355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Зильберман » ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ » Текст книги (страница 4)
ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:39

Текст книги "ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ"


Автор книги: Хаим Зильберман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

А Вася всё чаще стал лишать нас этого единственного удовольствия. Ещё в мастерской он напоминал каждому члену комитета о предстоящем ночном разговоре. Обыкновенно такие разговоры велись глубокой ночью, когда меньше всего можно было ждать внезапного обхода караула, а обитатели камеры, ещё до конца не проверенные нами, в том числе и «капуцины» (о них я вам расскажу немного позже), уже крепко спали.

Надо сказать, что начальство наше стало заметно нервничать. Работы с каждым днём задавали всё больше. Иной раз комендант передавал в цех уже не отдельные детали, а весь, рисунок будущей гравюры для оформления какого-нибудь документа. Таким образом, то, что раньше было тщательно завуалировано, теперь почти не скрывалось. Бывало и так, что в течение одного рабочего дня нам трижды меняли задание: с утра мы выполняли гравюры по одному образцу, затем, ещё до обеденного перерыва, нам приказывали отложить прежнюю работу, заменяли её новой, а после обеда вдруг поступал ещё один срочный заказ.

То и дело открывалась кормушка, комендант вызывал нас по номерам и передавал рисунки. Мастер должен был сам разобраться в заказе и решить, как лучше его выполнить. Комендант считался по совместительству и нашим инструктором, но на самом деле он редко заходил в мастерскую и ни во что не вмешивался. Да и нужды такой не было. Мы все хорошо знали, что, по законам подземелья, невыполнение заказа будет рассматриваться как саботаж.

Как-то ночью мы собрались для беседы. Вася достал из-за пазухи вчетверо сложенный лист бумаги, передал его мне и велел прочитать вслух. Это был бланк консульского свидетельства одного из крупных государств для проживания в любой стране без права гражданства.

Такой бланк мог быть получен только из печатного цеха, о котором нам ничего не было известно. Говорили, что этот цех находится где-то над нами и имеет свою особую охрану. Никакой связи с его людьми у нас не было. И вот мы держали в руках бланк, доставленный оттуда, из печатного цеха! Цой взял у меня бумагу и принялся пристально, жадно разглядывать её. Губы его шевелились, вздрагивали… Шарль тоже нагнулся к бумаге, молча читая напечатанный на ней текст. Али прислонился к стене; голова его беспокойно поворачивалась то в одну, то в другую сторону, возбуждённый взгляд, в котором сквозили и тревога и радость, останавливался на всех нас поочередно – на Васе и Цое, на Шарле, Отто и на мне.

– Внимательно присмотритесь к узорам и водяным знакам, – сказал Вася. – Печать глубокая. Теперь взгляните на герб – он двухцветный. Его нетрудно сделать. Вероятно, завтра нам принесут заказ на штамп герба. Видите, как соединяются между собой детали?

Мы видели, конечно, мы все видели, но мысли наши были заняты не тем…

– С тонущего корабля крысы убегают первыми, – сказал вдруг Али и замолк.

Стало совсем тихо. Казалось, все люди, плотно забившие ячейки нар, вдруг проснулись и, затаив дыхание, прислушиваются, стараясь узнать, о чём мы шепчемся.

– Не будем мы этого делать! – вырвалось у меня.

– Они хотят обеспечить себя документами, чтобы потом отсидеться где-нибудь в тихом местечке! – пояснил Шарль.

Что ты думаешь по этому поводу, Цой? – спросил Вася.

Надо отказаться от работы! – сказал Цой и решительно протянул бумагу Васе.

Мы сидели молча. Каждый думал о том, что нам надлежит делать. Стоявший на посту болгарин Иван замер, прижавшись ухом к двери.

– Я думаю, что пока нет смысла рисковать, – сказал после долгого раздумья Вася.

Мы переглянулись. Позиция Васи показалась нам не только неожиданной, но и непринципиальной. В самом деле, зачем же он тогда собрал нас?

– Но если уж делать эти бланки… – начал было Али и вдруг осекся.

Было похоже, что ему одному известно, как решить мучивший нас вопрос.

– Уж если делать эти бланки, то надо… так!.. – снова проговорил Али и поднял над головой кулак.

Что он хотел сказать? Мне показалось, что никто ничего не понял. Но тут вмешался Шарль, до тех пор внимательно разглядывавший бланк:

Друзья, посмотрите на эти водяные линии, они чуть-чуть волнисты. – Он поднял бланк до уровня глаз, рассматривая его на свет. – Интервалы между линиями почти десять миллиметров. Я заполнил бы эти интервалы текстом из таких же водяных знаков. Теперь, в спешке, едва ли кто захочет тратить время на проверку!

– А ещё, – подхватил Цой, – а ещё надо сделать так, чтобы верхний бланк в каждой книжке был без этого, текста…

– Тут, может быть, и не обратят внимания, а там обязательно заметят! – сказал я.

– Где – там? – спросил Вася.

– Наверху.

– А не думаете ли вы, что бланки эти идут прямо на самолет, а оттуда – за границу, к тайным резидентам? Там они попадут в секретные сейфы, где будут дожидаться клиентов – тех самых больших начальников, которые сейчас ещё занимают видные посты в штабах и ведомственных канцеляриях фюрера!

Всё это Отто выпалил не переводя духа. Он разгорячился и совсем забыл об осторожности. Болгарин Иван отошел от двери, стал ближе к нарам и высоко задрал голову – так, видимо, ему было удобнее слушать нас и одновременно следить за тем, что делается по ту сторону двери.

Вася улыбнулся. Я уже обратил внимание на то, что наш вожак, прежде чем на что-нибудь решиться, обычно становился угрюмым, сосредоточенным и даже злым. Но вот в глазах его вспыхивала улыбка, освещая матовое лицо с чуть выдающимися скулами, покатым лбом и раздвоенным кончиком тонкого носа. Улыбка ширилась, и лицо становилось уверенным, решительным.

– Давай, Шарль! Какой ты предлагаешь текст? – спросил он.

– Надо поставить одно слово: змея! – сердито бросил Али.

Мы невольно повернули головы в его сторону и улыбнулись.

Итак, задача нашего почтальона Фогеля усложняется, – торжественно объявил Вася. – Необходимо, чтобы он сообщил об этом бланке во все цеха, точнее – всем нашим друзьям!..

– И колодец глубок, и верёвка коротка! – вздохнул Цой.

Вася не слышал замечания корейца. На минуту он задумался, потом решительно повторил:

– Да, об этом бланке должны узнать в цехах! Пора прекратить обмен приветствиями и перейти к деловым сообщениям!

Да, надо, конечно, чтобы наша краткая и не совсем обычная переписка с другими цехами стала более деловой и конкретной. Кто из нас не знал этого?

Я вот всё рассказываю вам о том, что мы собирались по ночам, разговаривали, что-то обдумывали, решали, к чему-то готовились. Естественно, у вас могут возникнуть сомнения: как могли общаться между собой люди не то что разных стран, а даже разных континентов, говорящие на различных языках? Конечно, положение трудное. Как же мы из него выходили?

Вы слышали о цепной реакции? Нечто подобное было и у нас: Шарль хорошо понимал Отто, потому что тот свободно говорил по-немецки; Али знал французский – родной язык Шарля; болгарин Иван некогда жил в Америке и знал английский, на котором мог объясняться и Цой, а с Васей Иван разговаривал по-болгарски, – этот язык понимал я.

Поскольку я считался переводчиком, мне, конечно, полагалось быть полиглотом, и я, как мог, справлялся со своей задачей. К тому же в комитете я числился чем-то вроде секретаря. По-видимому, это был единственный в своём роде случай: секретарь-переводчик, который не только не вел никаких записей и протоколов, но даже не имел канцелярских принадлежностей.

Но всё это, в конце концов, не так уж важно. Гораздо существеннее другое. Боюсь, что, слушая мой рассказ о конспиративной группе, собиравшейся по ночам на втором ярусе, вы могли подумать, будто мы отделялись от остальных обитателей общежития. В нашей камере было больше тридцати человек. Каждый, разумеется, мечтал о жизни, о той минуте, когда чудо или случай выведут нас на волю, туда, где светит солнце и голубеет небо. В этом смысле мы все были одинаковы. Нами двигало одно желание, одна мысль. По-разному, однако, люди приходили к этой мысли.

Особенно запомнилась мне ночь, когда болгарин Иван в первый раз повёл меня на встречу с членами комитета. Знакомство наше состоялось быстро: мы пожимали друг другу руки, и это пожатие было как клятва, как присяга. Курт, помнится, сидел тогда рядом с Васей и рассказывал о том, что маленькая мастерская, в которой я некогда работал, закрывается, и людей из неё переведут к нам. По этом поводу Иван заметил, что сегодня, пока мы были на работе, комендант посетил нашу камеру и значительно сдвинул постели на нижних нарах, освободив место для нескольких человек. Не помню уж, кто из членов комитета – кажется, Шарль – не без вздоха вспомнил, что вместе с другими к нам в цех переведут и безногого Хуана.

– Ну и что же? – спросил Курт.

– Очень уж беспокойный человек этот Хуан! – ответил тот.

– Зато надёжный и верный товарищ! – категорически заявил Вася и, обернувшись ко мне, предложил рассказать комитету, что я прочел в газете, клочок которой получил утром от коменданта.

Я начал. Шарль раза два останавливал меня, напоминая, что говорить надо как можно тише, так, чтобы слышали только те, к кому я обращался. Рассказ мой уже подходил к концу, когда Курт вдруг схватил меня за руку.

Затаив дыхание, мы прислушивались к тому, что делалось в камере.

Внизу, в проходе, кто-то осторожно крался к выходу, еле слышно ступая босыми ногами. По потолку ползла огромная, неуклюжая тень.

Вася быстро соскочил с нар и уже возле самой двери настиг чертёжника Амадея – огромного, костистого старика с обрубленными ушами. Вася преградил ему путь и, схватив за руку, потянул вглубь камеры. Люди вокруг начали просыпаться. Со всех сторон смотрели встревоженные, сердитые лица.

– Вы что задумали? – спросил Вася, посадив старика на краю нар у чьих-то ног.

– Что задумал?.. – угрюмо пробормотал старик. – Тебе-то какое дело, что я задумал…

Он говорил по-итальянски; кто-то из заключённых, знавший итальянский язык, перевёл его слова. Старик пытался избавиться от Васи, но это было не так легко.

– Спроси у него, куда он хотел идти? – обратился Вася к свесившемуся со второго яруса переводчику.

Старик, видимо, не на шутку разозлился. Не желая никого слушать, он только досадливо махал рукой, не переставая что-то бормотать. Переводчик еле поспевал за ним.

– Он говорит, что всем нам надо опасаться бунта! Там, где есть русские, не может быть покоя. Русский обязательно взбунтует народ!

– Так он задумал донести? – спросил заключённый, лежавший рядом с переводчиком.

В камере послышался глухой ропот. Кто-то показал Амадею кулак.

Теперь уже почти никто не спал. Заключённые свесились с нар, наблюдая за тем, что происходило внизу.

Старик не порывался больше к выходу, но продолжал беспокойно ёрзать на месте и что-то бормотать.

– Он говорит, что из-за этого комитета мы все погибнем, а ему ещё жить хочется, – объяснял переводчик.

Неожиданно перед стариком оказался Али.

– А зачем она тебе, эта жизнь? – в упор спросил он. – Ну, допустим, съешь ты ещё двести мисок супа, а дальше что? Дальше? Дальше?..

Али говорил по-французски, и старик, кажется, хорошо его понял. Подойдя совсем близко к Амадею, араб нагнулся к нему и резко бросил:

– Умный полагается на дело рук своих, а глупый – на случай. – Немного помолчав, он тихо добавил: – Прости меня, я не хотел оскорбить твои седины!

– А зачем же вы всё-таки собираетесь? – услышали мы вдруг сердитый голос.

Али оглянулся и увидел рядом с собой одного из заключённых. Громадная лысая голова, лицо цвета плесени, выпуклые водянистые глаза… Привлечённый разгоревшимся спором, человек этот спустился с третьих нар и остановился в проходе.

– Что, собственно, вас интересует? – спросил его Вася.

– Я с вами не разговариваю! – почти крикнул тот, устремив на Васю раздраженный взгляд. – Я хочу понять, – обратился он к обитателям камеры, со всех сторон глядевшим на него, – я хочу понять, неужели всем нам тут так уж хорошо живется, что мы можем позволить себе вызывать недовольство начальников? Вы хотите, чтобы всех нас уничтожили? Почему мы должны рисковать своей жизнью из-за двух-трёх коммунистов?..

Произнеся слово «коммунистов», он, видимо, и сам испугался. Камера примолкла.

Внизу, на том месте, где только что бушевали страсти, вдруг стало пусто. Люди лежали на нарах и делали вид, будто крепко спят. Члены комитета снова забрались и свой угол и тихо продолжали прерванный разговор.

Только большеголовый человек с нездоровым цветом лица одиноко стоял в проходе, и взгляд его испуганно блуждал по нарам. Казалось, ещё секунда, и он заплачет, закричит: «Люди, помогите! Не оставляйте меня одного! Одному страшно!»

Говорить о жалости в наших условиях было бы, по меньшей мере, наивно. Мы забыли о таком чувстве, как жалость. Скажите мне, прошу пана, кто кого должен был жалеть: здоровый – больного за то, что у того кончаются силы, или, наоборот, больной – здорового, для которого эта мучительная кротовья жизнь будет тянуться ещё непомерно долго? Нет, нас никто не жалел и мы никого не жалели! Но этого человека, оказавшегося в одиночестве среди таких же, как он, обездоленных людей, мне почему-то стало до боли жалко. «Какую же казнь может выдумать себе человек!» – думалось мне.

Об этом узнике мне хотелось бы рассказать подробнее, хотя бы потому, что он сильно отличался от всех нас не только внешним видом, но и поведением. Дело в том, что, живя вместе с нами, в коллективе, он продолжал оставаться отшельником, ратующим лишь о спасении своей души. Он с явным пренебрежением относился ко всем заключённым, нарушавшим установленный порядок, и терпеть не мог тех, кто не верил в бога, не молился, не уповал на всевышнего – единственную силу, которая, по его мнению, могла бы избавить нас от жестоких мук и плена. Он никогда ни с кем не вступал в разговоры, и мы почти ничего не знали о нем: ни его происхождения, ни национальности, ни того, каким образом попал он в подземелье.

Это был профессиональный гравёр и, судя по его работам, неплохой мастер. В цеху он целыми днями сидел, склонившись над своим столом. Наших сигналов он не замечал, вопросов не слышал. Мы привыкли к тому, что он не желает ни с кем иметь дела, и оставили его в покое. Подчас мы попросту забывали о нем. Не знаю, кто прозвал его Михелем. Почему именно Михель? На этот вопрос никто, видимо, не смог бы ответить. Впрочем, со временем наш отшельник привык к этому имени; стоило кому-нибудь из нас произнести «Михель!», как он поворачивал голову и бросал в нашу сторону сердитые взгляды.

Но сейчас никто не обращался к Михелю, не видел его, не называл по имени. Долго стоял он в проходе между нарами, на которых спали люди, и о чём-то мучительно думал.

О чём он ещё мог думать?

Мне запомнилось всё, что произошло той ночью, потому что это был единственный случай, когда беседа наша была прервана. В дальнейшем мы продолжали собираться по ночам; никто нам не мешал, никто не тревожил. В камере существовала негласная договоренность о том, что во время собраний комитета все остальные заключённые должны спать. Это, надо думать, устраивало всех. На самом же деле, пока члены комитета бодрствовали, обитатели камеры в большинстве своём чутко прислушивались к тому, что делалось в нашем углу, на втором ярусе. В этом нетрудно было убедиться.

Но ни в цеху, ни в камере-общежитии никто не обращался к нам с вопросами, никто не вступал в разговоры. Я уже сказал вам, что мы ни о чём не уславливались, ни о чём не договаривались с узниками, не делали им никаких сообщений, ничего никому не обещали…

И всё же люди знали, что в случае нужды мы обнародуем решение комитета, и каждому станет известно, где и когда он должен действовать.

Вы уже знаете, что на работу нас водили по узкому прямому коридору. По-видимому, всё тут было тщательно продумано. Мы никогда не доходили до поворота, не могли измерить взглядом длину коридора, сосчитать, сколько там дверей. Всё было рассчитано так, чтобы мы меньше видели и, следовательно, меньше думали…

В конце коридора, почти у самого поворота, находилась лишь одна дверь, которая открывалась для нас раз в десять дней. Здесь была баня.

В банный день мы освобождались от работы на два часа раньше и по десять человек отправлялись мыться. Возле дверей бани нас ждал парикмахер. В руках у него был единственный инструмент – электрическая машинка для стрижки волос. Ею он и стриг и брил, причём на полную обработку клиента тратил одну, самое большее, полторы минуты. Рядом с парикмахером ставил свою тележку дежурный санитар. У него каждый из нас получал чистое бельё, носки, полотенце и кусок мыла. Затем мы входили в баню. Там в течение тридцати минут мы имели право громко разговаривать, насвистывать и даже петь песенки, такие, как «Ко мне, красотки!», «О, майн либер Августин!» или что-нибудь в том же роде. Банный день был днём снисходительности, днём поощрений. Недаром после бани нам, помимо обычного ужина, выдавали ещё и по кружке кофе.

Мы, обитатели подземелья, не знали ни праздников, ни воскресений. Их нам заменяли банные дни. Право, нельзя не упомянуть о бане, вносившей хоть какое-то разнообразие в нашу жизнь. В эти дни в течение целых тридцати минут мы могли кричать, разговаривать – словом, жить, как нам вздумается. Это ли не забота о нас? Это ли не проявление гуманизма?

Не подумайте, прошу пана, будто я решил поострить. Мне не до того. Но я вам обещал рассказать о «капуцинах», а о них говорить не так-то просто: все обитатели нашей камеры, даже самые незлобивые, терпеть их не могли. Омерзительная пара! Что и говорить, они крепко держались друг за друга. Не могу припомнить, кто первый назвал их «капуцинами», но прозвище мгновенно прилипло к ним. Мы мирились с их присутствием точно так же, как мирились с конвоем, комендантским часом и прочими «радостями» тюремной жизни. Капуцины же, надо думать, меньше всего нуждались в нашей дружбе. Как я уже сказал, они всегда держались особняком; от прочих заключённых их отличало хотя бы уже то, что они ухитрились даже поправиться на хлебах начальства. Иной раз было забавно наблюдать, как они во время обеда по-деловому, дружно действовали ложками, громко чавкали и всеми силами старались как можно дольше растянуть блаженные минуты. Лица их лоснились от обильного пота. ещё бы! На обед нам приносили горячий суп, заправленный жиром.

В бане они усердно натирали друг другу спины, крякали и фыркали от удовольствия. Если бы после омовения им поднесли ещё и по кружечке пива, ей-богу, они возблагодарили бы судьбу!

Мы не знали, кто они, из каких краёв и как их зовут. Да, собственно, никто этим особенно не интересовался. Почему я о них вспоминаю? Потому что мы жили бок о бок с ними. На одних нарах спали Вася, Цой и они – «капуцины». Они храпели громче всех, казалось, их пушками не разбудить. Но, странное дело, едва только члены нашего комитета, очень тихо, почти беззвучно начинали пробираться в уголок второго яруса, как «капуцины» немедленно просыпались. Мгновенно один из них соскакивал на пол и усаживался в санитарном углу. Кряхтя и сопя, он долго сидел там и, задрав голову, глазел в нашу сторону. Иной раз он пускал в наш адрес какое-нибудь грязное ругательство или проклятие, приводя этим в неистовый восторг своего дружка, остававшегося на нарах. Постепенно мы привыкли к выходкам «капуцинов». Вступать с ними в драку не имело смысла: достаточно было кому-нибудь из нас показать кулак, и «капуцины» немедленно залезали под свои одеяла, укрывались с головой и замирали.

«Капуцины» были нам противны. Чувствуя это, они нагло и зло поглядывали на членов комитета. И если они до сих пор не донесли на нас, не вызвали коменданта, то в этом, надо полагать, была не только наша заслуга. «Капуцины» боялись не только нас, но и других обитателей камеры. Они прекрасно знали, что достаточно одного неосторожного звука, и все нары мгновенно оживут.

Если бы какому-нибудь постороннему человеку удалось на несколько минут проникнуть в нашу камеру-общежитие в ночное время, он увидел бы, что там царит ровная и спокойная тишина. Можно было подумать, что живущие под землёй люди потеряли не только волю и желание вырваться из этого ада, но и надежду… Но впечатление это было обманчиво: на самом деле все мы, кроме разве «капуцинов», жили тогда напряженной, тревожной жизнью, полной невидимой борьбы.

О том,– что вокруг нас делается и где мы находимся, рассказал нам как-то Хуан, номер 333, передвигавшийся с помощью инвалидной тележки. Это произошло в бане. У нас было достаточно времени, чтобы выслушать рассуждения Хуана, человека, не только вкусившего «прелести» нашей жизни, но и познавшего «заботы» высокого начальства. Расположившись на цементных скамьях, мы обливались водой, растирали свои усталые тела и в то же время слушали сидевшего на полу Хуана.

– Моё преимущество перед вами, – говорил он, – состоит в том, что меня всё же, не знаю за какие заслуги, полгода держали наверху, в больнице. Это самая обыкновенная больница с палатами, койками для больных, со всеми полагающимися атрибутами, включая шприцы и клизмы. Отличается эта больница, от всех остальных известных в мире лечебниц только тем, что она помещается под землёй. Больница, насколько мне известно, находится в двадцати – тридцати метрах от поверхности земли, а мы отдалены от неё метров на пятьдесят – шестьдесят. Это высота небоскреба. Вот как глубока наша могила!

Хуан поднял голову и смерил нас взглядом, в котором таилась какая-то загадочная улыбка. По крайней мере, так мне тогда показалось.

– Будем говорить начистоту, – продолжал он. – Я не думаю, чтобы среди нас нашелся хоть один кретин, надеющийся на то, что когда-нибудь Кранц построит здесь специальный лифт и пригласит нас подняться наверх, на простор, где у каждого есть или, по крайней мере, были жена, родители, дети… Даже в том случае, если бы нашим мучителям удалось выиграть войну, и тогда никто из нас не только живой, но даже мертвый не выбрался бы наверх. Тем более нельзя этого ожидать теперь, когда война подходит к своему единственно возможному концу.

Он оглянулся на дверь и, понизив голос, продолжал:

– В больнице находятся люди из разных цехов… А от людей, пусть даже таких, как мы, обреченных на эту кротовью жизнь, можно кое-что услышать, кое-что узнать! И вот что говорят люди: мы с вами, друзья мои, живем на берегу горной реки, недалеко от Франкфурта. Несколькими сотнями метров выше построена плотина. В случае необходимости достаточно повернуть рукоять рубильника, и меньше чем за час наше подземное царство превратится в подводное. А? Ловко придумано?

Он обвел пытливым взглядом слушателей и вдруг нахмурился.

– Тот, кому не нравятся мои слова, пусть идёт к Кранцу с доносом, что Хуан собирает вокруг себя заключённых и ведёт недозволенные разговоры! – резко бросил он, с ненавистью глядя в угол, где сидели «капуцины». – Можете добавить, что Хуан видел смерть и не боится её! Кто боится смерти, никогда не увидит солнца! Увидит его только тот, кому наплевать на смерть! Это говорит вам Хуан!

Он замолчал. Мы тоже притихли. Из крана сочилась вода, крупные капли со звоном разбивались о цементный пол. Каждый погрузился в свои думы – может быть, мысленно повёл счёт метрам, отделявшим его от поверхности земли, дням, месяцам и годам, проведённым в этой могиле, сооруженной по соседству с рекой, на берегах которой, верно, стоят деревья, растет трава, шепчутся жесткие шероховатые листья осоки, а по утрам поют птицы.

Хуан, сидя на тёплом полу, тихонько насвистывал какую-то песенку. Возможно, это была та самая песня, за которую он так жестоко поплатился. Может быть, слова её звали на подвиг, на большие, благородные дела во имя любви. Я посмотрел на Васю. Взгляд его был устремлён вниз, к цементному полу, по которому бежали ручейки воды. О чём думал в эти минуты Вася? Куда увлекли его мысли?

Раздался тяжелый вздох, и все взгляды обратились в сторону Амадея, пристроившегося на крайней скамье, возле самой стены. Старик сидел, низко опустив голову, ссутулившись, губы его быстро шевелились. Он, видно, молился и даже не заметил, что мы смотрим в его сторону.

«Попробуй уговори такого, как Амадей, что за жизнь надо драться, жертвовать собой! – подумал я. – Зачем это ему, если он давно уже вручил свою душу и тело в надёжные руки господа и пресвятой мадонны и уповает лишь на их милость!»

Было как-то жутко смотреть на Амадея, с головой ушедшего в молитву, на это жалкое обнаженное тело, как бы безмолвно вопившее о муках и страданиях, выпавших на его долю. Мне почему-то казалось, что моющиеся всегда просят всевышнего не столько о спасении души, сколько о том, чтобы он, великий боже, помог им сохранить накопленное добро и чтобы никто не потревожил их покоя. Глядя на тело Амадея, можно было, не рискуя ошибиться, сказать, что оно.прошло, как говорится, через все испытания ада и, следовательно, давно забыло об этом самом покое. Шрамы, впадины – там, где не хватало двух или трёх рёбер, следы швов и, наконец, отрезанные уши убедительно рассказывали печальную и страшную историю жизни этого человека. Тело старого итальянца являло собой открытую книгу мемуаров, написанную на понятном каждому из нас языке. Непонятна была только покорность Амадея. Непонятно было, почему этот старый, замученный человек с явным пренебрежением относится к нашему комитету и питает неистовую вражду к каждому, кто нам сочувствует.

Всё это выглядело странно. И потому, что Амадей казался загадочным, он раздражал не только одного меня. «Да, собственно, что в нём особенного? – думалось мне. – Вот рядом сидят другие люди, и на теле каждого можно увидеть следы жестоких мук и страданий, но ведь ни один из них не кажется нам ни скрытным, ни, тем более, загадочным!»

Я посмотрел на Васю и увидел на спине его между лопаток следы скальпеля. Не хирург, надо думать, водил скальпелем по телу Васи. Зачем бы хирургу вырезать эти десять полосок кожи, чтобы на спине образовался рисунок пятиконечной звезды? Долго, ох как долго звезда эта сочилась кровью, спина изнывала от боли! Много дней, наверно, не мог Вася ни лежать, ни поворачиваться, ни спать… А поди спроси теперь, что за шрам у него на спине, он, верно, отмахнется – и всё. Боль прошла, муки забылись, а спину свою он не видит!

Вот я и думаю: живуч человек! Силён человек! Велико человеческое терпение!

…В то время у нас уже было несколько источников информации; наладилась связь с другими цехами. Иной раз по утрам я отправлялся в уборную и там на стене находил какие-то мне одному понятные царапины. В ответ я оставлял на стене свои царапины. Так мы переписывались с соседним цехом, где работали гравёры по линолеуму. В линолеумном цехе было больше полусотни заключённых, и, чтобы не создавалось пробки возле уборной, часть из них по утрам водили в другой конец коридора. Таким образом, они были связаны с цехом оттисков, цех оттисков имел связь с цинкографией, с офсетным цехом, с цехом эстампов и так далее. Кое-что мы узнавали в бане. Мывшиеся накануне передавали нам какое-нибудь сообщение, сделанное скорописью, всегда на одной и той же кафельной плитке. Это случалось, я вам уже говорил, только раз в десять дней. В банный день двое наших дежурных заранее отправлялись в баню – вымыть полы, шайки, натереть до блеска краны, окатить горячей водой стены. Как правило, на эту работу шли члены нашего комитета. Никто против этого не возражал. Члены комитета знакомились с сообщением, сделанным на кафельной плитке, и передавали его содержание Васе.

Но самым лучшим почтальоном, часто приносившим нам важные сведения, по-прежнему оставался наш интендант Фогель. Каждое утро он, скрипя ремнями и сапогами, появлялся в мастерской, поздравлял нас с добрым утром и так же шумно уходил. Но теперь частенько после его ухода болгарин Иван незаметно поднимал с пола кусочек растоптанного хлебного мякиша.

И вот на следующий день после бани, когда Хуан рассказал нам о том, что он узнал в больнице, Фогель «принес» очень важное и для всех нас неожиданное сообщение. Вася долго и внимательно изучал извлеченную из хлебного мякиша пластинку, потом задумался над прочитанным и снова, уже заметно взволнованный, принялся перечитывать послание. Затем пластинка перекочевала к Шарлю.

Люди в цеху склонились над работой. С виду как будто всё шло по-прежнему; изменились лишь лица, а сердца наполнились нетерпением и тревогой. Все взгляды то и дело устремлялись в сторону тех немногих, что уже успели подержать в руках пластинку и, следовательно, знали, о чём сообщалось в послании. Когда пластинка оказалась на моем столе, у меня от волнения задрожали руки.

Из цеха оттисков сообщали, что к выпуску готовится серия русских денежных документов с изображением Ленина. Если хоть небольшая часть этого заказа попадет в цех оттисков, никто не станет её выполнять.

Это было обыкновенное сообщение, без призывов, наказов или каких бы то ни было советов. Заключённые из цеха оттисков не желали выполнять эту работу. Мы вольны были поступить по-своему.

В конце концов, сообщение, полученное из цеха оттисков, в какой-то степени казалось даже неожиданным. Ведь прошло уже немало времени с тех пор, как мы узнали, зачем нас держат в этом подземелье. Благодаря более или менее налаженной связи мы уже точно установили, что работаем на фабрике фальшивых документов, и всё же до сих пор не отказывались от работы. Правда, разговоры об этом возникали, но мы тут же решали, что нет смысла пока рисковать людьми из-за каких-то бумаг.

Меня этот вопрос долго не оставлял в покое. Хотелось, видите ли, понять, почему мы все, уже точно зная, для какой цели нас держат на этом предприятии, не отказываемся от работы. Отчего бы нам не собраться вместе и не плюнуть в глаза нашему коменданту?

Надо сознаться, что, рассуждая так с самим собой, я меньше всего думал о возможных последствиях. Когда Вася показал нам бланк консульского свидетельства и предупредил, что нам, возможно, прикажут выполнить эту работу, я, если помните, первый сказал, что мы не будем её делать, что мы должны отказаться от выполнения подобных заказов. Мнение Васи, заявившего, что пока нет смысла рисковать, было принято нами чуть ли не в штыки. Тогда нам казалось, что он просто не верит в наши силы. Только позже, когда Шарль и Али предложили внести в этот бланк поправки, только тогда я, можно сказать, по-настоящему понял, что нам надо действовать с умом. Ведь одно неосторожное, необдуманное движение могло привести к самым неожиданным и трагическим последствиям. И тут мне вдруг открылась вся наивность вчерашних утверждений Хуана относительно реки, которая в любой момент могла затопить наше подземелье. Возможно, где-то поблизости и протекала река, которой суждено было стать нашей могилой, но, чтобы избавиться от нас, начальству вовсе не нужны были столь сильные средства. Стоило только приостановить работу вентиляционных камер, как прекратилось бы поступление воздуха. Да мало ли как можно было справиться с обитателями этого подвала! Эсэсовцы умели уничтожать людей. О, этому их учить не приходилось! Мы были отрезаны от мира. Наше существование полностью зависело от высокого начальства, никогда нами не виденного. И этим обусловливалось всё. Настроение, желания, надежды, чувства и даже силы наши накапливались и тут же таяли, потому что над нами стоял жестокий и страшный (особенно страшный потому, что мы не знали, не видели его) дьявол, всякая борьба с которым казалась бесполезной, а может быть, и невозможной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю