355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Зильберман » ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ » Текст книги (страница 2)
ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:39

Текст книги "ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ"


Автор книги: Хаим Зильберман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Так вот в чём дело! Оказывается, я ещё кому-то нужен! Сам фюрер, всплывший на крови и слезах миллионов людей, взялся быть моим меценатом, моим покровителем! Назовите мне, прошу пана, остряка, который додумался бы до подобного парадокса! Видите ли, мои знания и способности, до сих пор не нашедшие применения на взрастившей меня земле, понадобились фюреру, а Кранцу поручено по достоинству оценить мой труд!..

Теперь вы убедились, что в нашей жизни бывают самые фантастические превращения?

Первый визит к Кранцу привел меня в полную растерянность. Что я должен делать?

Но вот мне дали работу, и я ею увлёкся, вовсе не подозревая о том, что выполняю пробное задание. О, дурак, неисправимый дурак! Только спустя много дней я понял, что это было. Я мог бы не справиться с заданием, не оправдать доверия моего покровителя – и всё… Но ведь давно известно, что ум приходит позже, когда глупость уже сделала своё дело. Одним словом, я, видимо, вполне справился с порученным заказом – с орнаментом, предназначенным для обрамления какого-то неизвестного мне текста. Работа моя, видно, понравилась Кранцу, а может быть, и другим, более важным начальникам, потому что коридорный тут же принёс новый заказ: изготовить на медных пластинах три других орнамента, опять же для украшения какого-то небольшого текста из двух или, самое большее, трёх слов.

Что это за текст, зачем его нужно так красиво оформлять, для кого он предназначен? Верьте моему слову, я знать не знал об этом!

Несколько дней (или ночей) я сидел и работал. Только коридорный заходил ко мне: приносил пищу, инструмент. Всё это делалось молча. Так, видимо, полагалось. Когда же я оставался один и прислушивался к окружавшей меня таинственной тишине, мне чудилось, будто где-то совсем рядом ходят люди, что-то делают, о чём-то шепчутся. Иной раз казалось даже, что где-то совсем неподалеку шуршат трансмиссии и подвал мерно содрогается от работы мощных моторов. Чтобы не сойти с ума от тоски, я пытался уговорить себя, что все эти звуки – лишь плод моей фантазии и во всём виноваты мои возбуждённые, больные нервы. Мне хотелось забыть обо всём на свете. Живу – и ладно! А там посмотрим…

В тот день, когда три пластины были готовы и коридорный унёс их, в моей каморке на тумбочке появились две железные миски. В одной был обычный суп, а в другой, очевидно, как премия, немного гороховой каши. Я взялся было за ложку, но тут же застыл на месте. Голос разума, который, увы, не так уж часто звучал во мне, вдруг заговорил вполне ясно и требовательно. Внезапно у меня открылись глаза: если Кранц меня поощряет, значит, я совершил какую-то дикую подлость! Не помня себя от ярости, я схватил обе миски и вылил их содержимое в парашу.

Наступило пробуждение. Кончилась летаргия, в которой я пребывал с того самого дня, когда меня схватили на улице… Я протестую, следовательно, я – человек! Но ответьте мне, прошу пана, чего стоит протест одинокого человека, да ещё брошенного в подземелье?

Между тем время шло. В короткие часы отдыха я лежал на койке с открытыми глазами и с ужасом думал о том, что каморка без окон стала для меня удобным укрытием, убежищем, где можно отсидеться, переждать бурные и жестокие события – переждать войну. Здесь тихо, спокойно, можно работать, да к тому же коридорный не забывает принести миску супа. Чего ещё надо, а? Вот, думаю, что можно сделать с. человеком!

Миражи, скажу я вам, бывают не только в пустыне… Я работал, а мысли мои витали далеко. Я беседовал с самим Асмодеем, плутал в неведомых дебрях… Стены моей тесной каморки расступались. Где только я не побывал! Но чаще всего я видел себя в окружении людей. Они садились рядом со мной, что-то рассказывали, я им задавал вопросы, потом мы о чём-то спорили… Люди эти были такими же обездоленными, как и я, и вместе нам становилось как-то легче. Недаром же говорится, что разделённое горе – уже полгоря!

Когда же видения уходили, я вновь превращался в управляемую машину с раз навсегда заведенным механизмом… От машины я отличался лишь тем, что у меня было желание, непреодолимое желание – побыть среди людей, поговорить с ними, услышать человеческую речь, пусть даже следом за этим придёт смерть…

«Где же вы, люди?» – взывала моя душа.

А люди были тут, в нескольких шагах от меня. Затаив дыхание, я прислушивался к каждому отдаленному звуку, жадно ловил каждый шорох и мысленно переносился вглубь подземелья, куда убегали многочисленные коридоры, где притаились лестницы, десятки, а может быть, и сотни лестниц. Куда они ведут?

Может быть, пока меня держат в карантине? Но если это так, то сколько времени я тут пробуду?

Может быть…

Ночи напролет лежал я на койке, не смыкая глаз, и думал, думал…

Потом снова работа, снова железная миска и, наконец, самое страшное – часы отдыха и мучительных раздумий. И тишина, тишина…

Где взять силы, чтобы вынести эту тишину?

Скоро я потерял счёт дням и неделям. Притупился и слух. Меня уже не тревожили ни шум, ни шорохи, якобы доносившиеся из коридора. Случалось, что, работая, я засыпал и, проснувшись через минуту, принимался яростно стучать резцом о металлическую доску. Никто не приходил на мой стук, даже коридорный не обращал на него внимания.

Не могу вам сказать, сколько времени прожил я в одиночной, камере, не знаю, чем бы всё кончилось, если бы я остался там надолго. Вполне возможно, что, открыв однажды утром дверь, коридорный нашел бы мой труп. Я мог бы проткнуть себе глотку, разбить голову об стенку. Какая сила удерживала меня от подобного поступка, чем ещё привлекала меня жизнь? На эти вопросы я не смог бы ответить.

Всё во мне до такой степени притупилось, что я даже не удивился, когда, в один прекрасный день коридорный вывел меня из камеры. Я следовал за ним бездумно, будто на привычную прогулку или в кафе, чтобы перекусить и выпить чашку кофе. Только в тот момент, когда мы повернули за угол и пошли по длинному и узкому, похожему на тоннель, коридору, я вдруг понял, что здесь я ещё ни разу не был и что в моей жизни, видимо, происходит важная перемена. Мы остановились около какой-то двери. Она была куда шире двери моей каморки. Окинув меня внимательным, пристальным взглядом, солдат толкнул сапогом дверь – и я увидел людей. Живых людей…

Это была мастерская, в которой работали заключённые.

Прежде чем войти в мастерскую, конвоир приказал мне стать смирно, а сам скороговоркой как молитву, прочитал правила поведения на работе. Я не всё понял, да и не особенно старался понять. Хотелось скорее переступить через порог, очутиться среди людей, услышать живую человеческую речь. Между тем конвоир деревянным голосом рубил:

– Никаких разговоров!

– Никакого общения друг с другом!

– Никаких жалоб!

– Никаких заявлений!

– Никаких вопросов!..

Ничего этого я не имел права делать под страхом наказания. О каком наказания шла речь? Конвоир, видимо, считал, что одного слова «наказание» вполне достаточно, чтобы призвать меня к благоразумию.

Наконец дверь за мной затворилась. Я медленно направился к указанному мне рабочему месту. Оглядываясь по сторонам, принялся считать. Сколько нас тут? Один, два, три… Пять человек. Я – шестой. Все молча смотрели на меня. Так состоялось наше знакомство.

В этой мастерской каждый заключённый изготовлял какую-то деталь рисунка, назначение которого ему было неизвестно. Мне, например, приходилось длительное время работать грабштихелем. Это инструмент для гравирования со стальным, очень острым срезом. Чтобы работать грабштихелем, нужно обладать большим мастерством, твёрдой рукой и острым глазом, потому что одним неточным штрихом можно испортить всю гравюру.

Я наносил на медную доску волнистые линии толщиной в два миллиметра, длиной в шесть с половиной сантиметров с интервалом между ними в восемь десятых миллиметра. Под рукой у меня имелись всевозможные инструменты, позволяющие выполнять рисунок с большой точностью. Это была тонкая, ювелирная работа.

Другие работали гравировальными иглами, «карандашной манерой», меццо-тинто. Каждый выполнял своё задание самостоятельно, ни один производственный процесс нас не связывал.

Работали мы сидя. У каждого было своё постоянное место, свой стол, табуретка и инструмент – всё строго пронумерованное. Переставлять стол или даже передвигать его строго запрещалось – опять же под страхом какого-то неведомого наказания.

Казалось, если каждый работал самостоятельно и ничем не был связан с соседом, зачем нас держать вместе? Причин, по-видимому, было несколько. Первая и наиболее вероятная состояла в том, что нельзя же для каждого гравёра заводить отдельную мастерскую. Судя по длине коридоров, количеству поворотов и множеству лестниц, таких, как мы, в этом подвале было немало. К тому же, надо полагать, среди нас находился ставленник Кранца (в тюрьмах их обычно зовут «наседками»), специально посаженный, чтобы доносить начальству о нашем поведении. Потом я узнал причину, по которой сам я оказался в этой мастерской: накануне в ней освободилось место. Увели испанца Хуана, заключённого номер 333.

Это может показаться невероятным, то, что я сейчас скажу: шесть человек, работавших в одном помещении, были схвачены в разных концах мира. Один из нас, Курт, был немцем (его мы особенно опасались первое время), другой, Цой, – корейцем, третий, Отто, – эстонцем и четвертый, Али, – арабом (не знаю толком откуда – из Абиссинии или из Алжира), и, наконец, я – еврей. О шестом узнике этой камеры-мастерской я ничего не могу сказать, потому что ни имя, ни национальность его нам не были известны.

Это был молчаливый человек, низенький и очень тощий; выглядел он старше нас всех, хотя в коротко остриженных волосах его не было ни одного седого волоса.

Есть такие люди, у которых волосы не седеют. Он всегда сидел к нам спиной, не отрываясь от работы, не обращая ни малейшего внимания на то, что происходит рядом. Иной раз мы наблюдали, как он, сидя за столом, вдруг бросал инструмент и на мгновение поворачивал к нам голову. Обычно в такие минуты в его маленьких, беспокойных глазках появлялась растерянность, может быть даже испуг. Уставившись в одну точку, он подолгу сидел не шевелясь. Потом лицо его оживало, в глазах появлялось что-то похожее на улыбку, губы шевелились. Молился ли он таким образом или просто шептал что-то, мы не знали.

Мы прозвали его – разумеется, только между собой – «Пророком». Курт, не скрывая улыбки, утверждал, будто в минуты экстаза наш шестой узник разговаривает с богом. А с богом, как известно, может беседовать только пророк.

Как видите, даже в этой могиле мы порой не отказывались от шутки.

Однажды, когда Пророк прекратил работу и, сидя неподвижно, пристально разглядывал какую-то одному ему видимую точку на противоположной стене, я невольно бросил взгляд на его стол, где лежала почти готовая гравюра виньетки, главным мотивом которой была бесконечная волна. Пророк, надо думать, долго работал над этим сложным рисунком, – выполнен он был мастерски. Почему-то захотелось мне в эту минуту заглянуть в лицо Пророку, получше разглядеть его тонкие, почти детские пальцы, умевшие, однако, создавать прекрасные, бесценные рисунки. Но вдруг – словно молния блеснула передо мной! Сердце взволнованно и тревожно забилось… Казалось, вот-вот закружится голова и я упаду. Вначале я и сам не понял, что меня так взволновало. Я оглянулся – не смотрят ли на меня соседи, не заметили ли моего испуганного лица – и, перегнувшись через стол, продолжал с величайшим интересом разглядывать уже почти готовый рисунок, лежавший на столе Пророка.

Где я видел такую виньетку?

Перед глазами вставали десятки гравюр и орнаментов, виденных ещё там, на живой земле, в сказочно далёкие времена. Много перевидал я их на своём веку! Бывало, часами простаивал у витрин больших магазинов, Где продавались картины и гравюры знаменитых мастеров, без устали бродил по базарам Лодзи, Кракова, Катовиц, Ченстохова, Варшавы, любуясь работами художников и гравёров. Но где же я, чёрт меня побери, видел точно такую виньетку? Почему она меня так взволновала?

Ночью я не мог уснуть. Снова и снова перебирал в памяти гравюры, всё виденное на выставках, в нищих мастерских варшавских Налевков (Район в Варшаве), в иконописной монастыря, у кустарей Ченстохова и Катовиц. Нет! Там такой виньетки не было!

И всё же я хорошо помнил этот рисунок. Больше того, он почему-то долго жил в моем воображении, долго волновал меня, пока горькие события последнего времени не вытеснили его из памяти. Но стоило бросить беглый взгляд на стол Пророка, и рисунок снова ожил, снова разбередил душу.

Где, где же я видел такую виньетку?!

Память моя, как видно, ослабела – я ничего не Мог вспомнить…

Утром, когда нас привели в камеру-мастерскую, я первым делом, будто позабыв, где находится мой стол, подошел к столу Пророка. Гравюра лежала на прежнем месте. Я облокотился о стол, опустил голову и задумался. Пророк стоял позади меня и что-то недовольно бурчал: ведь я мешал ему сесть. Так продолжалось несколько минут. Если бы в это время часовой или комендант заглянули в мастерскую и заметили, что за моим столом никого нет, мне пришлось бы худо. Но я об этом не думал.

Подошел Али и взял меня за руку. Я поднял голову – и чуть не вскрикнул от волнения. Я вспомнил! Вспомнил!.. Хорошо, что Али догадался зажать мне рот ладонью, не то я, чего доброго, заорал бы на всю мастерскую. Товарищи сочувственно смотрели на меня.

После завтрака, в те часы, когда коридорный обычно реже подходил к глазку, Али стоял у моего стола, и я шепотом рассказывал ему то, что знал об этой виньетке.

…Это было ещё в Синджешуве. Перед тем как разослать по лагерям, нас, несколько сот арестованных, заперли в большой амбар при железнодорожной станции, своего рода человеческий пакгауз. Там-то и видел я в руках одного из задержанных, высокого, смуглого человека, чековую книжку какого-то крупного международного банка. Человек этот уверял, что с помощью своей книжки он обязательно вырвется из рук фашистов. Он до такой степени был убежден в чудодейственной силе этой книжки, что всё время держался рукой за карман, в котором она лежала.

Потом пришли эсэсовцы и велели всем раздеться. Наши вещи унесли. Взамен нам бросили какие-то лохмотья. Таким образом, вместе со всеми другими вещами эсэсовцы забрали и чековую книжку.

Кончилось тем, что человек этот лишился рассудка. Он без конца слонялся по амбару, пел или громко читал поминальную молитву.

Теперь я вспомнил его лицо и чековую книжку, которую он нам показывал. На каждом чеке в верхнем левом углу, под названием банка, стояла такая же виньетка, какую сделал Пророк.

Али молча выслушал меня, озабоченно посмотрел на всех нас, на Поророка – и задумался. Потом махнул рукой и тихо вздохнул.

– Так вот оно что! – сказал он.

Низко опустив голову, он сел на своё место и принялся ожесточённо действовать резцом…

Я, кажется, слишком увлёкся рассказом, не считаясь ни с вашим терпением, ни с вашим временем! Если это так – скажите, и я немедленно прекращу! Ну, как хотите! Если вы готовы слушать, то, пожалуйста, прошу пана, сделайте милость! А то, знаете, я сейчас в таком состоянии… Пожалуй, совсем вас замучаю своими разговорами…

Ну, раз вы готовы слушать и слушать, я расскажу вам о самом подземелье. Расскажу, что мне стало известно о нём уже позже, когда я пробыл там много месяцев. Я умышленно забегаю вперед. Может быть, таким путём рассказ мой сам по себе сократится.

Это, если хотите, было что-то вроде самостоятельного государства – безотказно действовавшая машина со всем необходимым штатом обслуживания. Кранц оказался в этой машине еле заметным винтиком. Над Кранцем стояли офицеры, старшие офицеры и генералы. А самым большим начальником, можно сказать, хозяином, там был человек, фамилия которого вам, вероятно, хорошо известна. Гиммлер его фамилия. Я думаю, он ни разу не был в подземелье.

Каково было назначение этого подземного государства? Исчерпывающего ответа я не могу вам дать, но за три года и пять месяцев моего заключения я, пожалуй, узнал немало: в нём находился своеобразный монетный двор, где печатались, однако, не немецкие марки, а денежные знаки других государств. Короче говоря, судьба бросила меня в подземелье, где помещалась самая крупная в мире фабрика фальшивых бумаг. Там не ограничивались изготовлением денежных знаков. Это был комбинат, фабриковавший, помимо ассигнаций и аккредитивов, ещё и всевозможные документы: паспорта, фирменные бланки, свидетельства, векселя, чековые книжки, сертификаты, залоговые квитанции, коносаменты. Кто передавал сюда заказы, куда уходила готовая продукция, было, разумеется, тайной, которую знал в подвале, может быть, только один человек. Что касается нас, исполнителей этих заказов, или, в частности, меня, то я в течение долгого времени не имел никакого представления о назначении этого подземного производства. Только случайно, увидев гравюру, сделанную Пророком, я отчасти догадался о том, что мы делаем.

В то время я работал в камере-мастерской, где нас было всего шесть человек, и, верите ли, меня тогда интересовало не то, что мы делаем, а совсем другое: хотелось понять, почему в мастерской нет и двух человек одной национальности?

Сначала мне казалось, что разноязычие в нашей небольшой мастерской объясняется случайностью. Могу вам сказать, что в мире едва ли найдётся народность, не имевшая своих несчастных представителей в этом подземном государстве. Но впоследствии я понял, что тут не было случайного стечения обстоятельств. Всё было продумано до тонкости.

Хозяева этого огромного производства правильно рассчитали, что людям, не понимающим друг друга, трудно общаться между собой. Они не сумели предвидеть лишь того, что битва за жизнь объединяет и товарищи по борьбе быстро находят общий язык. Впрочем, мы, шестеро узников, ещё долго присматривались друг к другу, пытаясь отгадать, кто же из нас является шпионом Кранца.

Мы понимали, что ни один из узников этой тюрьмы, пробывший в ней хотя бы несколько часов, не мог рассчитывать на возвращение в мир живых людей. Нас держали, пока мы были кому-то нужны, но стоило этому «кому-то» заявить, что фабрика выполнила всё то, что от неё требовалось, и подземелье со всеми его обитателями тут же было бы уничтожено. Возможно даже, что вместе с узниками под землёй «позабыли бы» и многих надсмотрщиков, комендантов, маленьких и средних фюреров, на которых не распространялось доверие хозяев.

У нас в Чермине говорили, что к несчастью нужно ещё иметь и счастье. Не знаю, может быть… Так вот, время шло, а производство под землёй не свёртывалось; наоборот, оно расширялось. По-видимому, круг деятельности наших мучителей там, наверху, увеличивался и продукция, фабрикуемая в подвале, находила всё больший спрос. Однажды коридорный повёл меня не в прежнюю мастерскую, а в цех, о котором я до тех пор не имел понятия. Меня ввели в огромное помещение, где несколько десятков человек выполняли одну и ту же работу. Здесь делались офорты. Что такое офорт? Это тоже углублённое гравирование – рисунок процарапывается резцом в смоляном слое, наведенном на металлическую доску. Затем доску травят азотной кислотой, и рисунок переходит на металл. В цеху стоял едкий запах кислот. По окончании работы меня отвели на ночлег в общежитие с трехъярусными нарами.

Перед тем как войти в цех, конвоир снова предупредил меня о том, что заключённым запрещается общаться между собой – разговаривать и тому подобное. Однако в общежитии эти правила почти не соблюдались, да и тюремщики наши смотрели на такого рода нарушения сквозь пальцы. В конце концов, общежитие было местом отдыха, и даже начальство с этим считалось.

Здесь, в камере-общежитии, я узнал, за что и как был наказан испанец Хуан – номер 333, место которого я занял в мастерской. Рассказал мне это мой сосед по нарам, болгарин Иван.

Хуан, спокойный, почти незаметный, ушедший в себя человек, однажды во время работы вдруг громко запел какую-то песню, из тех, что пели в Интернациональной бригаде. Это случилось так неожиданно, что в мастерской все прекратили работу и повернули головы в сторону Хуана. Стало жутко. Песня вырвалась за дверь и понеслась по гулким коридорам подземелья… Люди слушали затаив дыхание. Я повторяю: это продолжалось, быть может, всего одну минуту, потому что в следующую минуту все проходы были заняты эсэсовцами. А потом воцарилась обычная тишина. Хуана увели наверх, где ему объявили, что за нарушение установленных правил он приговаривается к смертной казни, но, виду того, что проступок совершен им впервые, казнь решено заменить другим, более мягким наказанием.

Номер 333 был доставлен «в больницу, и это показалось, ему странным – ведь он не жаловался на здоровье, через полчаса он спал крепким сном, а когда проснулся, у него не было обеих ног. Начальник больницы объяснил ему:

– Ты ведь работаешь сидя – зачем тебе ноги?

Сейчас номер 333 снова работал на прежнем месте, а меня перевели в общую мастерскую.

Я думал, что после Освенцима удивляться жестокости нацистов по меньшей мере наивно. Люди, работавшие в цеху, видели и испытали не меньше моего. И всё же, когда стало известно, что сделали нацисты с нашим товарищем, по всему общежитию пронесся стон. Так, верно, стонет земля, когда из её недр вырывается огонь, испепеляющий всё на своём пути. Но огня не было, да и откуда ему было взяться, прошу пана? На нарах лежали измученные, изголодавшиеся, обездоленные люди, уже много месяцев не видавшие солнечного света, оторванные от всего живого, брошенные в яму, из которой невозможно вырваться…

И снова потекли дни. Нас водили в цех на работу, а оттуда – в камеру-общежитие, где мы, смертельно усталые, валились на нары. Никаких перемен, никакой весточки сверху, ничего! В этом скорбном, мертвенно неизменном течении жизни мы потеряли счёт времени. По-видимому, только какое-нибудь важное, исключительное по своей силе событие могло вывести нас из этого отупения.

В самом деле, что изменилось в моей жизни после того, как меня перевели в большое общежитие, в котором обитали несколько десятков человек? Ночами, лёжа на своих нарах, я немало об этом думал. Было горько вспоминать, как мучительно рвался я к людям, как томился в своей одиночке. «Люди! Хочу к людям! Только бы умереть среди людей!» Таково было тогда единственное моё желание. Ну вот, теперь это желание исполнилось: вокруг меня были люди. И что же? Изменилось ли что-нибудь в моей жизни?

Горько жить в одиночку, немыслимо тяжело изливать душу холодным немым стенам! Но ещё горше жить среди людей и оставаться одиноким! Вот я лежу на нарах, рядом со мною, вокруг меня – люди. Те самые люди, к которым я так стремился. Но все они безмолвны, немы, никто не смотрит в мою сторону, да и смотреть некогда; спустя несколько минут после того, как за нами закрывались двери, всё общежитие, как правило, погружалось в сои. Ну, а если мне не спится? Что, если глаза не смыкаются, а мозг отказывается от положенного ему отдыха? Люди спят, им до меня нет никакого дела.

А спят ли?..

Как-то ночью, томясь от бессонницы, я вдруг уловил над собой, на вторых нарах, еле слышный шепот. У меня обычно нет привычки подслушивать чужие разговоры, но в тот раз мне мучительно захотелось узнать, о чём шепчутся, о чём говорят, о чём думают живущие вокруг меня люди. Но шепот тут же прекратился, или, может быть, мне всё это показалось?

В другой раз я проснулся среди ночи и обнаружил, что соседнее с моим место пустует: болгарин Иван куда-то исчез. Быстро поднявшись, я посмотрел в сторону санитарного угла, но и там Ивана не было. Куда же он мог деться?

И снова мне почудилось, что надо мной, на вторых или на третьих нарах, шепчутся. Я удивлённо огляделся: камера спала крепким сном. Никто, видимо, не слышал шепота.

Что же это могло быть?

Что, собственно, мне было известно о людях, с которыми я жил и работал? Ничего. Да и откуда, прошу пана, я мог узнать больше того, что видел своими глазами? Я никого не знал, ни с кем не разговаривал. Даже с болгарином Иваном, моим соседом по нарам, мне очень редко удавалось перемолвиться словом.

Кто знает, сколько времени продолжалось бы это унылое существование, если бы к нам в цех не перевели араба Али. Едва только переступив порог, он сразу же наметил меня и дружески кивнул. На мою беду, в общежитии ему определили место на самом верху, на третьих нарах. И всё же мне стало как-то легче: рядом был знакомый человек!

В первый же день он мне сообщил, что прежняя наша мастерская закрывается и все люди будут переведены сюда. Позже я от него же узнал, что тут существует свой разговорный язык, которым пользуются большей частью во время работы в камере-мастерской. Это был язык жестов: кивок, поднятие руки, поворот головы, движение плеча – всё имело своё особое значение. Вот это-то «всё» мне и нужно было изучить.

Признаюсь вам, это было нелегко. Я ведь не сидел за партой, учителя не повторяли мне без конца, что такой-то жест означает то-то, а такое-то движение читается так-то. Этот язык, если хотите, самый трудный, самый неуловимый. Его можно изучать годами и всё же не знать, и, наоборот, им можно овладеть с первого раза. Одно и то же движение можно понять по-разному, всё зависит от того, как оно было сделано.

У нас говорят: беда научит. Так оно и есть! Для начала я стал беседовать на этом языке со своим соседом по цеху, бельгийцем Шарлем. С великим напряжением следя за едва уловимыми движениями, я схватывал отдельные слова, из которых постепенно складывалась фраза – нечто вроде утешения: «Не сдавайся, мы ещё живы!»

Это было, прямо скажу, слабое утешение. От Али я однажды услышал слово «комитет». У нас, оказывается, был комитет.

Я говорю «комитет», потому что здесь было принято это название. Никто не выбирал членов этого комитета, никто им ничего не поручал. Мне неизвестно даже, кому принадлежала мысль о необходимости создать такую организацию, однако она существовала и собиралась по ночам. Каждый из нас знал, что люди, которые в глухие ночные часы шепчутся у стены на вторых нарах, думают не только о себе, а обо всех товарищах, и это вызывало чувство уважения и благодарности.

Между прочим, хочу вам сказать, что и в Освенциме были комитеты. Их тоже никто не выбирал, никаких наказов им не давали, но они собирались, о чём-то говорили, что-то обсуждали, к чему-то готовились. Правда, частенько случалось, что тот или иной член комитета не являлся на заседание. Его увозили… Вы, вероятно, знаете, куда!.. Но комитет продолжал жить.

Вскоре к нам в мастерскую перевели Курта. При виде его у меня замерло сердце. «Не следует ли за нами по пятим «наседка»?» – подумалось мне. Вечером я узнал и другое: Курт получил место на нижних нарах, совсем недалеко от меня.

Когда все в общежитии заснули, я поднялся с постели и забрался по лесенке на третьи нары. Увидев меня, Али вначале удивился, но тут же верно понял причину моего прихода.

– Иди ложись. Спи, – сказал он мне, сделав успокаивающий жест рукой.

Забыв о всякой осторожности, я продолжал стоять на лесенке: я не знал, что делать. Али нагнулся ко мне и прошептал:

– О тебе спрашивал Вася, он хочет поговорить с тобой. Как только представится возможность… А теперь иди спать! Надо беречь силы!

Лёжа на своих нарах, я думал о том, что несколько раз слышал упоминание о Васе, но никогда его не видел и не знал о нем. Впрочем, это будет не совсем точно. Вне всякого сомнения, я его видел каждый день, может быть, он работал где-то в нескольких шагах от меня и лежал на нарах совсем рядом.

И всё-таки – кто он такой, этот Вася? Какой он? Где работает? Чем заслужил свою популярность среди узников подземелья?

Подобная осторожность вызывала уважение. Едва ли приходится объяснять, насколько необходима была в наших условиях конспирация. Как говорится: одинаково остерегайся и недруга твоего друга и друга твоего недруга.

Это случилось поздней ночью. Я проснулся от лёгкого толчка. Рядом со мной лежал не болгарин Иван, а кто-то другой. Со сна я не сразу узнал Курта.

– Чего тебе? – спросил я. Курт зажал мне рот рукой.

– Завтра, сразу же после завтрака, просись в уборную! – шепнул он.

– Зачем?

Вопрос мой остался без ответа. Оглянувшись, я увидел, что рядом со мной уже никого нет. Я приподнял голову и удостоверился, что Курт лежит на своём месте, укрывшись с головой одеялом, и крепко спит.

Что же это было? Уж не приснилось ли мне?..

Много передумал я в эту ночь. Нет! Мне ничего не приснилось, ничего не показалось! Курт и в самом деле велел мне утром, сразу же после завтрака, проситься в уборную.

А может быть, это провокация? Может быть… Ведь в уборную пускают только до начала работы. В голову лезли самые невероятные мысли, самые нелепые предположения. «А кому и зачем нужно меня провоцировать? – подумал наконец я. – Да, собственно, что я теряю?»

Утром, уже сидя на своём рабочем месте, я заметил, что Шарль кивнул мне головой. Раньше он этого никогда не делал. Потом, оглянувшись по сторонам, не смотрит ли на нас кто-нибудь, бельгиец сделал несколько еле заметных движений и, низко склонившись, стал рассматривать свои руки. На нашем языке это означало: «Читай газету!» Это было совсем непонятно, и я попросил, чтобы Шарль объяснил мне, правильно ли я его понял. Он снова повторил те же движения.

В то утро мне казалось, что завтрак тянется бесконечно. Каждый заключённый не спеша нёс свою миску к двери и через открытое оконце выставлял в коридор. Я понёс миску последним и, когда «кормушка» захлопнулась, поднял руку. К глазку кто-то подошел. Потом дверь открылась, и я увидел самого коменданта. Он смотрел на меня, словно недоумевая, как это я осмелился его беспокоить. По спине у меня забегали мурашки, но отступать было уже поздно.

Комендант выслушал мою просьбу, позвал конвоира, сам выдал полагавшийся в таких случаях клочок бумаги. И конвоир повёл меня по коридору.

Бумагу я спрятал в рукав. То ли по недосмотру, то ли по другой причине, вместо обычного в таких случаях листка белой бумаги со штампом канцелярии, комендант сунул мне в руку обрывок газеты.

Сердце моё отчаянно колотилось. Не разучился ли я читать?.. На каком языке напечатана эта газета? Что я прочту в ней?..

Наконец-то конвоир захлопнул за мною дверь. Дрожащими руками разворачиваю газету… От волнения темнеет в глазах…

– «Ленинград!» – читаю я и зажмуриваюсь от ужаса.

Ленинград! Что же произошло в Ленинграде?.. Что происходит в Ленинграде?.. Что?..

Подношу газету к самому носу… Чувствую, что сердце моё вот-вот остановится.

«Ленинград!»…

«Не сдаётся!..»

Не понимаю, почему я разделил эти слова. В газете они стояли рядом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю