Текст книги "ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ"
Автор книги: Хаим Зильберман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
– Ребята! – кричал он что есть силы. – Ребята, кто ещё не поел? Кто из вас голоден, ребята?
И снова тревожила душу беспокойная мысль, смутившая его ночью: а может, Юрко где-нибудь здесь? Может, если кричать громче, он услышит, узнает голос своего батьки?..
– Ре-бя-та-а! Ре-бя-та-а!..
…Был уже конец дня, когда полк, развивая наступление, оставил позади высотку. Дядя Петя сидел на козлах полевой кухни, держа в усталых руках вожжи. Лошади тяжело ступали по скользкой дороге, ведущей к лесу. Кругом стояла тишина, та самая тишина, что приходит после бури, – усталая и таинственная.
В лесу лошади пошли совсем медленно, но дядя Петя, казалось, и не заметил этого: перед его глазами вновь стоял Юрко… Повар нащупал под ушанкой бумажный треугольник – письмо всё ещё не было отправлено, да и когда теперь догонит их почтальон… Наступление.
Словно встрепенувшись, дядя Петя выхватил из-за голенища кнут, покрутил им над головой и крикнул чуть ли не на весь лес:
– Но, голуби! Но-о! Но, детки, но-о!
И кухня, дребезжа на ухабах, устремилась вперед, вслед за наступающей частью.
ТОВАРИЩ ФРАНТИШЕК
ТОВАРИЩ ФРАНТИШЕК
В седьмом часу утра мы закончили ночной поход и получили приказ расположиться на отдых. Старшина роты помчался на склад, чтобы получить продукты на обед и ужин. Командиру роты принесли кипу свежих газет; усевшись на поваленной сосне, он принялся читать. Солдаты, позавтракав, растянулись на траве. Молодое, нежаркое солнце славно пригревало. А вокруг шумел, звенел, ликовал лес: весело и вольно распевали птицы – чирикали, свистели, щёлкали, щебетали, перекликаясь между собой и славя на своём птичьем языке весеннее утро, принесшее миру столько света и тепла.
В это самое утро Васька Дубчак, ординарец старшего лейтенанта, командира нашей роты, привел к нам новичка, присланного из штаба батальона. Солдаты обычно проявляют большой интерес к новичкам. Начинаются расспросы – откуда он, кто таков, кого знает, не приходится ли кому-нибудь земляком. Но на сей раз интерес этот был особый, – очень уж непохож был новичок на других солдат.
Это был молодой человек лет двадцати трех. Худощавое продолговатое лицо с нежной, светлой кожей, слегка розовевшей на скулах, большие, лучистые и какие-то по-детски удивлённые глаза, чуть заметные тонкие усики…
Одет он был очень уж нелепо: старую, давно потерявшую свой первоначальный цвет русскую шинель со множеством дыр на спине, рукавах и груди перетягивал ремень, чудом уцелевший ещё со времён первой империалистической войны; на ногах были рваные, потерявшие форму рыжие от пыли сапоги, а на голове – новая или почти новая светло-серая касторовая шляпа! Ребята покатились со смеху, едва только увидели его.
Мы издали наблюдали за тем, как его встретит командир роты.
Новичок подошел к старшему лейтенанту строевым шагом, остановился перед ним примерно в пяти шагах, молодцевато стукнул каблуками, вскинул правую руку к виску и представился. Мне показалось, что на лице нашего командира мелькнула еле заметная улыбка. Выслушав рапорт ординарца и доклад новичка, старший лейтенант немного подумал и приказал Ваське Дубчаку:
– Найди старшину и передай ему, что новый товарищ назначен помощником ездового на одну из наших подвод. Можете идти!
Мы, солдаты, сразу же окружили новичка. Начались расспросы. Оказалось, что по национальности он чех, зовут его Франтишком и пришел он к нам издалека. Между тем касторовая шляпа пошла по рукам: ребята по очереди напяливали её на голову. Сразу стало весело. Все смеялись, а Франтишек – громче всех.
Кончился день, наступил вечер, и мы снова двинулись в путь. Случилось так, что Франтишек встал рядом со мной, и мы пошли вместе. Дело в том, что наши подводы ещё на рассвете ушли вперед, и новому помощнику ездового предстояло нагнать их.
Едва только мы вышли из леса, как заморосил холодный, пронизывающий дождь, один из тех весенних дождей, которые по своей жестокой назойливости ничуть не уступают осенним. Днём стояла ласковая, тёплая весна, а к вечеру наступила холодная, тоскливая осень. В апреле это бывает…
Франтишек шел молча. Ему трудно было разговаривать с нами, потому что в запасе у него оказалось не больше десятка русских слов. Чтобы речь его была понятна солдатам, Франтишек припоминал известные ему польские слова, не брезговал и немецкими, помогал себе жестами, и всё-таки мы плохо разбирали, что он хочет сказать.
Теперь же, в этой сырой, промозглой мгле, когда под ногами чавкала разбухшая земля, ни у кого не было охоты разговаривать. «Кто знает, сколько продлится этот дождь и какую часть пути удастся одолеть за ночь? Возможно, пройдем какой-нибудь десяток километров и выбьемся из сил. Тогда уж на отдых не надейся: утром всё придётся сушить да автомат чистить целых полдня. Хоть бы завтра установилась погода!» Примерно такие мысли бывают у каждого солдата, молча шагающего по грязи под проливным дождём.
Вдруг я почувствовал, что кто-то потянул меня за рукав. Когда я обернулся, Франтишек схватил мою руку и спросил:
– А когда Франтишек давать автомат?
Вопрос прозвучал неожиданно, и ответить на него было не так легко: Наш командир роты отправил Франтишка в «тыл», к подводам, причём только на должность помощника ездового. По-видимому, хотел вначале как следует с ним познакомиться.
– Ты бы спросил об этом у старшего лейтенанта или у старшины… – пробормотал я.
– Эх! – Вздохнул он. – А Франтишек мечтовал… думал… Так много думал Франтишек!
Мы снова шагали молча. Казалось, солдаты уже свыклись с дождём. Франтишек шел рядом со мной. Мучительно подыскивая слова, мешая в одно чешскую, польскую, немецкую и русскую речь, он рассказывал.
Сам он из Орлова – крошечного селения на Балканах. Через Орлов протекает речка Попрад… Больше трёх месяцев шел он пешком, чтобы попасть к нам, в Советскую Армию. Пришлось перевалить через горы, перейти вброд несколько речек, дважды бежать из караульных помещений, питаться сырым картофелем, пересечь линии двух фронтов…
Я перебил его вопросом:
– Откуда же ты узнал, где находится Советская Армия?
Франтишек на миг остановился. В темноте я всё же уловил его взгляд. Мой вопрос его страшно обидел. Ему, видно, было непонятно, как это взрослый человек может серьёзно спрашивать о том, что известно и малому ребенку.
И всё же, немного подумав, он принялся объяснять:
– Как я знавать, где Руда Армия? Шудак! А кто не знавать, где Руда Армия? Ты скажи, ну скажи, кто не знавать, где Руда Армия? У нас в Орлов все люди – понимайшь? – все люди – женщины, старики, детско – все сидят ночь, ещё ночь, каждый ночь и считают, где теперь Руда Армия, когда Руда Армия придет на Орлов? Ты понимайшь? Розумишь?
Он до того разгорячился, что последние слова его слышала, верно, вся рота. Смутившись, Франтишек на некоторое время умолк, но немного погодя снова разговорился:
– Вся Чехословенска, Боймен унд Мейрен (Богемия и Моравия.) города и сэла, вшыстку люди ждут Руда Армия! Прага ждать, и маленько сэло ждать! Каждый хочет воли, каждый ждать Руда Армия!
Затем мы снова долго шли молча и прислушивались к монотонному шуму дождя. Франтишек, правда, что-то бормотал, но уже тихо, как бы про себя. Слов его невозможно было разобрать.
Уже много позже, спустя час, а то и больше, Франтишек снова нашел мою руку, крепко пожал её и вдруг заговорил о своей сестре.
И тут спокойствие покинуло его. Поминутно хватая меня за руку или дёргая за рукав, он рассказывал, как гитлеровцы забрали всех девушек, в том числе и его сестру, и угнали в Гамбург. Девушка прислала отчаянное письмо… Писала, что руки на себя наложит… Франтишек больше не мог оставаться дома. Он решил, что только в Советской Армии он сможет отомстить за вывезенных из Орлова девушек, за свою несчастную сестру!
Так рассказывал Франтишек под нудный аккомпанемент дождя и вдруг прервал свою речь тяжелым вздохом:
– Вот когда мне дадут автомат…
Мысль о том, что ему не дали оружия, наполняла сердце Франтишка горечью. Он умолк и приуныл. Всё вокруг тоже молчало. В тишине слышно было, как шумит дождь да хлюпает вода под ногами…
Так мы прошли несколько километров. Потом дорога свернула в лес, и идти стало легче: было не так сыро. Солдаты приободрились, повеселели. Кто-то принялся насвистывать песенку. Франтишек шагал рядом со мной и снова что-то говорил, говорил… Я старался представить себе его разгоряченное лицо: чувствовалось, что он очень возбуждён.
– Эх, если бы в Орлов знали, что Франтишек уже в Руда Армия! – неожиданно воскликнул он. – Эх, если бы в Орлов знали!..
Одно слово доставляло Франтишку особую радость. Обращаясь к нему, солдаты, естественно, называли его «товарищ Франтишек», и это обращение приводило его в восторг: лицо его покрывалось румянцем, глаза вспыхивали, он благодарно кивал головой:
– Правильно! Ту-ва-рищ Франтишек! Ту-ва-рищ! Правильно! – и при этом поднимал правую руку с крепко сжатым кулаком.
Мы частенько видели Франтишка. Обычно он сидел на козлах хозяйственной подводы, локтем правой руки прижимал к колену конец вожжей и задумчиво насвистывал какую-нибудь песенку – о высоких Татрах или о злой разлуке. Завидев его, солдаты принимались ещё издали кричать:
– Товарищ Франтишек! Товарищ Франтишек!
Он мгновенно вскакивал на ноги и принимался весело кивать головой:
– Правильно! Ту-ва-рищ Франтишек! Правильно!
Он смотрел на ребят внимательным, немного печальным взглядом. Трудно сказать, чего больше было в этом взгляде: любопытства к жизни роты, горечи из-за слишком краткого свидания или зависти… Франтишек долго смотрел вслед уходящей роте, каждому кивал головой, а встретившись со мною взглядом, вздыхал, разводил руками и без слов давал понять, что мечта его ещё не сбылась, автомата ему пока не дали.
Потом он опускался на козлы, брал в обе руки вожжи и, размахивая кнутом, принимался громко насвистывать. Иногда он запевал русскую песню, из которой нам было понятно только: «Давай! Давай!» и «Кони мои, кони!»
По-видимому, это были первые русские слова, прочно вошедшие в разговорный язык товарища Франтишка…
Но вот в одну из ночей мы наконец остановились. Против нас, по ту сторону дороги, в лесу был враг. Наша часть быстро рассыпалась и окопалась. К утру были вырыты ходы сообщения. Мы ждали приказа и не проявляли пока никакой активности. Гитлеровцы пронюхали, что мы подошли близко к лесу, и подняли бешеную стрельбу.
Впрочем, когда занялся рассвет, над полем и лесом стояла мягкая, спокойная тишина. Наступило славное весеннее утро. Столько было в нём солнечного тепла, такая вольная ширь раскинулась кругом, так прозрачен был воздух, что казалось, вот-вот поблизости заиграет рожок пастуха или галопом промчится на крестьянских лошаденках ватага мальчишек, возвращающихся из ночного. Но тишина была обманчива: на этой мирной земле бушевала война, неистовая по своей жестокости, страшная в ненависти… Кто-то из наших ребят выставил на бруствер чучело, сделанное из старого одеяла. На чучело напялили гимнастёрку и пилотку. Через несколько минут в лесу началась дикая стрельба. На неподвижную, глупую цель были направлены станковые и ручные пулеметы, автоматы. Неужели гитлеровцы не знали, что они расстреливают чучело? Наверное, знали. И всё же оно было перерезано автоматными очередями. Немцы бесновались.
Наш командир роты висел на телефоне у себя в землянке, без конца вызывая штаб полка. Он ждал приказа о наступлении. Хотелось получить его одним из первых.
Было ещё очень рано, когда на пороге землянки показался вдруг Франтишек. Старший лейтенант радостно приветствовал его:
– Что, товарищ Франтишек, в гости пожаловал? Ну, заходи, заходи! Рассказывай, как дела.
Представившись, как полагается по уставу, и поздоровавшись с командиром, Франтишек шагнул в землянку и без каких-либо предисловий объявил:
– Туварищ Франтишек всэ час, всэ час лежал за камень и смотрел, что там в лесу…
– Ну, ну! – заинтересовался старший лейтенант и отложил телефонную трубку.
– Туварищ Франтишек смотрел! Туварищ Франтишек видел, где есть пулэмэт! Во!
Он схватил карандаш, лежавший рядом с телефонной трубкой, и принялся что-то быстро чертить на газетном листе. Командир роты с большим интересом следил за тем, как Франтишек проводит на бумаге длинные и короткие линии, кружочками и треугольниками отмечая отдельные пункты.
– Вот он, – сказал Франтишек таинственным шепотом и остановил карандаш на одном из кружочков. – Вот он, тэ мам перший пулэмэт, а вот тут мам буты другий! Во!
– Очень хорошо! – похвалил его командир. – Молодец, товарищ Франтишек! Будем иметь в виду.
Но Франтишек продолжал стоять над своим чертежом. Казалось, он не слышал похвалы старшего лейтенанта. Командир роты с недоумением поглядел на него.
– Я говорю – молодец! – повторил он. – Спасибо, товарищ Франтишек!
Франтишек вдруг четко поднял руку к виску и щёлкнул каблуками.
– Я мам просьба до туварищ, старший лейтенант! – начал он твёрдо, но почему-то вдруг осекся. – Хочу мувыть…
– Ну, мувы, мувы! – ободрял его старший лейтенант. – Я тебя слушаю, товарищ Франтишек!
– Хочу мувыть… – снова начал Франтишек и нагнулся к самому уху старшего лейтенанта. – Як бы туварищ командир приказал выдать туварищу Франтишку пяц чы шесть гранат…
– Гранаты? – удивлённо переспросил командир. – Зачем они тебе?
Франтишек, как бы не расслышав вопроса, продолжал:
– Як бы туварищ командир дал Франтишку пяц чы шесть гранат, и тогда туварищ Франтишек принесет немецки пулэмэт и тот, кто стреляет из пулэмэт.
Так! – и как бы в подтверждение своих слов энергично кивнул головой.
– Э-э, нет! Так не пойдет, товарищ Франтишек! – строго прервал его старший лейтенант. – Так не пойдет!
Но Франтишек, казалось, не слышал и этого решительного возражения. Он продолжал рассуждать вслух:
– Туварищ Франтишек всэ смотрел!.. Франтишек знает, как надо всэ сделать, надо по-пластунски… надо тихо-быстро. Вот как надо! Франтишек знает, как забрать пулэмэт!..
Говоря это, Франтишек изо всех сил жестикулировал руками, стремясь таким образом восполнить недостаток убедительных для командира слов.
Но старший лейтенант уже не смотрел на него и снова взялся за телефонную трубку. Было ясно, что разговор окончен.
Франтишек застыл на месте. С минуту длилось молчание. Но вот Франтишек рывком повернулся к стене. Плечи и спина его тряслись. Старший лейтенант поднялся со своего места.
– Не понимаю! – сердито сказал он. – Ты что же, товарищ Франтишек, разжалобить меня думаешь? Что за ерунда!
Франтишек по-прежнему стоял лицом к стене.
– И что это взбрело в твою шальную голову? – продолжал старший лейтенант. – В чём дело?
Тогда Франтишек обернулся и, не дыша, в упор уставился на командира.
– Так и война кончится, – выпалил он наконец, не скрывая злости. – А что туварищ Франтишек сделал на войне? Что?..
Он наступал на командира, продолжая смотреть на него в упор.
– А моя сестра? Кто отомстит за сестру? Кто я ей? Брат или нет?.. Зачем я тогда на фронт пришел? Что Франтишек сделал в Руда Армия? Кушать? Спать? Что?..
Это звучало убедительно. Старший лейтенант, никогда не менявший своих решений, на сей раз стоял молча и задумчиво глядел на Франтишка, словно впервые его увидел.
Перед ним стояла сложная задача.
Давно ли Франтишек прибыл в роту? Что он сделал за это время?
Может ли он, командир роты, доверить Франтишку такое серьёзное и опасное задание?
Было над чем ломать голову!
И всё же старший лейтенант решился. Никогда не смог бы он объяснить, что, собственно, заставило его поверить…
Только наш командир роты знал, когда и куда ушел Франтишек. Это было решение, принятое не разумом, а сердцем, и, кроме старшего лейтенанта и Франтишка, ни одна живая душа не знала о нем.
С того самого мгновения, когда Франтишек вышел из землянки, каждая минута ложилась тяжелым камнем на сердце командира. Может быть, рассуждая с самим собою, он уже мысленно отвечал на суровые вопросы военного трибунала…
И всё же старший лейтенант заставлял себя сидеть спокойно у телефона и ждать приказа.
Томительный весенний день тянулся без конца. Высоко в небе висел громадный горячий диск; казалось, никогда не сдвинется он к горизонту. Вокруг царила мирная тишина, та тишина, которую может нарушить только простая крестьянская песня. Кто бы сказал, что на этом поле, овеянном ароматами весны, хозяйничает старуха-смерть, кто бы поверил, что жизнь ушла в землю, притаилась за брустверами траншей, что за каждым шелохнувшимся стебельком травы, за каждым листком следят сотни глаз и сотни ушей чутко ловят каждый шорох?..
И вдруг справа над травой поднялась знакомая шляпа. Это была шляпа Франтишка, та самая шляпа, о которой все мы уже давно позабыли, привыкнув видеть его в форме. В лесу снова началась дикая стрельба. Десятки автоматов методично расстреливали, разносили в куски несчастную шляпу.
Мы молча прислушивались к тому, что делается вокруг, и только Микита Прокопенко шутливо бросил: «Хоть бы сказились те гитлеристы! Всё равно им никакая холера не поможет!»
Совсем неожиданным для нас было появление самого Франтишка: он подбирался к нашим окопам слева, быстро и довольно ловко ползя по-пластунски. Франтишек был не один: следом за ним торопливо полз какой-то немец, который только и думал о том, как бы поглубже зарыться головой в землю.
Наконец Франтишек прыгнул в окоп и втащил следом за собой пленного. И тут нам стала понятна причина его удивительной покорности: на шее у немца была накинута верёвка с петлей-удавкой на конце. Другой конец верёвки Франтишек привязал к своему поясу. Это было хитро придумано: гитлеровец, с руками, до локтей прикрученными к туловищу, волей-неволей должен был ползти за Франтишком. Задумал бы он отстать хоть на четверть метра – и удавка затянулась бы у него на шее.
– Стреляй! Стреляй, розумна глава! – крикнул Франтишек, показывая в ту сторону, где в траве ещё виднелись клочья его шляпы.
В первый раз мы видели Франтишка таким усталым. Всё лицо его было залито потом. Он попросил напиться, и несколько рук с флягами разом потянулись к нему. В землянке командира роты он положил на стол пулеметный замок и чуть хвастливо спросил:
– Моя сестра мам хороший заступник, а?
Вечером нам сообщили приказ командира полка. Отмечалось, что за проявленную доблесть при выполнении боевого задания командование выносит рядовому Франтишку Лозе благодарность и представляет его к награде.
В ту же ночь мы пошли в наступление.
А спустя две недели наша рота прощалась с Франтишком – он уходил в свою чехословацкую дивизию.
Провожать его вышли все солдаты.
Пожилой боец Микита Прокопенко подошел к Франтишку и тоном приказа сказал:
– А ну, товарищ Франтишек, сделай из обеих рук жменю!
И щедро высыпал ему в горсть всю махорку из своего внушительного кисета.
– Кури, да не забывай товарищей! – сказал Прокопенко.
Франтишек прижался лбом к его плечу.
– Правильно! – отозвался он. – Туварищ! Потом к Франтишку подошел командир роты, крепко пожал ему руку и сказал:
– Когда встретишь свою сестру, передай ей привет от всех наших бойцов!
Стало тихо. Старший лейтенант поднял руку и позвал:
– Вася!
Появился ординарец.
– Вот что, Вася, – сказал командир роты, – отдай свой автомат товарищу Франтишку! Тебе я другой выпишу!
Мы всё наблюдали, как они стояли Друг против друга – ординарец и Франтишек, взволнованные, радостно-возбуждённые, счастливые. Наконец Франтишек шагнул в сторону, прижал автомат к груди и прошептал:
– Спасибо вам! Большой спасибо за Франтишек!…Долго ещё стояли наши солдаты, глядя на дорогу и махая пилотками…
ЧЕРНИЛЬНАЯ КЛЯКСА
ЧЕРНИЛЬНАЯ КЛЯКСА
Комната в крестьянской хатке как бы придавлена низким потолком. От жарко натопленной печи стоит тяжелая духота. На столах, на подоконнике горят фронтовые лампы – медные гильзы снарядов, сплюснутые вверху с таким расчётом, чтобы фитиль туго сидел в щели. Воздух чадный. На двух сдвинутых вместе столах расставлены наборные кассы со шрифтами: тут боргес, корпус, петит и даже нонпарель. Над ними день и ночь стоит солдат, тонкими чёрными пальцами хватает буквы – складывает из них слова, фразы, заметки. Всю стену против двери занимает огромный, тяжелый ящик, обитый двумя железными полосами, на ящике радиоприёмник; всегда настроенный на одну волну, он как бы ждет, когда сюда, в эту тесную комнату, ворвётся далёкий знакомый голос: «Внимание! Внимание! Говорит Москва. От Советского Информбюро!»
Такой осталась в моей памяти редакция нашей дивизионной газеты. Стоит вспомнить, как трудились по ночам в редакции, чтобы свежий номер поспел к утру, как переезжали каждые два-три дня с места на место, что на фронтовом языке называется передислокацией, как шагали вслед за тяжелым крытым грузовиком, в котором помешалась типография, и – перед глазами встаёт образ лейтенанта Бориса Лемперта.
Секретарь редакции, он же лучший добытчик оперативного материала, он же фельетонист, очеркист, хроникёр, Борис был одновременно и отцом и самым преданным сыном нашей дивизионной газеты. Изо дня в день лейтенант пропадал в батальонах, лазил по всем окопам и ходам сообщения, заходил в каждую землянку, заглядывал в котлы полевых кухонь, а к вечеру, а то и поздно ночью возвращался в редакцию, что называется, набитый материалами. Тут были и письма бойцов, и продиктованные ими заметки, записанные Борисом на чём попало – на клочках серой бумаги, на каком-то чудом уцелевшем в кармане старом конверте и даже на зелёной крышке портсигара.
Лейтенант сидел обычно за маленьким узким столом. Голова его, большая, издали казавшаяся квадратной в нимбе светлых, крутых завитков, местами уже отливавших серебром, склонялась над бумагой. Вслед за торопливым бегом пера двигался взгляд беспокойных глаз, а спина – широкая, могучая – заслоняла весь стол. Пока лейтенант готовил материал в набор, старый солдат Тимофеев, одновременно исполнявший обязанности наборщика, метранпажа и выпускающего, никому не позволял скрипнуть дверью или громко вымолвить слово.
Но вот секретарь редакции поднимал голову, быстро проводил рукой по волосам, и лицо его вдруг расплывалось в широкой, светлой улыбке.
– Сегодня у нас уже сентябрь, – замечал он. – Не успеешь оглянуться, как сыну два года стукнет. Ты это понимаешь, Тимофеич?..
И, не дождавшись ответа, добавлял:
– Вот я ему напишу письмецо!
Он снова хватал перо, и в комнату возвращалась тишина.
О своём сыне, которого он ещё не видел, лейтенант любил рассказывать в любое время и кому придётся – лишь бы слушали. Письма жены он обычно читал Тимофеичу – так ласково окрестили здесь старого солдата. Однажды лейтенант словно полоумный прибежал в редакцию, схватил Тимофеича за руку и сунул ему под самый нос только что полученное письмо. Ошеломлённый солдат принялся протирать очки, притворно ворча:
– Ну, что там такого… особенного?
– Как ты можешь так говорить! – в шутливом возмущении закричал лейтенант. – Ты только посмотри, что там! Да не тут смотри, а в конце письма. Ну как? Что это, по-твоему?
– По-моему, это… – старый солдат бросил на лейтенанта опасливый взгляд (как бы, чего доброго, не обидеть человека!), – по-моему, это клякса… Обыкновенная чернильная клякса!
– Правильно! – обрадовался лейтенант. – А что это за чернильная клякса, кто её сделал, ты знаешь?..
И с сожалением добавил:
– Не знаешь…
Он подскочил на месте и неожиданно обнял солдата.
– Да это мой сын сделал кляксу! – восторженно воскликнул он. – Понимаешь? Мой Алик. Собственноручно!.. Вот какие мы молодцы! Вот какие кляксы умеем делать! Это мы так папке на фронт письма пишем.
Лейтенант подсел к столу и принялся с самым серьёзным видом измерять кляксу, чтобы установить величину указательного пальчика ребенка…
– Вы и представить себе не можете, что это за парень, – бормотал он. – Дайте только срок, вы и сами увидите, что это за парень!
Случалось, что лейтенант Лемперт задерживался в какой-нибудь роте и оставался там ночевать. В такие вечера маленький редакционный коллектив собирался после ужина в типографии, чтобы поскучать, вспомнить о родных… Почему-то все считали самым подходящим местом для этого стол секретаря редакции. Усаживались вокруг и молчали, слушая, как за окном шумит осенняя непогода. Так было и в тот памятный вечер…
Васька Сокол, помощник Тимофеича, ученик-наборщик, он же печатник, то есть тот, кто крутит ручку плоскопечатной машины, когда выпускается номер газеты, он же шофёр, он же и сторож, уселся поближе к молчавшему радиоприёмнику и с детским любопытством принялся разглядывать кирзовую полевую сумку лейтенанта.
– Удивительно! – усмехнулся Васька. – Зачем лейтенанту такая большая сумка?
– А затем, чтобы тебе было о чём болты болтать! – оборвал его Тимофеич, ревниво оберегавший всё, что принадлежало Лемперту.
– Нет, в самом деле, что он туда кладёт? – не унимался Васька.
– Тебе-то какое дело? – рассердился старый солдат.
Не обращая внимания на раздражение Тимофеича, Васька принялся рассуждать о том, что можно положить в такую здоровенную сумку.
– Ерунда какая-то! – заключил он под конец. – Не то карман, не то солдатский мешок! Одно название что сумка!
– Так она же для бумаг! – пояснил Тимофеич.
– Это только так говорится! – засмеялся Васька. – А смотришь, сунули туда бельё! Вон как раздулась! Была бы для бумаг, так и письмо положил бы туда, а то, гляди, его уж и класть некуда. Поверх сумки валяется…
В самом деле, на сумке лежало письмо. То ли лейтенант забыл его отправить, чему, впрочем, никто из нас не поверил бы, то ли решил оставить до завтра, чтобы дописать несколько слов.
И снова наступила тишина. Хотелось молчать и думать о письмах, которые никогда и нигде не бывают так дороги, как на фронте.
Скрипнула дверь, и на пороге показался наш редактор капитан Перфильев. Мы все вскочили. Капитан махнул рукой и прошел к столу. Никто не садился: очень уж возбуждённым показалось нам лицо капитана, всегда спокойного, даже несколько флегматичного человека.
– Только что звонили из ПМП (Полковой медицинский пункт) шестьдесят девятого полка! – неожиданно сказал капитан.
Мы переглянулись. Тимофеич взволнованно спросил:
– Случилось что-нибудь?
– Нашего лейтенанта к ним доставили…
– Шестьдесят девятый стоит аж в Филияцах, до них километров восемнадцать будет, – сказал Васька.
– Всё же надо сходить! – заторопился Тимофеич.
– Я тоже пойду! – сказал капитан.
Это было поздно вечером, а на рассвете коллектив редакции дивизионной газеты хоронил своего секретаря, лейтенанта Бориса Лемперта. Мы стояли у холмика мёрзлой земли и молча прислушивались к бушевавшему вокруг ветру. Тимофеич и Васька Сокол принесли еловых ветвей и покрыли ими свежую могилу.
А полевая сумка погибшего товарища продолжала лежать на столике рядом с радиоприёмником, словно ожидая своего хозяина, который почему-то дольше обыкновенного задержался в одной из рот. На сумке по-прежнему лежало письмо.
Казалось, стоит кому-нибудь тронуть письмо, и тут же появится лейтенант, как всегда возбуждённый, торопливый, и сердито спросит:
– Что вы тут роетесь в моих бумагах?
Вещи эти шли вместе с нами – переезжали, мчались вслед за наступающей дивизией, всё дальше и дальше уходя от небольшого холмика, покрытого еловыми ветками…
Однажды, это было ранним утром, почтальон принёс письмо и положил его на стол. Весь день к письму никто не прикасался, и только вечером, когда все мы, как обычно, собрались в редакции, Васька Сокол разорвал конверт, и мы снова увидели чернильную кляксу. Казалось, она стала немного больше. Тимофеич снял очки с чуть приплюснутого носа и большой, твёрдой ладонью вытер глаза.
Тогда я протянул руку к давно написанному лейтенантом письму и показал его Тимофеичу. Впервые мы развернули эти заветные листки. Старый солдат снова надел очки, почему-то долго поправлял их, прилаживал к глазам, и все мы молча принялись читать.
«Сыночек мой, солнышко моё!» – писал сыну лейтенант Борис Лемперт…
Каждый читал про себя, и у всех у нас вдруг родилась совершенно неожиданная, может быть недостойная солдата, мысль. Мы без слов поняли друг друга.
В тот же вечер Васька Сокол отправился на почту. Мы с Тимофеичем сели на лавочку против кассы со шрифтами, закрутили цигарки и молча затянулись. На сердце у нас было тревожно. Как будто Васька мог вернуться и сказать, что на почте отказались принять письмо…
Кто знает, сколько мы просидели бы так. От неспокойных мыслей нас отвлек радиоприёмник, возвестивший:
– Внимание! Внимание! Говорит Москва. От Советского Информбюро!..
В тот вечер в нашу небольшую редакционную семью снова вернулся лейтенант Борис Лемперт. Он просто дольше обычного задержался в какой-то роте и теперь пришел назад. Правда, он не занимал уже места у радиоприёмника и его большая голова не нависала над столом, но мы, его товарищи, может быть, даже явственней, чем прежде, слышали его голос, видели его торопливую походку, чувствовали его дыхание, ощущали его тепло. Поэтому-то мы так взволнованно и нетерпеливо ждали ответного письма от Алика – ждали новой чернильной кляксы. Волнение наше с каждым днём всё росло. Начинало казаться, что полевая почта работает из рук вон плохо и обязательно затеряет письмо Алика. Вероятно, мы никогда ещё так ревностно не следили за работой полевой почты, как в эти дни. Стоило кому-нибудь из нас встретить почтальона, и на его голову сыпались упреки: до чего они медлительны, неоперативны, не понимают солдатской души…
На самом деле ответ пришел вовремя. Увидев письмо, мы растерялись. Васька Сокол побледнел, а Тимофеич принялся с невиданной быстротой хватать буквы из кассы.
Потом каждый из нас по очереди держал в руках мелко исписанные листки, разглядывал чернильную кляксу на последней страничке и думал об Алике, о том, что он уже совсем большой парнишка, скоро ему будет два года и он ждёт письма…
Мысли эти наполняли наши сердца невыносимой горечью.
В редакцию, как всегда тихо, вошел капитан Перфильев. Мы встали, приветствовали начальника и постарались, как умели, скрыть письмо. Может быть, поэтому капитан сразу заметил его.
– «Лейтенанту Борису Лемперту», – прочитал он и умолк.
Наступила тишина. Её прервал Тимофеич.
– Не суждено было лейтенанту увидеть сына! – сказал он и громко, тяжело вздохнул. Больше никто ничего не сказал.
Это случилось в одну из тех ночей, когда молодой снег, словно дождавшийся наконец своего часа, сыпался без конца, покрывая все окрестности белой мглой. В редакции уже кончили работу. Мы с Васькой Соколом только было успели вынести из типографского грузовика свежий тираж газеты, как начался обстрел. Артиллерийский снаряд лёг в двух шагах от машины. Мы бросились на землю, а когда подняли головы, то увидели, что от нашей походной типографии осталась лишь куча железного лома; по ровному и большому крестьянскому двору ещё катилось колесо и наконец упало в воронку, только что вырытую снарядом.