по ту сторону двери, не ходит ли кто-нибудь по коридору.

В тишине кто-то тяжело храпел и стонал, усталые, голодные люди засыпали, но сон их длился недолго: поминутно то на одних, то на других нарах поднималась чья-нибудь голова, с тревогой оглядывалась на дверь и снова опускалась на жесткую подушку. Пророк спал, голова его была откинута назад, рот широко открыт. Во сне он что-то бормотал.

Али сидел, поджав под себя ноги, и молча поглядывал в нашу сторону. Он больше не молился.

Время тянулось томительно-медленно.

Мы очнулись только тогда, когда в коридоре послышались шаги. Загремели засовы. Пока открывалась тяжелая дверь, все успели разойтись по своим местам.

– Встать! – приказал комендант, остановившись на пороге.

Кто-то ответил на эту команду громким храпом. Никто не поднялся.

Комендант быстро подался назад, отстранил стоявших рядом с ним конвоиров, и на пороге появился какой-то новый, на вид очень важный начальник в форме не то гауптмана, не то майора. Его появление было настолько неожиданным, что некоторые заключённые приподняли головы, желая разглядеть новое начальство.

Стоявший позади комендант снова крикнул:

– Встать!

Офицер раздраженно оглядывал нары, ожидая, что люди, наконец, подчинятся приказу. Но заключённые лежали не шелохнувшись, словно команда была обращена вовсе не к ним. Терпение нашего гостя истощилось.

– Встать, мерзавцы! – заревел он. – Вы обязаны встать, когда вам приказывают!

Вне себя от ярости он ринулся вглубь камеры, высоко задирая голову, чтобы встретиться с чьим-нибудь взглядом. Но ни одно лицо не было обращено к нему. Все лежали спокойно, будто и не догадываясь о том, что рядом находится такой важный начальник. Задев рукой чей-то матрац, офицер брезгливо поморщился, вытер пальцы большим белоснежным платком и, бормоча проклятия, направился к выходу. Здесь он, однако, остановился, ещё раз обернулся к нам и, сжимая кулаки, зарычал:

– Сегодня же прикажу всех вас уничтожить, мерзавцы! Смотрите, тогда поздно будет! В ногах у меня будете валяться, но пощады не дождетесь!

Он постоял ещё с минуту, ожидая ответа. Потом крякнул и повторил:

– Я вас предупредил, мерзавцы!

– Пусть вернётся Хуан! – крикнул кто-то сверху. Это было уж слишком! Офицер вздрогнул, словно получил пощечину.

– Кто посмел? – заревел он. Лицо его вытянулось. – Я спрашиваю, кто посмел? Вер ватт?..(Кто смеет? (нем.))

– Верните Хуана! – крикнул Цой.

– Не мучьте Хуана! – подхватили на верхних нарах.

– Оставьте в покое Хуана! – раздалось одновременно в разных углах камеры.

Начальник прислонился к косяку, руки его заметно дрожали.

– Молчать! – исступленно заорал он. – Я приказываю молчать!

Но камера уже бушевала. Люди вскакивали со своих мест, размахивали руками, всё настойчивее и яростнее требуя:

– Хуана!.. Нашего Хуана!..

– Хуан не виноват!..

– Верните Хуана!..

Начальник исчез. Дверь захлопнулась.

Должен вам признаться, что я снова ошибся, сравнив людей в нашей камере с глиняным горшком. Нет, это был не глиняный горшок! Это был улей, взбудораженные обитатели которого готовились броситься на своих мучителей. Долго ещё после ухода начальства в камере, как в улье, не утихал шум. Не было больше среди нас спокойных людей. Заключённые собирались на нарах небольшими группами и громко выражали своё возмущение, свою горькую обиду. Можно было подумать, что этих людей только сейчас оторвали от семей и бросили в подземную тюрьму. Глядя на то, как возбуждённо они разговаривали, размахивали руками и нетерпеливо перебивали друг друга, никто не поверил бы, что в течение многих месяцев эти же самые люди, покорные, безмолвные и слепые, безропотно влачили жалкое и страшное существование.

Али примкнул к одной из групп. Глаза его горели, он весь сиял, решительный и одухотворенный. Так, видимо, радуется поэт удачно найденной строке. Так ликует учёный, после многих бессонных ночей нашедший верный путь к открытию. Да! Это точно! Он, Али, первый потребовал, чтобы вернули Хуана, и голос его был услышан и подхвачен всеми обитателями камеры. Тут поневоле возгордишься!

Болгарин Иван не находил себе места. Он с ловкостью акробата перепрыгивал с одних нар на другие, на несколько минут задерживался возле какой-нибудь группы, вставлял своё слово и отправлялся дальше.

Вокруг Цоя собралось человек пять-шесть. Они внимательно слушали его. Цой взволнованно объяснял:

– Они нам не нужны! Мы им нужны! А раз мы им нужны, то пусть оставят нас в покое, не трогают наших товарищей! Пусть вернут нам Хуана! Верно?

Люди кивали головами, хоть не все, надо полагать, понимали его английскую речь.

– Правильно! – говорили они. – Пусть вернут нам Хуана! Правильно!

Требование было логично, если наивно согласиться с тем, что само существование нашего подземного государства подчинялось каким бы то ни было законам логики. Но покамест возникший в сердцах протест коснулся только недавних и свежих обид. Горечь, накопившаяся в душах людей за долгие месяцы подземного плена, не была ещё по-настоящему осознана, и протест их относился только к тому, что было связано с последними событиями.

По-моему, единственный человек, остававшийся в это время спокойным, был Вася. Он сидел в своей обычной позе, прислонившись к стене, заложив руки за спину, и о чём-то думал. Когда я подсел к нему, он вдруг пристально посмотрел на меня, словно увидел во мне что-то новое, потом снова задумался. Так мы сидели довольно долго. Неожиданно он взял меня за руку и сказал как бы между прочим:

– Меня зовут Алексей, Алексей Чашин. Я из Тульской области… Это только тут меня окрестили Васей. Что ж, пускай…

Он замолчал, видимо чувствуя неловкость за внезапное признание, тем более что я уставился на него, как баран. Немного погодя он вздохнул и добавил:

– Может, тебе случится быть на моей родине…

Мы крепко пожали друг другу руки.

Потом я догадался, что в такую минуту неловко сидеть молча, и стал рассказывать о себе, о своих приключениях в детстве, о том, как меня выставили из монастыря.

Вася трясся от беззвучного смеха. В глазах его появился совсем юношеский блеск, и, может быть, поэтому заметнее стала густая паутина морщин под глазами, глубокие борозды, прорезавшие лоб, преждевременная седина, покрывшая суровым инеем его голову, виски и даже брови.

– Моё детство было совсем иным… – сказал он тихо.

Он вспоминал о своём небольшом городке, о родителях, о школе, о своей учительнице, имя которой произносил душевно, мягко, со счастливой и благодарной улыбкой. Людмила Александровна – так звали его учительницу. Я никогда не забуду этого имени, потому что всегда буду помнить, как произносил его он, Вася, – Алексей Чашин.

Конечно, мы с ним были разные люди, родились и росли мы в различных, совершенно чуждых друг другу мирах. Меня с рождения окружала безысходная печаль, всю жизнь я только и мечтал о счастье, но мне так и не довелось испытать его тепла. Вася рос среди весёлых и крепких людей, и счастье всегда было с ним, какой бы путь он ни избрал. Но вот пришла война, и судьбы наши скрестились. Ему было тяжелей, потому что он потерял много больше, чем я, но ему в то же время было и легче, потому что он видел много дальше всех нас.

Теперь же, когда все взоры обитателей нашей камеры были обращены к нему, он больше слушал, чем говорил, молча одобрял страстные речи товарищей по камере и думал… Думал. Он не обольщался. Он понимал, что враги никогда не пойдут на мировую, и сердцем чувствовал приближение страшной развязки.

Меж тем камера постепенно затихала. Наступал голод. О нём ещё не говорили, но он уже завладел нами. Во время голода лучше всего лежать. Мы так и делали.

Но не все лежали на своих местах. Али всё ёще был на нижних нарах и беседовал о чём-то с Иваном. Цой сидел окруженный людьми. Они молчали, но расходиться им, видимо, не хотелось. Было хорошо молчать всем вместе.

Это я ещё видел. А потом погас свет. По нарам пронесся вздох, и наступила тишина. Камера стала могилой.

Темнота бывает разная. Вечером или ночью, если не зажечь в комнате свет, – темно. В лесу ночью тоже темно, это совсем другая темнота, непривычная, тяжелая. И всё же, если поднять голову, можно увидеть небо, может быть, звёзды, и страх отступит. Мы знали, что над нашими головами нет неба, нет звёзд, что темнота окружает нас со всех сторон, что уйти от неё невозможно. И вместе с темнотой пришел страх, безотчетный и потому необъятный, сковывающий сердце и мысли, тот самый страх, который, по выражению Гомера, «хватает за волосы». Чтобы преодолеть его, нужны были силы. А сил уже почти не осталось…

С тех пор как мы переступили порог подземной тюрьмы, никто из нас никогда не оставался в темноте. И на работе, и во время сна, и в коридоре, которым мы ходили в мастерскую и возвращались в камеру, – везде и всегда на нас были направлены мощные лучи прожекторов. Постепенно мы привыкли к ним, точно так же, как слепой привыкает к своей палке. Наши нервы, в первое время взвинченные и больные от постоянно раздражавшего их света, отупели и угомонились. Мы научились спать, погружаясь в бездну света, искусственные лучи заменили нам милое, тёплое солнце.

И вот нас лишили и этого. Наступил мрак.

…Считайте, прошу пана, что на этом месте мои рассказ обрывается. Из могилы ещё никто ничего не сообщал, и я, при всём своём желании, не могу быть исключением. Мрак и голод – больше, чем смерть! Наши мучители, видимо, это хорошо знали.

Не могу сказать, сколько времени длилось это могильное существование, но мы жили… Я делю эту жизнь на периоды, хоть и не мог бы тогда сказать, как долго продолжался каждый период: несколько минут или несколько суток. Вначале, в первый период, ошеломлённые внезапно наступившей темнотой, мы лежали молча, неподвижно. Ни единого признака жизни. Потом оцепенение начало медленно проходить, страх стал отступать. Это уже второй период. Он продолжался долго, очень долго. Люди зашевелились, застонали, стали переговариваться, сначала настороженно, как бы проверяя, не лишились ли они дара речи. Казалось, что каждое громко сказанное слово поглощается темнотой и тут же исчезает, чтобы отозваться гулким эхом где-то в недрах подземелья.

Потом все притаились, прислушиваясь к тому, что делается по ту сторону двери, в коридоре. Кто-то начал было говорить, но со всех сторон на него зашикали, будто он мешал услышать что-то очень важное.

Впрочем, ко мне это не относилось. Мне никто не мешал ни видеть, ни слышать… Очень хорошо помню: мне вдруг представилось, что я очутился в каком-то знакомом мне доме. За окном шумела гроза. Первая весенняя гроза. Это я хорошо запомнил. Совсем близко слышны были весёлые раскаты грома, и после каждого удара дождь жужжал настойчивей и громче. Уже десятки ручьёв мчались за окном, стремительно несясь к королеве всех наших рек – Висле, уже где-то вдали появились очертания радуги, а я всё стоял у окна и встревоженно-чутко прислушивался к шуму дождя, жадно вдыхал его аромат и радовался приходу весны…

Но недолго продолжалась эта радость. Она оборвалась вместе с грохотом, поднявшимся по ту сторону дверей. Когда гремят тяжелые засовы, романтические грёзы отступают, и ты невольно становишься безнадёжно нормальным человеком. Вместе с сильным лучом прожектора в камеру ворвались эсэсовцы. Не помню, с меня ли они начали или я был вторым или третьим, да это, в конце концов, не важно. В памяти остался лишь тот момент, когда они направились именно ко мне, осветили моё лицо, схватили за ноги и со всего размаху бросили на пол. Стоявшие в проходе эсэсовцы потащили меня, опять же за ноги, дальше. В коридоре бросили к стене и оставили лежать до тех пор, пока приволокут остальных.

И вот в эти самые мгновения, пока эсэсовцы выволакивали из камеры тех, кого они пришли забрать, ко мне нагнулся солдат, поставленный караулить в коридоре, и, оглянувшись, сказал:

– Ох, и кашу вы заварили! Что это будет! Ни один цех, глядя на вас, уже вторые сутки не работает… Ну и дела!

Это был Ганс, наш конвоир. Я приподнял было голову, чтобы увидеть его лицо, но он уже стоял, вытянув руки по швам, и смотрел на дверь камеры.

Эсэсовцы притащили ещё кого-то. Я услышал возле себя громкие стоны. Это был, кажется, Отто.

Да, «капуцин» не обманул надежд Кранца. Там, наверху, он рассказал все, что знал, и выдал всех членов комитета.

Этого следовало ожидать.

Я лежал у стены, и, как это ни странно, сердце моё билось взволнованно и легко. Думалось не о том, что ожидает меня и моих товарищей, а о том, что ни один цех не работает вот уже вторые сутки. Глядя на нас! А мы ведь были уверены, что все наши мечты и надежды пошли прахом, что все споры были напрасны.

Знает ли об этом Вася? Как ему сообщить?

Вот о чём я думал.

И только теперь я услышал дальний, с каждой минутой всё нараставший гул, катившийся по всем дорогам подземелья. Он походил на вой бури или на шум разбушевавшихся волн. Это был вестник того, что в промёрзлой, застывшей, мёртвой природе наступил перелом: новые ветры несли с собой жизнь и тепло.

А эсэсовцы между тем разошлись вовсю. Им, видно, не нравился этот гул. Они набрасывались на людей, норовя ударить тяжелым сапогом в голову или в грудь. Наконец их начальник приказал быстрей кончать. Дверь камеры захлопнулась. Загрохотали засовы, защёлкали замки.

– Встать! – раздалась команда.

Эсэсовцы кинулись нас поднимать. Их было много… Кое-как построив по два, они окружили нас тесным кольцом и повели.

Медленно, в гробовом молчании двигались мы туда, откуда никто никогда не возвращался. Один только раз вернули оттуда Хуана без обеих ног. Да и давно это было. С тех пор начальство подземелья не совершало подобных «актов гуманности». Они, видимо, не оправдали себя.

Гул провожал нас до самой лестницы. Сейчас мы поднимемся по ступенькам – и гул затихнет. И вдруг мы вздрогнули, услышав голос, громко и властно прокатившийся по коридорам:

– Про-щай-те, то-ва-ри-щи!

Это кричал Вася. Он кричал по-русски. Мы подхватили его слова, каждый кричал на своём языке, повернув голову в сторону камер, где мы провели в заточении столько месяцев и дней.

– Прощайте, товарищи!

Эсэсовцы растерялись от неожиданности. Едва ли можно было сомневаться, что в следующий момент они пустили бы в ход кулаки и приклады. Но тут случилось нечто непонятное: раздались короткие слова команды, и поднявшиеся было приклады опустились, так и не причинив нам вреда. Эсэсовцы снова заняли свои места, и мы продолжали путь, по-прежнему медленно и безмолвно.

Поднимаясь по лестницам, я считал ступеньки. Девять лестниц по двенадцать ступенек. Глубоко же нас запрятали!

В это время, наверное, каждый из нас желал только одного: чтобы нас вели всё выше и выше… Все сердца тревожно бились. А вдруг нас выведут на поверхность!.. Может быть, казни совершаются не в подземелье, а там, наверху? Неужели мы хоть на единый миг услышим шум ветра, вдохнём аромат теплого свежего воздуха?..

На девятой лестнице восхождение кончилось. Теперь нас вели коридорами, которым, казалось, не было конца.

В камере, куда нас загнали, было светло и пусто: никаких нар, никаких скамеек. Мы долго стояли лицом к стене. Потом пришел Кранц и приказал повернуться к нему.

– Что же это произошло у вас, друзья?

Кранц улыбался. Лицо его на этот раз было не розовым, а пунцовым и лоснилось от пота. С чем он пожаловал к нам? Почему прикидывается таким веселым?

Жизнь давно уже научила нас той несомненной истине, что можно неискренне горевать, но лицемерно веселиться невозможно. Впрочем, это скоро подтвердилось.

– Мы пересмотрели всё, что относится к работе в цехах! – заявил Кранц. – Тяжелые условия! Невыносимые! Но… – Он развёл руками. – Но что делать? Как быть? Разве на фронте легче?..

Он вопросительно взглянул на нас и, не дождавшись ответа, продолжал:

– Всё, что можно сделать, будет сделано! Это говорит вам Кранц! Даю слово, всё изменится: мы улучшим питание, установим отдых по воскресным и праздничным дням, проведем в камеры радио… Кроме того, я сегодня же отдам приказ, чтобы на каждую камеру выдали патефон с полным набором пластинок. Это будет, можете не сомневаться! Для цехов с примерной дисциплиной введём прогулки. Специально для этого установим дополнительный лифт!

Кранц врал вдохновенно. Похоже было, что он и сам верил в то, что городил.

Мы же не заключённые и не преступники! – продолжал он. – Мы с вами такие же солдаты фюрера, как и те, что сражаются на фронте. Но наш фронт – здесь!

– Наступи змее на горло, и она тут же назовет тебя братом! – тихо шепнул Цой, стоявший сзади меня.

– Сейчас я прикажу, чтобы вас покормили! – сказал Кранц и, браво повернувшись, вышел.

Мы уже привыкли ничему не удивляться. Казалось, явись к нам сию минуту сам фюрер, нас и это не застигло бы врасплох. Мы были голодны. Третьи сутки ни у кого не было во рту и крошки хлеба. Я посмотрел на Отто, и мне стало страшно. Лицо его, вытянутое и помятое, стало совсем чёрным, посиневшие губы вздрагивали; только глаза ещё горели, но это был холодный огонь. Едва ли Отто слышал сладкие речи Кранца.

Да, сказать по правде, пожалуй, никто из нас не прислушивался к медоточивым обещаниям начальства. Всем было ясно лишь одно: если Кранц прикидывается добреньким и улыбается, значит, мы ему ещё нужны!

…Мы привыкли ничему не удивляться. И всё же случилось в этой новой камере нечто такое, что вывело нас из привычного равновесия. Вы только послушайте, что произошло!

Пока мы нетерпеливо поглядывали на дверь в ожидании еды, в камере погасло электричество, а вместо него появился настоящий, дневной, солнечный свет! Он проникал сюда через окно в потолке.

Мы стояли как зачарованные. Над нашими головами в широком четырёхугольном отверстии медленно плыли по небу белые, прозрачные облака, а с краю виднелся кусок синего-синего неба… Но вот что-то заскрипело: это раскатывалась тяжелая штора из гофрированного железа, и небо и облака исчезли. Снова зажегся свет.

На глазах у Шарля я увидел слёзы. Оказывается, мы ещё умели плакать! Усталые и потрясенные, мы молча опустились на пол. Я слышал это молчание и понимал его.

Едва мы успели поесть, как вновь появился Кранц. Он даже не потребовал, чтобы мы слушали его как полагается, стоя.

– Вы будете жить в этой камере, – увещевал он нас. – В двух шагах отсюда выход на волю! До ближайшей рощи – рукой подать! По воскресеньям будем выводить вас на прогулку в рощу или, если захотите, к реке! Желающие смогут заняться рыбной ловлей! Есть среди вас рыболовы?..

Почувствовав, что, кажется, пересолил, Кранц остановился. Его острый носик сиял, весь он был будто вылеплен из воска. Оглянувшись на дверь, не подслушивают ли, он подошел к Васе – почему-то именно к Васе, – нагнулся к нему и, словно доверяясь лучшему другу, тихо заговорил:

– Нам нужно спуститься вниз, обойти цеха и предложить людям приступить к работе! Вы им расскажете про реформы, которые тут будут произведены. Пускай и они узнают!

Он как-то вопросительно посмотрел на нас и решил:

– Или давайте все вместе спустимся. Я не возражаю!

Вася сердито посмотрел на меня и спросил:

– Чего он хочет?

Я перевел. Кранц утвердительно кивал головой.

– Что он нас за дураков считает, что ли? – насмешливо протянул Вася.

Кранцу не понравился этот тон. Он смерил всех нас недобрым взглядом. Куда делась его веселость!

– Встать! – рявкнул он.

Мы медленно, нехотя поднялись.

Можно было ожидать, что сейчас Кранц разразится бранью, начнёт сыпать угрозами, но этого не случилось. Он молча глядел на нас, стараясь изобразить на своей физиономии какое-то подобие сострадания, потом многозначительно покачал головой и сказал:

– Кранц может подождать! Кранц знает, что упрямство и разум – вещи несовместимые! Уйдёт упрямство – придёт разум!

Он повернулся и вышел из камеры.

Я не стану рассказывать вам о муках, принятых нами в этой новой камере, тем более что мы в ней пробыли всего одни сутки. Интересного тут немного. Людей умели мучить ещё до времён великой инквизиции, следовательно, техника пыток давно изучена, а слуги фюрера, при всём своём желании казаться оригинальными, едва ли сумели придумать что-нибудь новое.

Но самой страшной, почти непереносимой пыткой для нас была пытка надеждой. Это случалось каждый раз, когда выключался электрический свет и на смену ему приходил свет солнца – ровный, мягкий и тёплый. Над нашими головами проносились серебристо-белые облака, голубело небо, и глаза наши, остававшиеся сухими даже тогда, когда тела корчились от жестокой физической боли, становились влажными при взгляде на это сияющее над нами окно.

Конечно, нам следовало бы поговорить, так же как мы это делали в общей камере, на вторых нарах у стены. Казалось, теперь это даже легче было устроить, потому что мы, все семь членов комитета, были вместе и – одни. Но так только казалось. На самом же деле до тех пор, пока мы не узнали всех особенностей нового места заключения, – не просматривается ли каждое наше движение, не подслушивают ли нас стены, не фиксируют ли каждый звук предательские магнитофоны, – до тех пор, разумеется, не могло быть и речи о каких бы то ни было разговорах. Это мы и раньше знали. Но в этой камере мы поняли и другое: Отто и Шарль охладели к работе комитета, и, в случае если бы нам даже удалось поговорить, они едва ли приняли бы участие в этом разговоре.

Вы помните тот небольшой конфликт, когда бельгиец бросил обвинение Али, что он без разрешения выступил от имени комитета? И как ему отвечал тогда Вася? После этого ни Шарль, ни Отто больше не появлялись на вторых нарах.

Сказать по правде, мы попросту не замечали, что Шарль и Отто чем-то недовольны, да и времени на размышления у нас не было. И только оказавшись в отдельной камере, мы обратили внимание на то, что они стали держаться особняком, не проявляли интереса к тому, что мы делали, о чём говорили и думали.

Эти два члена комитета, самые, как нам раньше казалось, уравновешенные, в минуту величайшего напряжения и опасности отдалились от нас. Они неподвижно лежали на полу, не поворачивая головы в нашу сторону, словно нас и не было в камере. Даже сиявшее в окне солнце лишь в первый раз привлекло их внимание, а потом они только вздыхали и качали головами, как бы жалея нас за то, что мы попусту тратим силы, заглядываясь на солнце, небо и облака, которые им уже не нужны.

Сдали ли у них нервы или иссякли силы, временная это болезнь или уже конец – мы не могли, знать. Нам было больно смотреть на них, мы то и дело обращались к ним, желая им помочь хоть словом, но все наши попытки ни к чему не привели. Иван заявил надзирателю, что в камере двое больных, на что тот коротко ответил:

– Пусть хоть подохнут!

Он повернулся, чтобы уйти, и бросил через плечо:

– Сейчас пришлю дежурного офицера!

Причём тут дежурный офицер и зачем он нам нужен, мы не знали. Представьте же, как мы удивились, когда в камеру вошел прежний комендант нашей мастерской, молодой человек с тонким, озабоченным лицом. «Жив, значит!» – чуть не воскликнули мы.

Вася встал. Я взглянул на него и, должно быть от удивления, тоже вскочил. Никогда я не видел Васю таким взволнованным. Право, я никак не ожидал, что человеческое лицо может так молниеносно и резко измениться. Вероятно, такое случается на Фронте. Всё кажется потерянным, проигранным… Но вот внезапно во мраке вспыхивает луч надежды, командир обретает прежнюю уверенность, а бойцы, растерянные и усталые, вдруг находят в себе новые силы и снова бросаются в атаку.

Даже Отто и Шарль поднялись со своих мест. Они чего-то ждали. Я посмотрел на их землистые лица и, что греха таить, подумал о себе. Себя-то я не видел! Али и Цой, особенно подружившиеся в новой камере, стояли теперь тесно прижавшись, словно поддерживая друг друга. Иван подошел к Васе и остановился рядом с ним.

– Кто здесь болен? – спросил дежурный офицер и, не дождавшись ответа, скомандовал: – Больные, два шага вперед!

Никто не двинулся с места.

– Тут вам не гостиница! Не гранд-отель! – раскричался дежурный офицер. – Ухаживать за вами некому! Болеть дома будете! Здесь вы будете выполнять то, что вам прикажут!

Он повернулся и пошел к выходу.

– Я ещё зайду к вам! – с угрозой пообещал он. Мы увидели стройную спину, туго перехваченную новыми блестящими ремнями. Потом дверь захлопнулась.

Мне хочется ещё раз припомнить, как выглядела камера в тот момент, когда в неё вошел дежурный офицер. Дверь открылась, и он остановился на пороге. Вася, правда, стоял впереди нас, но расстояние между ним и дежурным офицером было не меньше трёх, а то и четырёх шагов. Ни он, ни Вася не поднимали рук. Это мы все видели. Откуда же взялся у Васи бумажный шарик? Когда дежурный офицер ушел, Вася развернул шарик, и на ладони у него оказалась полоска папиросной бумаги.

– Читай! – обратился ко мне Вася.

Это было сообщение, написанное торопливым почерком, возможно даже на ходу. И всё же строки были ровные и почти спокойные.

«Цеха стоят. Из Берлина получен приказ – немедленно закончить печатание бланков консульских свидетельств. Будут приняты все меры, чтобы заставить людей работать. Все кругом горит. Соглашайтесь на предложение Кранца. Надо выиграть время».

– Это провокация! – заявил Шарль, опускаясь на пол. – Нельзя верить немцу!

– Ты Курту тоже не веришь? – гневно вспыхнул Али и шагнул к бельгийцу. Похоже было, что Али готов начать драку. Отто закрыл собою Шарля.

– Африканец! Дикарь! – прошипел он, окинув Али презрительным взглядом.

– Да, я – африканец, но дикарь – ты! Дикарь тот, кто забывает о товарищах!

Али, кажется, намеревался прочитать целую лекцию высокомерным европейцам, но Вася перебил его, жестом руки напомнив, что не следует забывать о предосторожности.

– Возьми, закуси, сразу успокоишься! – Он протянул Али небольшой комочек бумаги. Второй такой же комочек он проглотил сам.

Я никому ничего не навязываю! – обратился Вася к Шарлю и Отто. – Сейчас, когда мы должны согласиться на предложение Кранца, нам особенно нужно быть вместе.

– А вы уже решили этот вопрос? – спросил Отто. В голосе его звучала откровенная ирония.

– Под лежачим камнем черви водятся! – сказал Цой.

– Да, – вздохнул Шарль. – Один немец провоцирует, другой соблазняет, а мы и уши развесили. Так можно далеко зайти!

Никто не возразил бельгийцу. Как-то само собой стало ясно, что Шарль и Отто не верят в нашу борьбу и не намерены её продолжать. Но вот Вася потянул меня за руку, и мы подсели к ним. Вася говорил, доказывал, убеждал… Я переводил его слова. Увы, это был напрасный труд. Наконец Вася, расстроенный, вернулся на своё место.

Шарлю и Отто всё надоело, ими овладела апатия, стало всё равно, а в борьбе равнодушие равносильно смерти.

Дежурный офицер выполнил свою угрозу: часа через два он снова пришел к нам в камеру. На этот раз у входа стояли конвоиры. Раздалась команда: «Встать!» – и, прежде чем мы успели подняться, вошел Кранц.

– Ну, как живем, друзья? – Он, как всегда, сиял. Мы стояли молча.

– Скорее собирайтесь, времени мало! – не то попросил, не то скомандовал дежурный офицер.

Кранц торжествовал.

– Кранц знает, что упрямство и разум – вещи несовместимые! – захлебываясь от восторга, повторял он. – Ушло упрямство, пришел разум! Не так ли?

На душе было тяжело, подкашивались ноги. Это плохо, когда Кранц доволен.

Нас нельзя было обвинить в упрямстве, но, может быть, и разума у нас не осталось.

Вася обвел нас всех вопросительным, испытующим взглядом. «Ну, что мы решим, товарищи? – спрашивал этот взгляд. – Как поступим?» И сам же отвечал: «Надо верить! Надо верить!» Мы смотрели друг на друга и вслед за Васей твердили себе, что надо верить…

Поглощенные этой безмолвной беседой, мы даже не заметили, как Шарль и Отто вышли вперед.

– Мы больны! – сказал Шарль, обращаясь к Кранцу.

Дежурный офицер недоверчиво покачал головой.

– Но вы на ногах, – сказал он. – Почему же вы заявляете, что больны?

– Мы не можем двигаться!

Лицо Кранца вытянулось, улыбка исчезла.

– Увести в девятую секцию! – бросил он конвоиру.

Затем, обратившись к дежурному офицеру, распорядился:

– Остальных проинструктируйте. Я пока буду у себя. – И Кранц вышел.

Шарля и Отто увели. Возле двери они на секунду остановились. Зачем? Может быть, в них пробудилась угасшая было воля к жизни, они хотели вернуться к нам, продолжать вместе начатый путь? Я допускаю, что Шарль и Отто уже пожалели о том, что ушли от нас, или испугались… А возможно, мне всё это только показалось!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю