Текст книги "Мемуары безумца"
Автор книги: Гюстав Флобер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
* * *
Как давно это было! Хозяйка умерла. Собачка тоже, табакерка – в кармане нотариуса, в замке устроили фабрику, а бедный башмачок выброшен в реку.
* * *
ЧЕРЕЗ ТРИ НЕДЕЛИ:
…Я перечитал написанное, затосковал, и горечь мешала продолжать.
Могут ли сочинения мрачного субъекта забавлять публику?
Но я постараюсь забыть и о тоске и о публике.
Здесь начинаются настоящие Мемуары…
X
Вот самые нежные и самые мучительные мои воспоминания, я приступаю к ним с чувством почти религиозным. Они живут в моей памяти и почти по-прежнему обжигают душу, так ранила ее эта страсть. Глубокий след навсегда останется в сердце. Но вот я начинаю рассказ об этой странице моей жизни, и сердце бьется, словно я ворошу дорогие руины. Они совсем одряхлели, эти руины: когда идешь по жизни, горизонт удаляется, столько всего случилось с тех пор, и дни теперь кажутся долгими, тянутся друг за другом с утра до вечера! А прошлое представляется стремительным, так забвение сжимает его границы. Оно словно еще живет во мне, я слышу и вижу шумящую листву, различаю каждую складку ее платья. Внимаю звуку ее голоса, словно ангел поет предо мною.
Голос нежный и чистый. Он опьяняет и заставляет замирать от любви. Голос, обладающий плотью, – такой прекрасный и соблазнительный, будто в нем заключалось обаяние слов.
Я не смогу назвать точную дату. [46]46
Флобер встретил Элизу Шлезингер (1810–1888) – Марию в «Мемуарах безумца», летом 1836 года.
[Закрыть]Я был совсем юным – думаю, лет пятнадцати. В том году мы отправились на морские купания в прелестный городок*** в Пикардии, [47]47
на самом деле эти события происходили не в Пикардии, а в Нормандии, в Трувиле.
[Закрыть]с черными, серыми, красными, белыми домами, громоздившимися один на другой, разбросанными кругом без порядка и симметрии, как груда ракушек и камешков, выброшенных на берег волнами.
Несколько лет назад там никто не бывал, несмотря на пляж, раскинувшийся на поллье, и замечательное расположение, но с недавних пор туда пришла известность. В последний приезд я на каждом шагу встречал «желтые перчатки» [48]48
см. примеч. к «Агониям».
[Закрыть]и лакеев, собирались даже выстроить там зал для спектаклей.
Но в те времена все было просто и безлюдно, никого – только художники да местные жители. Берег был пустынным, при отливе обнажался необъятный пляж, серебристо-серый, сверкающий на солнце и еще совершенно мокрый песок. Налево – почерневшие от водорослей скалы, там в штиль лениво билось море, и синий океан вдали под жарким солнцем ревел глухо, словно обиженный великан.
А по возвращении в городок открывался еще более живописный и милый сердцу вид. Темные, изъеденные водой сети, растянутые над дверями, на единственной вымощенной серыми камнями улице то и дело встречаются полуголые дети, моряки в красном и синем платье – и все это просто в своем изяществе, безыскусности и крепости, на всем печать силы и энергии.
Я часто гулял по песчаному пляжу один, и случайно набрел на место купаний. Неподалеку начиналась городская окраина, и здесь купались особенно часто. Мужчины и женщины плавали вместе, они раздевались на берегу или дома, а плащи оставляли на песке.
В тот день изящный оранжевый с черными полосками плащ остался на берегу. Начинался прилив, берег покрылся фестонами пены, вот от самой большой волны уже намокла шелковая бахрома. Я поднял его, [49]49
Похожий эпизод возникает в первой главе романа «Воспитание чувств» (1869), и в нем тоже жест героя, Фредерика Моро, служит поводом к знакомству с госпожой Арну: «За ее спиной, на медной обшивке борта, лежала длинная шаль с лиловыми полосами <…> бахрома перетягивала шаль вниз, она постепенно скользила – вот-вот упадет в реку. Фредерик бросился и подхватил ее. Дама сказала:
– Благодарю вас, сударь» (перевод А. Федорова).
[Закрыть]чтобы положить подальше, ткань была бархатистой и легкой. Это был плащ женщины.
Меня, очевидно, заметили, потому что в тот же день за едой, когда все обедали в общем зале гостиницы, я услышал, как кто-то сказал мне:
– Благодарю вас за любезность, сударь!
Я обернулся.
Это была молодая женщина, сидевшая с мужем за соседним столом.
– За что? – спросил я растерявшись.
– За то, что подняли мой плащ, ведь это были вы?
– Да, сударыня, – ответил я смущенно.
Она смотрела на меня.
Я опустил глаза и покраснел.
Что за взгляд! Как она была хороша! Я все еще вижу жгучий, как солнце, взгляд из-под черных бровей, обращенный на меня. Она была высокой, смуглой, великолепные черные локоны падали на плечи. У нее был греческий нос, яркие глаза, высокие, красиво изогнутые брови, кожа горячая, похожая на золотистый бархат, стройная изящная фигура, и на пурпурносмуглой груди просвечивал узор синих вен. Добавьте к тому нежный пушок, темневший над верхней губой и придававший ее лицу выражение силы и энергии, перед которым меркла красота блондинок. Можно было счесть ее недостатком легкую полноту, а еще артистическую небрежность в одежде, что для женщин обычно считается неприличным. Она говорила медленно, голосом выразительным, мелодичным и мягким. Белое кисейное платье не скрывало очертаний ее нежных рук.
Собираясь уйти, она накинула белый капот с одним розовым бантом и завязала его изящной округлой рукой – совсем такой, какие видят во сне и мечтают пылко целовать.
Каждое утро я приходил взглянуть на купания. Я смотрел на нее издали, завидовал теплым и спокойным волнам, окружавшим пеной ее высокую грудь, различал контуры тела под мокрой одеждой, видел, как бьется ее сердце, как она дышит, машинально рассматривал вязнущие в песке ступни. Взгляд мой был прикован к ее следам, и я чуть не плакал, глядя, как волны медленно смывают их.
А когда, возвращаясь, она проходила близко, я слышал, как с ее одежды стекает вода, шелестит при ходьбе ткань, и сердце мое неистово билось, я отводил глаза, в голову бросалась кровь, я задыхался, чувствуя рядом полуобнаженное, благоухающее морем тело женщины. Глухой и слепой, я угадал бы ее присутствие по сокровенному теплу, что поднималось в душе, будило восторженные и нежные мысли.
Кажется, я снова вижу то место, где стоял на берегу, вижу, как набегают, бьются о берег и разливаются волны, вижу пляж в пенном кружеве, слышу невнятные голоса купальщиков вдалеке, различаю звук ее шагов, ее дыхания, когда она проходит мимо.
Зачарованный, я застывал на месте – словно на моих глазах вдруг спустилась с пьедестала и пошла Венера. Вот так в первый раз я ощутил свое сердце, испытал что– то мистическое, странное, словно шестое чувство. Меня захлестывала безбрежная нежность, влекли туманные смутные видения. Я стал взрослым и гордым. Я любил.
Любить – значит чувствовать себя юным и полным страсти, пронзительно ощущать гармонию природы, желать этих грез, этих движений сердца и оттого быть счастливым. О первые порывы души, первый трепет любви, какие они нежные и странные! Какими глупыми и нелепо смешными кажутся они потом!
В этом беспокойном состоянии странным образом слились мучение и радость – и снова причина в тщеславии? … А не была ли любовь всего лишь гордыней? И надо отвергнуть то, что и безбожники почитают? Посмеяться над сердцем? Увы! Увы!
Волны стерли следы Марии.
Сначала это было особое состояние изумления и восторга – чувство, в некотором роде, совершенно мистическое, чистая идея высокого блаженства. Только позже я испытал темный и неистовый жар тела и души, уничтожающий и то и другое.
Я был изумлен первым волнением сердца, словно Адам, открывший все свои способности.
О чем я мечтал? Вряд ли это можно выразить. Я чувствовал себя другим, непохожим на себя, ее голос звучал в моей душе; пустяк, складка ее платья, улыбка, ноги, самое незначительное ее слово волновали меня, как что-то сверхъестественное, и я днями грезил ими. Я следовал за ней до угла длинной ограды, и шелест ее одежды бросал меня в сладкую дрожь.
Когда я слышал ее шаги, и в сумерки она приближалась ко мне……………………………………
…………………………………………………………….. нет, я не смогу передать это нежное упоение сердца, блаженство и безумие любви.
И теперь, такой циничный, горько убежденный в смешном уродстве жизни, я понимаю – та любовь, о которой я мечтал в коллеже, еще не зная ее, и пережил позднее, та любовь, что принесла мне столько слез, над которой я часто смеялся, – она могла быть одновременно прекраснейшим и наиглупейшим явлением на свете.
Два существа, случайно брошенные на землю, встречаются, влюбляются по той причине, что одно из них женщина, а другое мужчина. И вот они тянутся друг к другу, гуляют ночами, мокнут в росе, созерцают лунный свет, находя его полупрозрачным, восторгаются звездами, твердят на все лады: «Я люблю, ты любишь, он любит, мы любим», и повторяют это, вздыхая и целуясь. Затем они уединяются, подчиняясь беспримерной страсти, ведь органы этих двух душ неистово распалены, и вот они гротескно, с рычанием и стонами совокупляются, стремясь сделать еще одним дураком на земле больше, а он, несчастный, станет подражать им. Посмотрите на них, утратив сознание, они сейчас глупей собак и мух, и старательно скрывают от глаз людских свои тайные утехи, думая, наверное, что счастье – это преступление и постыдная похоть.
Надеюсь, вы простите мне то, что я не рассуждаю о платонической любви, о возвышенном чувстве, похожем на то, какое вызывает статуя или собор, оно полностью исключает понятие ревности и обладания, и должно бы находить взаимность, но я редко видел его.
Если бы на свете была возвышенная любовь… но она – лишь мечта, как и все прекрасное в этом мире.
Здесь я умолкаю, насмешка старика не должна пятнать чистые юношеские чувства, я, как и вы, читатель, возмутился бы, если бы тогда со мной говорили так резко.
Я думал, женщина – ангел…
О, как прав был Мольер, сравнивший ее с похлебкой! [50]50
Аллюзия на реплику героя комедии Мольера «Урок женам»:
…Ведь женщина и есть похлебка для мужчины,
И ежели наш брат сумеет угадать,
Что пальцы думают в нее друзья макать,
Тотчас же злится он и лезть готов из кожи.
(II, 3. Перевод Всеволода Рождественского)
[Закрыть]
XI
У Марии был ребенок – маленькая девочка. Ее любили, обнимали, докучали ласками и поцелуями. Как хотел бы я получить один из этих поцелуев, бессчетными жемчугами падавших на головку запеленатого младенца.
Мария сама кормила девочку, и однажды я видел, как она расстегнула ворот и дала ей грудь.
Это была грудь полная и круглая, смуглая, с синими венами под горячей кожей. Я еще ни разу не видел тогда обнаженной женщины. О странный восторг, охвативший меня при виде этой груди! Как я пожирал ее глазами, как хотел бы до нее дотронуться! Казалось, если бы я мог ее поцеловать, то зубы страстно впились бы в нее – и сердце мое нежно таяло при мысли о сладости этого поцелуя.
Как долго я помнил эту мерно дышащую грудь, длинную грациозную шею, темные кудри, склоненные к сосущему младенцу. Она медленно покачивала его на коленях и тихо напевала итальянскую песенку.
XII
Вскоре мы познакомились ближе. Я говорю мы,ведь под ее взглядом я немел.
Ее муж [51]51
Довольно точный портрет мужа Элизы Шлезингер, музыкального издателя Мориса Шлезингера (1797–1871).
[Закрыть]был чем-то средним между художником и коммивояжером. Он носил усы, одевался по моде, непрерывно курил, кипел энергией – славный малый, дружелюбный и не дурак поесть. Однажды он отправился за три лье пешком до ближайшего города, чтоб купить дыню. Он прибыл в отдельной почтовой карете с собакой, женой, ребенком и двумя дюжинами бутылок рейнского вина.
На морских купаниях, в деревне или в путешествии особенно легко разговориться, все расположены к знакомству. Ничтожный повод – и начинается беседа. Чаще всего говорят о пустяках. Сетуют на неудобное жилье, отвратительную гостиничную кухню. Последняя деталь считается особенно хорошим тоном: «О, скатерти и салфетки грязные! Все переперчено, слишком пряно! Ах, дорогая, это ужасно!»
На прогулках наперебой восхищаются пейзажем: «Какая красота! Как прекрасно море!» Добавьте к этому несколько поэтических напыщенных изречений, две-три философические сентенции, сопровождаемые вздохами и сопеньем, более или менее громким. Если вы умеете рисовать, прихватите свой альбом в сафьяновом переплете, а лучше надвиньте картуз на глаза, скрестите руки и дремлите, сделав вид, что задумались.
Есть женщины, чье остроумие я чую за четверть лье, по одной только манере смотреть вдаль.
Следует жаловаться на людей, есть умеренно, восторгаться скалами, лугами, изнемогать от любви к морю, и вы прослывете очаровательным, о вас скажут: «Славный юноша! Какую прелестную он носит блузу, какие изящные сапоги, какая элегантность, что за душа!» Потребность заводить беседу – это инстинкт стада, где впереди идут самые смелые, он изначально создал общество, а в наши дни создает союзы.
Вот по такой причине мы и разговорились в первый раз. После полудня было жарко, и солнце, несмотря на маркизы, проникало в гостиную. Мы, несколько художников, Мария с мужем и я, остались там, растянувшись в креслах, курили и попивали грог.
Мария курила, вернее, по какой-то женской глупости не решалась курить, но любила запах табака (чудовищно!); она и мне дала сигареты.
Речь зашла о литературе – предмете, неистощимом в разговоре с женщинами. Я тоже участвовал в беседе, говорил долго и вдохновенно; наши с Марией суждения были совершенно одинаковы. Я еще не встречал тех, кто понимал бы искусство с большей естественностью и с меньшей, чем она, претензией. Она говорила просто, выразительно и прямо, а главное, с такой небрежностью и фацией, так непринужденно и неспешно – казалось, она поет.
Однажды вечером ее муж предложил прогуляться на лодке. Было необыкновенно тепло. Мы согласились.
XIII
Как несколькими словами передать невыразимое – волнение сердца, тайны души, неясные ей самой, как высказать все, что перечувствовал, о чем думал и наслаждался в тот самый вечер?
Теплой летней ночью, около девяти часов мы поднялись на баркас, приладили весла и отошли от берега. Стоял штиль, луна смотрелась в спокойную водную гладь, след баркаса заставлял подрагивать ее отражение. Начался прилив, поднявшиеся волны ласково покачивали баркас.
Все молчали. Заговорила Мария. Не помню, что она произнесла, я подчинялся очарованию голоса и слов, как подчинялся волнению моря. Она сидела рядом, я ощущал прикосновение ее плеча и платья, она смотрела на небо, ясное, звездное, оно переливалось алмазами и отражалось в темносиних волнах.
С приподнятой головой и небесным взглядом она казалась ангелом. Я был сражен любовью, слушал, как ритмично поднимались весла, как бились о борт волны, и с умилением внимал мягкому мелодичному голосу Марии.
Смогу ли я когда-нибудь передать словами гармонию ее голоса, прелесть улыбки, очарование взгляда? Смогу ли поведать о том, что заставляло умирать от любви, о ночи, полной аромата моря, прозрачных волнах, серебряном от лунного света песке, прекрасной спокойной воде, сверкающем небе и об этой женщине рядом со мной, о радостях земных, о самом сладком и самом пьянящем наслаждении?
Чары сновидения слились с реальным блаженством. Я забылся в этих чувствах, с неутолимым наслаждением купался в них, меня пьянила полная неги тишина, взгляд женщины, ее голос; я погрузился в свое сердце и открыл там бесконечные восторги.
Как я был счастлив! То было счастье сумерек, уходящих в ночь, счастье, словно угасающая волна, словно берег…………………………
Мы возвратились. Сошли на землю. Я проводил Марию до дома, шел за ней молча и робко. Я бредил ею, звуком ее шагов, а когда она вошла к себе, долго смотрел на стену ее дома, освещенную луной, следил за огоньком лампы в ее окне и, возвращаясь к морю, время от времени поглядывал на него, потом огонек погас. «Она спит», – подумал я.
Но тут меня пронзила яростная ревнивая мысль: нет, она не спит! И душу охватили адские муки.
Я думал о ее муже, вульгарном и жизнерадостном. И мне представлялись самые отвратительные образы; я был подобен узникам, обреченным умирать от голода в окружении самых изысканных яств.
Я стоял один на песчаном берегу. Один. Она не думала обо мне. Глядя в необъятное пустынное пространство предо мной, я видел другую пустоту, еще более страшную, и плакал, как ребенок. Она была рядом, в нескольких шагах от меня, за стенами, которые я пронизывал взглядом. Там была она, прекрасная, обнаженная, во всем сладострастии ночи, всей прелести любви и чистоте супружества; этому человеку достаточно было лишь раскрыть объятия, и она оказывалась в них, не сопротивляясь, не заставляя ждать; она шла к нему; они любили друг друга, обнимались. Для него все эти радости, все наслаждения для него! Он обладал той, кого я любил. Эта женщина, ее лицо, шея, грудь, тело и душа, улыбки и объятия, слова любви – все принадлежало ему. Мне – ничего.
Я рассмеялся – ревность внушила мне непристойные и гротескные мысли, я осквернял их обоих, подбирал самые язвительные насмешки и жалким смехом силился прогнать те видения, что заставляли меня рыдать от зависти.
Начался отлив. Показались глубокие впадины, полные серебристой от лунного света влаги, сырой покрытый водорослями песок, темные и светлые валуны угадывались под водой и кое-где выступали над ней, обнажились поставленные рыбаками сети, разодранные грохочущим морем.
Было жарко и душно, я вернулся в гостиницу. Клонило ко сну. Чудилось, бьются о борт волны, плещут весла, звучит голос Марии. По венам разлился жар, снова прошли передо мной вечерняя прогулка и ночь на берегу. Я представлял Марию в постели и тут останавливался – от того, что было дальше, меня бросало в дрожь. В душе кипела лава, я устал, и, лежа на спине, смотрел на свечу. Отблеск ее вздрагивал на потолке. В тупом оцепенении следил я, как по медному подсвечнику стекает воск, как вытягивается черным языком пламя.
Наконец рассвело. Я уснул.
XIV
Пришло время отъезда. Мы расстались. Проститься я не смог. Она уехала в один день с нами, в воскресенье. Она – утром, мы – вечером.
Она уехала, и больше я не видел ее. Прощай навсегда! Она исчезла, как дорожная пыль, что летела следом за каретой. Как много думал я об этом с тех пор, сколько часов провел, отрешенно вспоминая ее взгляд или мелодию речи! Я ехал в экипаже, но сердцем стремился в другую сторону, в невозвратное прошлое. Я думал о море, о волнах, о береге, о том, что видел и пережил. Слова, жесты, поступки, мельчайшие детали – все оживало в памяти. В душе был хаос, беспрерывный гул безумия.
Все прошло, как сон. Навеки прощайте, прекрасные цветы юности, так скоро увядшие, с горькой радостью мы перебираем их порой! Вот появились дома моего города, я вернулся к себе, все казалось скучным и мрачным, пустым и бессмысленным. Я стал жить, пить, есть, спать.
Пришла зима, я вернулся в коллеж.
XV
Если бы я сказал вам, что любил другую женщину, то солгал бы, как подлец.
Но мне так казалось, я старался навязать сердцу другие страсти, они скользили по его поверхности, как по льду.
В детстве так много читаешь о любви, эти слова звучат музыкой, так мечтаешь о ней, спешишь пережить те чувства, о которых, замирая, читал в романах и пьесах, и при каждой встрече с женщиной гадаешь: не любовь ли это? Вызываешь в себе любовь, чтобы стать мужчиной.
И я, как все, знал эту ребяческую слабость, я тоже вздыхал, как элегический поэт, и после изрядных усилий изумлялся, что вот уже две недели не вспоминал о своей избраннице. Вся эта детская суетность рассеялась перед Марией.
Но надо продолжать, я поклялся рассказать обо всем. То, что последует дальше, я написал в прошлом декабре, еще до того, как задумал «Мемуары безумца».
Это другая история, и я расскажу ее здесь…
Вот как это было.
* * *
Среди прошедших грез, давних воспоминаний и смутных дорогих мне впечатлений детства, мало таких, что развеяли бы мою тоску. Вспомнится имя, и герои в их костюмах, с их словами являются разыгрывать те роли, какие играли в моей жизни, а я смотрю на них так, как Бог, забавляясь, созерцает сотворенные миры. Первая любовь – одно из самых дорогих воспоминаний, любовь не бурная, не страстная, неприметная среди других влечений, но до сих пор она живет в глубине души, будто древняя римская дорога, над которой грохочет пошлый железнодорожный вагон.
Это рассказ о первом волнении сердца, о смутном предчувствии неведомых наслаждений, о неясном трепете, какое возникает в детской душе при виде груди женщины, ее глаз, при звуках ее пения и речей. Вот эту чувствительно-мечтательную смесь я должен выставить напоказ, как покойника, перед друзьями, заглянувшими однажды зимним декабрьским деньком погреться, побездельничать и мирно поболтать со мною в уголке у огня, покуривая трубку и смягчая едкий привкус табака каким-нибудь напитком.
Все соберутся, рассядутся, набьют трубки и наполнят стаканы, мы закурим, расположимся кружком у огня – один с каминными щипцами в руке, другой, раздувая угли, третий, шевеля пепел своей тростью, – каждый найдет себе занятие, и я начну.
– Друзья мои, – скажу я. – Вы простите мне некоторое тщеславие, что проскользнет в этом рассказе.
Они согласно кивнут, приглашая меня продолжать.
– Помню, случилось это в ноябре, два года тому назад, кажется, я был тогда в пятом. [52]52
Младшим классом в Руанском коллеже был восьмой, и ученики завершали курс образования в первом классе. Встреча с героиней этого эпизода, англичанкой Каролиной Голанд, произошла в ноябре 1835 года. Флоберу было тринадцать лет, и он был в четвертом классе.
[Закрыть]Впервые я встретил ее на обеде у моей матери, в четверг. [53]53
В четверг занятия в коллежах заканчивались раньше обычного – около полудня.
[Закрыть]Я ворвался в столовую стремительно, как школьник, который всю неделю ждет этого обеда. Она обернулась; вряд ли я поздоровался с нею, ведь я был так по-детски застенчив тогда и не мог видеть женщин, – во всяком случае, тех, кто не называл меня мальчиком, как дамы, или другом, как маленькие девочки, – без того, чтоб покраснеть, а чаще – остолбенеть и потерять дар речи.
Но, хвала Создателю, с тех пор я тщеславием и наглостью приобрел все то, что искренности и наивности недоступно.
Это были две девочки – сестры, мои подружки, англичанки из небогатой семьи, их взяли из пансиона, чтобы они побыли на свежем воздухе, в деревне, покатались в экипаже, побегали по саду и просто порезвились без присмотра надзирательницы, усмиряющей детские шалости.
Старшей было пятнадцать лет, младшей, маленькой и худенькой, едва исполнилось двенадцать, взгляд у нее был живее, глаза больше и красивее, чем у старшей сестры. Но у той было такое круглое хорошенькое личико, кожа такая свежая и розовая, так белели за румяными губами мелкие зубки, и все это так мило обрамляли прекрасные каштановые волосы, разделенные прямым пробором, что невозможно было не отдать ей предпочтения. Она была невысокой и, пожалуй, чуть пухленькой – это был самый заметный ее недостаток, но больше всего мне нравилась детская естественная фация, очарование юности – в ней было столько простодушия и искренности, что даже самый глубокий цинизм не помешал бы восхищаться ею.
Кажется, я все еще вижу за окнами моей комнаты, как она бегает с подружками в саду. Вижу, как резко взлетают над каблуками и шуршат шелковые платья, быстро топают по песку садовой аллеи ножки; запыхавшись, девочки останавливаются, обнимают друг друга за талию и степенно гуляют, беседуют о праздниках, танцах, развлечениях и любви, славные девочки!
Между нами быстро возникла задушевная близость; через четыре месяца я целовал ее, как сестру; мы говорили друг другу «ты». Я так любил разговаривать с ней! В ее иноземном акценте было что-то изящное и нежное, из-за чего голос казался свежим, как ее щеки.
Впрочем, в нравах англичанок есть естественная небрежность и свобода от наших условностей, что можно было бы счесть изощренным кокетством, но именно в этом кроется источник их обаяния, манящего, как блуждающие огоньки вдали.
Мы часто гуляли всей семьей, и помню, как однажды зимним днем навестили старую даму, жившую на холме, высоко над городом. Дорога к ней поднималась через яблоневые сады, трава там была высокой и мокрой; над городом лежал туман, с вершины холма мы видели тесно прижавшиеся друг к другу заснеженные крыши – а дальше деревенская тишина, лишь слышно, как вдалеке глухо стучат, застревая в рытвинах, копыта коровы или коня.
Мы шли мимо беленой изгороди, ее накидка зацепилась за колья, я высвободил ее; она произнесла «Благодарю» так мило и непринужденно, что я думал об этом весь день.
Девочки побежали, ветер приподнимал их плащи, и они развевались за спиной, струясь, как текущий вниз поток. Я помню звук их дыхания, туманным облачком вырывавшегося сквозь белые зубы.
Милая девочка! Она была так добра и целовала меня так наивно.
II [54]54
так пронумерован этот фрагмент в рукописи.
[Закрыть]
Наступили пасхальные каникулы, мы провели их в деревне.
Помню утро – стояла жара, она потеряла пояс, платье было просторным.
Мы гуляли вдвоем, топтали росистую траву и апрельские цветы. В руках у нее была книга… Стихи, кажется. Она уронила ее. Мы шли дальше…
Она побежала. Я целовал ее в шею, губы прилипали к атласной, влажной от ароматного пота коже.
Не помню, о чем мы говорили – о первом, что приходило на ум.
– Ты вдруг глупеешь, – перебил меня один из слушателей.
– Согласен, друг мой, сердце глупо.
Днем моя душа полнилась теплой смутной негой, я восхищенно грезил о кудрях над ее живыми глазами, о груди, уже сформировавшейся, которую я всегда целовал так низко, как только позволяла пуританская косынка. Я поднялся в поля, [55]55
В холмистых окрестностях Руана в поля действительно нужно подняться.
[Закрыть]бродил по лесу, сидел в овраге и думал о ней.
Растянувшись плашмя, я срывал травинки, апрельские ромашки. Светлым матовым куполом поднималось надо мной голубое небо, своды его склонялись к горизонту и сливались с зеленью лугов. У меня случайно оказались с собой бумага и карандаш, я сочинил стихи…
Все рассмеялись.
– Единственные стихи, что я сочинил за всю жизнь. В них было, наверное, строк тридцать, едва ли я потратил на это полчаса – я всегда отличался замечательной способностью к нелепым импровизациям разного рода. Но большей частью стихи эти были фальшивыми, как уверения в любви, и отчаянно нескладными.
Помню, там было:
…….. По вечерам, она,
устав от игры и качелей, одна…
Я лез из кожи вон, чтобы выразить пыл, знакомый мне лишь по книгам, затем без перехода впадал в мрачную меланхолию, достойную Антони, [56]56
герой одноименной драмы Александра Дюма (1831).
[Закрыть]хотя на самом деле в моей душе искренние и нежные чувства смешивались с глупыми милыми неясными воспоминаниями и благоуханием сердца, и я без причины жаловался:
Скорбь горькая, глубокая печаль -
В них погребен я, как мертвец в могиле.
Это и стихами-то назвать было нельзя, правда, у меня хватило ума их сжечь, как это принято у поэтов.
Я вернулся домой и увидел ее с подругами на круглой лужайке. Спальня сестер была рядом с моей комнатой, и мне долго слышны были их смех и разговор… Тогда как я… Она уснула, вскоре уснул и я, несмотря на все усилия бодрствовать как можно дольше. Вы тоже в пятнадцать лет думали, что полюбили той горячей и неистовой любовью, о какой читали в книгах, хотя железные когти страсти едва задели сердце, и вы тоже силились воображением разжечь этот скромный, чуть теплящийся огонек.
В жизни мужчины так много любви. В четыре года любят лошадей, солнце, цветы, блестящее оружие, военные мундиры. В десять любят маленькую девочку-подружку, в тринадцать – взрослую даму с пышным бюстом, ведь, как я помню, подростки до безумия обожают именно женскую грудь, белую и матовую, как говорит Маро: [57]57
Первые строки эпиграммы «О прекрасной груди» Клемана Маро (1496–1544).
[Закрыть]
Грудь круглая, белей скорлупки,
Грудь нежная, белее шелка.
Я чуть было не потерял сознание, когда впервые увидел обнаженную женскую грудь. В четырнадцать лет любят девушку, приехавшую к вам погостить, – чуть больше, чем сестру, чуть меньше, чем возлюбленную. Затем, с шестнадцати и до двадцати пяти лет увлекаются разными женщинами. После, может быть, полюбят ту, что станет женой. А еще лет через пять понравится канатная плясунья в газовом платье, взлетающем над крепкими бедрами. Наконец, в тридцать шесть рождается любовь к званию депутата, финансовым проектам, почестям, в пятьдесят любят обеды у министра или мэра, в шестьдесят остается любить уличную девку, что окликает вас в окно, а вы беспомощно глядите на нее, сожалея о прошлом.
Разве я не прав? Ведь я испытал все эти виды любви – впрочем, не все, я не прожил еще отведенных мне лет, а каждый год жизни мужчины отмечен новой страстью – то женщины, то игра, лошади, изящные сапоги, трости, очки, экипажи, должности.
Как безумны люди! В наряде Арлекина меньше цветных лоскутов, чем безумных страстей в душе человеческой, и ждет их одна судьба – они истреплются, и над ними посмеются. Зрители – потому что заплатили за представление, а философ – по здравомыслию.
– Ближе к делу! – потребовал один из слушателей, до этой поры невозмутимый; он на минуту оставил трубку, чтоб упрекнуть меня за туманные отступления.
– Не помню, что было дальше, тут в истории пробел, один стих элегии утрачен.
Прошло время. В мае во Францию приехала мать девочек и привезла их брата. Это был славный мальчик, светловолосый, как мать, озорство и британская гордость били в нем через край. Мать, бледная, худая, вялая, всегда была одета в черное. Ее манеры и речь, медлительные, чуть усталые, напоминали итальянскую праздность.Но все это смягчал хороший вкус, глянец аристократизма. Она оставалась во Франции месяц.
«Я»… [58]58
Фраза начата и не закончена. Здесь обрывается фрагмент, написанный в декабре 1837 года, и в 1838 году после многоточия Флобер продолжает рассказ.
[Закрыть]
* * *
…потом она уехала, а мы жили, одной семьей, вместе гуляли, вместе проводили каникулы и свободные дни.
Мы были как братья и сестры.
В наших ежедневных встречах было столько доброты и доверия, столько задушевной непринужденности, что они могли бы перейти в любовь – во всяком случае, с ее стороны, и у меня были очевидные тому доказательства.
Яже мог играть роль нравственного человека, так как совсем не был влюблен, хотя желал этого.
Она часто подходила ко мне, обнимала, смотрела на меня и говорила со мной. Прелестная девочка! Она брала почитать мои книги, пьесы, и не все вернула. Она поднималась в мою комнату. Я отчаянно смущался. Мог ли я предполагать в женщине такую смелость или такую наивность? Однажды она прилегла на мой диван в позе довольно двусмысленной; я молча сидел рядом.
Момент, конечно, был решающий, но я им не воспользовался.
Я позволил ей уйти. [59]59
Подобная сцена повторится в VI главе первого «Воспитания чувств» (1845).
[Закрыть]
Иногда она обнимала меня со слезами. Я не верил, что она действительно любит меня. Эрнест [60]60
Эрнест Шевалье (1820–1887), друг Флобера.
[Закрыть]был в этом убежден, он приводил доказательства, называл меня дураком.
А на самом деле я был сразу и робок и равнодушен.
То было чувство нежное, чистое, нисколько не замутненное мыслью об обладании, и потому лишенное энергии, а для платонической любви слишком наивное. В конце года во Францию приехала их мать – затем, через месяц, она вернулась в Англию.
Девочек взяли из пансиона, и они жили с матерью в тихой улице на первом этаже.
Я часто видел их за окном. Как-то я проходил мимо, Каролина [61]61
Героиня, Каролина Голанд, названа здесь своим настоящим именем, эта часть повествования особенно близка к действительности.
[Закрыть]окликнула меня, я зашел.
Она была одна, бросилась ко мне, обняла и пылко поцеловала. Это случилось в последний раз, вскоре она вышла замуж.
У них часто бывал учитель рисования, он посватался, свадьбу назначали и откладывали сто раз. Из Англии вернулась мать. Без мужа, о котором никогда не упоминали.
В январе Каролина вышла замуж. Однажды я встретил ее с мужем. Она словно не узнала меня.
Ее мать сменила дом и образ жизни. Теперь у нее бывали подмастерья портных и студенты. Она выезжала на маскарады и брала с собой младшую дочь.
Мы не виделись полтора года.
Так закончилась эта связь, она могла стать страстью со временем, но сама собой распалась.
* * *
Надо ли говорить, что в сравнении с любовью это чувство было похоже на сумерки перед сияющим днем, и взгляд Марии развеял память о бедной девочке.
Холодный пепел остался от этого огонька.
XVI
Эта короткая глава. Хотел бы я, чтоб она была длиннее. Вот как это было.
Тщеславие пробудило во мне любовь; нет – сладострастие, и еще точнее – чувственность.
Мою невинность высмеивали. Я краснел, стыдился ее, она тяготила меня, как порок. Женщина предложила мне себя. [62]62
Речь идет о горничной госпожи Флобер.
[Закрыть]Я был с ней и покинул ее объятия с отвращением и горечью, зато теперь среди завсегдатаев кафе мог разыгрывать Ловласа и за чашей пунша произносить непристойности, как все. Итак, я был мужчиной и посчитал разврат своим долгом – более того, я хвастался этим. В пятнадцать лет я болтал о женщинах и любовницах.