Текст книги "Мемуары безумца"
Автор книги: Гюстав Флобер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Ту женщину я возненавидел. Она приходила, я принимал ее. Она расточала улыбки, противные, как мерзкие гримасы.
Совесть мучила меня, словно любовь к Марии была верой, а я ее предал.
XVII
Где же наслаждения, что снились мне, где восторженные порывы, какие воображал я во всей чистоте неопытного детского сердца? Так все сводится к этому? Неужели кроме равнодушного обладания нет ничего иного, более высокого, более значительного, похожего на священный экстаз? Нет! Все было кончено, разврат погасил божественный огонь в моей душе. Мария, твой взгляд зажег любовь, а я вывалял ее в грязи, растратил впустую с первой попавшейся женщиной, равнодушно, без желания, из детского тщеславия, горделивой расчетливости, чтобы больше не стыдиться распутства, не смущаться оргий! Бедная Мария…
Я измучился, отвращение захлестнуло душу. Жалкими казались мне те минутные радости и содрогание плоти.
И надо же было мне быть таким несчастным! А ведь я так гордился возвышенной любовью, божественной страстью, сердце свое считал благородней и прекрасней сердец других людей. И мне – уподобиться им…. О нет! У них, конечно, были совсем иные побуждения: почти всех их толкнула к этому чувственность, они подчинялись ей, как собаки природному инстинкту, но только низменней, расчетливей, возбуждая похоть, бросались в объятия женщины, овладевали ее телом, валялись в сточной канаве, чтоб подняться и хвалиться грязными пятнами.
Мне было стыдно, будто я подло осквернил святыню. Я хотел скрыть от себя самого низость, которой бахвалился.
Я вспоминал то время, когда плоть совсем не казалась мне отвратительной, и в предчувствии желаний мне чудились неясные и упоительные образы.
Нет, невозможно рассказать о священных тайнах девственной души, о чувствах, о творимых ею мирах – так прекрасны мечты, так они туманны и хрупки. Какое горькое и жестокое разочарование.
Любить, мечтать о счастье, видеть все совершенство и божественную красоту души, а после быть скованным всей тяжестью плоти, вялостью тела! Мечтать о небесах и падать в грязь!
Кто мне вернет утраченные мечты, чистоту, надежды – бедные увядшие цветы, едва раскрывшиеся и погубленные стужей?
XVIII
Если и знал я мгновения восторга, то ими обязан лишь искусству. А ведь сколько гордыни в нем! В глыбе камня оно притязает запечатлеть человека, душу – в словах, чувства – в звуках и на лакированном холсте – природу!
Какой волшебной силой владеет музыка! Я неделями жил под обаянием стройного песенного ритма или величественной гармонии хора. Есть звуки, глубоко проникающие мне в душу, и голоса, заставляющие блаженно таять.
Мне нравился гром оркестра, захлестывающий мелодичными волнами, переливы звуков и невероятная, почти мускулистая, мощь, подвластная смычку. Моя душа, распахнув крылья, летела вслед за мелодией в бесконечность и, кружа спиралью, чистая и умиротворенная, возносилась к небесам, словно фимиам.
Я любил шум, бриллианты, искрящиеся в свете ламп, женские руки в перчатках, аплодирующие, не оставляя букетов; я следил за беспрерывной изменчивостью балета, колыханьем розовых платьев, слушал ритмичный стук пуантов, смотрел, как легко поднимаются колени, гнутся талии.
Бывало, я задумывался над книгой гения, плененный ею, как цепью, и тогда, зачарованный рокотом этих манящих голосов, их чарующим гулом, я жаждал участи людей великих, способных подчинить толпу, заставить ее рыдать, стонать, прыгать от восторга. Каким огромным должно быть их сердце, обнимающее весь мир, и как глубоко несовершенна моя натура! Угнетенный собственной немощью и бесплодием, я проникся ревнивой злобой, убеждал себя, что гениальные творения – пустое, их слава случайна. Я пятнал грязью самое высокое – то, чему завидовал.
Я посмеялся над Богом и мог теперь смеяться над людьми.
Но миновала мрачная пора, и я наслаждался тем, как сияет в пламени искусства гений, словно благоуханная пышная роза расцветает в лучах летнего солнца.
Искусство! Искусство… Высокая гордыня.
Если есть на земле или среди всех форм небытия вера, достойная поклонения, если есть что-то святое, чистое, возвышенное, связанное с непомерной жаждой бесконечного и смутного, с тем, что мы называем душой, – это искусство!
И какая малость! Камень, слово, звук – в их расположении заключается то, что мы зовем божественным?!
Я жаждал того, что не нуждалось бы ни в выражении, ни в форме, чистого, как аромат, крепкого, как камень, неуловимого, как пение, того, что было бы одновременно всем и ничем из этих явлений.
Природа казалась мне ограниченной, тесной, несовершенной.
Человек с его талантом и искусством – жалкая обезьяна, подражающая чему-то более высокому.
Я хотел найти прекрасное в бесконечном, а нашел там сомнение.
XIX
Бесконечность, бесконечность! Бездонная пропасть, вихрь, из бездны восходящий к неведомым вершинам. От старой истины кругом идет голова – бездна есть в каждом сердце, бездна неизмеримая, бездна необъятная.
Напрасно днем и ночью мы будем мучительно вопрошать: «Что значат слова Бог, Вечность, Бесконечность?» Мы закружимся в бесконечности, подхваченные вихрем смерти, словно взметенная ураганом листва. И бесконечности сладко баюкать нас вечным сомнением. Нам кажется: пройдут века, тысячелетия, исчезнет все, и тогда откроется предел. Увы, перед нами вечность, и мы страшимся ее – то, что длится так долго, пугает нас, живущих так мало.
Так долго!
Придет пора, и мир исчезнет. Как я хотел бы жить тогда – без природы, без людей. Как величава будет эта пустота!
И воцарится тьма. Останется щепотка сгоревшего праха – земля, и несколько капель воды на ней – море.
Боже! Больше ничего не останется – лишь пустота, лишь небытие саваном развернется в бесконечности!
Вечность, вечность! Вечно ли будет длиться она? Без конца?
И то, что останется – крошечный осколок мира, последний вздох гибнущего творения, сама пустота устанет от существования. Все будет взывать к уничтожению. Мысль о чем-то безмерном наводит ужас. Увы! И мы, живущие сейчас, узнаем это – всех сметет вихрь бесконечности.
Что останется от нас? Ничего – ни единого вздоха.
Я подолгу думал о мертвых. Столетия идут по земле с шумом, гулом, криками, они же спокойны в гнилых фобах. Изредка нарушает могильную тишину упавший волос или червь, скользнувший по останкам плоти. Как безмятежно спят они под землей, под цветущими травами!
Но зимой под снегом им холодно, должно быть.
Если бы они проснулись, вернулись к жизни, увидели слезы, от которых защитили их истлевшие саваны, сдавленные рыдания, вечные гримасы – то жизнь ужаснула бы их. Они оплакивали ее, покидая, а теперь поспешили бы вернуться в Небытие, спокойное и надежное.
Конечно, можно жить и даже умереть, ни разу не задавшись вопросом, что такое жизнь и что такое смерть.
Но ветер колышет листву, вьется среди полей река, бурлит и волнуется жизнь, люди творят добро и зло, море катит волны, небо вращает светила. И, видя это, спрашиваешь: зачем растет листва, зачем текут воды, отчего бурный поток жизни, столь ужасный, обреченно стремиться к бескрайнему океану смерти, к чему шум и суета людского муравейника, отчего так чисты небеса, а земля так порочна – и вопросы эти ведут во мрак, и нет из него исхода.
И следом приходит сомнение… Его нельзя выразить словами, можно лишь чувствовать. Сомневающийся подобен страннику, что заблудился в песках, ищет дорогу к оазису, но видит вокруг лишь пустыню.
Сомнение – это жизнь. Поступки, слова, природа, смерть – во всем сомнение. Сомнение – гибель души, проказа, пожирающая одряхлевшие народы. Причина этой болезни – знание, а исход ее – безумие.
Безумие – сомнение в разуме.
А может, это и есть разум.
Кто знает?
XX
Есть поэты с душой цветущей и благоуханной, их жизнь подобна утренней заре, а есть другие, в их жизни только мрак, горечь и гнев. Одни художники видят все в синем цвете, другие в желтом или только в черном. У каждого из нас своя призма, сквозь которую мы смотрим на мир. Счастливы те, кто видит его ярким и радостным.
Для некоторых людей мир ограничен должностью, женщинами, банком, титулом, карьерой. Безумцы.
Я знаю тех, кто ценит лишь железные дороги, рынки и скот. Одни видят в мире возвышенный замысел, другие – непристойный фарс.
А если бы они задумались, что значит непристойный? Вопрос едва ли разрешимый, как и все вопросы.
Хотел бы я дать геометрически точное определение и паре отличных сапог и красавице, двум равно значительным явлениям.
Те, кто смотрит на нашу землю, как на большой или крошечный ком грязи, люди странные, и понимать их трудно.
Вот вы вступили в спор с одним из тех подлецов, кто не причисляет себя к филантропам и голосует за разрушение соборов вовсе не из страха прослыть карлистом. [63]63
Карлисты – сторонники дона Карлоса (1788–1855), брата испанского короля Фердинанда VII, претендовавшего на испанский трон. Во Франции сторонников дона Карлоса считали крайними реакционерами, духовенство же их поддерживало.
[Закрыть]Но вскоре вы резко обрываете разговор либо признаете себя побежденным, ведь это люди без принципов, добродетель для них – только слово, а мир – клоунада. Потому они во всем видят гнусность, осмеивают прекраснейшие вещи, а когда вы говорите с ними о благотворительности, они, пожав плечами, заявляют, что филантропия – это подписка в пользу бедных.
Дивная вещь – перечень имен в газете!
Как причудливо разнообразны взгляды, системы, верования и формы безумия.
Когда вы беседуете с подобными людьми, они вдруг внезапно прерывают себя на полуслове и вопрошают: «Как, вы отрицаете это? Вы сомневаетесь в том? Можно ли усомниться в плане мироздания и предназначении человека?» А если, к несчастью, взгляд выдаст тайну вашей души, они тут же умолкают, празднуя свою логическую победу. Так зажмуривают глаза дети, боясь увидеть воображаемое привидение.
Открой же глаза, слабый и гордый человек, жалкий муравей, с трудом карабкающийся на пылинку! Ты мнишь себя великим и свободным, ты преисполнен самоуважения, низкий при жизни, ты, не иначе как в насмешку, почитаешь свою гнилую и бренную плоть. И эта прекрасная жизнь, надеешься ты, среднее между ничтожной гордыней, которую ты называешь величием, и низменными интересами, какими живет твое общество, будет увенчана бессмертием. Бессмертие для тебя, более похотливого, чем обезьяна, более злобного, чем тигр, более коварного, чем змея, – да полно! Покажите мне рай для обезьяны, тигра и змеи, для похоти, жестокости, подлости – рай для себялюбия, вечность для тлена, бессмертие для ничтожества!
Ты хвалишься свободой, властью творить то, что называешь добром и злом, не иначе для того, чтобы тебя скорее прокляли, ибо на какое доброе деяние ты способен? Есть ли хоть один твой поступок, в основе которого не было бы гордыни или корыстного расчета?
Свободен! Ты? С рождения подверженный всем наследственным недугам, ты при зачатии воспринял все пороки и саму глупость, все то, что заставляет тебя судить о мире, о себе самом, о том, что есть вокруг, по собственной мерке. Ты явился на свет с ограниченным умом, с представлениями о добре и зле ложными или внушенными. Тебе сказали, что должно любить отца и лелеять его старость, ты исполняешь и то и другое, не задумываясь, не так ли? Это добродетель врожденная, как потребность в еде. А где-то за горами брата твоего наставляют убить состарившегося отца, и он убьет его, не задумываясь. Тебя растят с мыслью, что следует остерегаться плотской любви к сестре или матери, а ведь ты, подобно всем людям, – плод кровосмешения, ибо первый мужчина и первая женщина и дети их были братьями и сестрами, и солнце светит также тем народам, которые кровосмешение считают добродетелью, а отцеубийство долгом. Как же тебе быть свободным от тех правил, что управляют твоими поступками? Ты ли руководишь своим воспитанием? Ты ли пожелал родиться веселым или грустным, чахоточным или крепким, добрым или злым, добродетельным или порочным?
Но прежде всего, зачем ты рожден? Разве ты хотел этого? Тебя об этом спрашивали? Итак, ты обречен был родиться, потому что однажды твой отец вернулся с пирушки, разгоряченный вином и непристойными речами, а твоя мать воспользовалась этим, пустив в ход все уловки, на которые толкают женщин плотские животные инстинкты, вложенные природой им в душу. И ей удалось распалить мужчину, еще в юности утомленного публичными девками. Каким бы ты ни был великим, но прежде ты представлял собою нечто столь же нечистое, как слюна, зловонное, как моча, и, претерпев, как личинка, метаморфозы, ты появился на свет едва живой, с плачем, криком, зажмурив глаза, словно из ненависти к солнцу, которое так часто призываешь.
Тебя накормят. Ты будешь расти, разворачиваясь, как лист, – не странно ли, что ветер не унес тебя на утре лет, ведь столько опасностей подстерегают тебя? Воздух, огонь, свет, день, ночь холод, жара – ты зависишь от всего этого. Ты любишь зелень, цветы и грустишь, когда они увядают, ты любишь свою собаку и плачешь, когда она умирает, пятишься в испуге при виде паука, порой дрожишь, глядя на собственную тень, и, когда мысль твоя углубляется в тайны небытия, пугаешься – ты боишься сомнения.
Ты мнишь себя свободным и каждый день действуешь, побуждаемый множеством причин: встречаешь женщину, влюбляешься, умираешь от любви – волен ли ты усмирить бурлящую кровь, охладить пылающую голову, усмирить сердце, унять пожирающее тебя пламя? А мыслишь ты свободно? Тебя сковывают тысячи цепей, подгоняют тысячи стрекал, сдерживают тысячи препятствий. Ты впервые видишь человека, что-то в его лице тебе не нравится, и на всю жизнь он станет тебе неприятен, а мог стать другом, если б его нос не был так велик. У тебя болит желудок, и ты груб там, где мог бы быть доброжелательным. И все эти поступки проистекают или роковым образом соединяются с другими, и так без конца.
Ты ли творец своего физического и духовного склада? Нет. Ты смог бы полностью владеть им, если бы сам создал и вылепил себя.
Ты считаешь себя свободным, раз у тебя есть душа – сначала ты делаешь это открытие, не умея точно назвать его; внутренний голос шепчет – это обман, ты существо ничтожное, и ты ощущаешь бесконечную пустоту внутри, и бросаешь туда все, что попало, чтобы заполнить ее. Если бы даже ты думал, что душа есть, то был бы уверен в этом? Кто тебе это сказал? Тебя долго одолевают противоречивые чувства, и после отчаянных колебаний и неуверенности ты склоняешься к одному из них, считая, что свободно сделал свой выбор. Но свобода исключает предпочтения. Можешь ли ты свободно творить добро, если в сердце твоем коренится зло, если ты рожден с дурными склонностями и они развиты воспитанием? И сможешь ли ты совершить преступление, будучи добродетельным и испытывая отвращение к злодейству? Свободно ли ты творишь добро или зло? Ведь ты не можешь поступать дурно именно потому, что тобою управляют добрые чувства.
В этой борьбе сталкиваются две наклонности, и если ты поступаешь дурно, то значит, порока в тебе больше, чем добродетели и верх взяла страсть более сильная.
Определенно, из двух вступивших в схватку людей слабый, менее ловкий и не столь проворный будет побежден тем, кто сильнее, изворотливей и проворней, – как бы долго не длилась борьба, побежденный всегда будет один.
И в твоей натуре происходит то же самое: даже если верх берет добро, то всегда ли справедлива победа? Действительно ли то, что ты зовешь добром, в самом деле – добро абсолютное, непреложное, вечное? Есть только тьма и пустота вокруг, и человек хотел бы найти опору, и кружится в бескрайней неопределенности, хочет остановиться, пытается удержаться, но все тщетно: родина, свобода, вера, Бог – он хватается за них и выпускает из рук, так безумец бросает на пол хрустальную вазу и хохочет над ее осколками. Но душа человека бессмертна и создана по подобию Божьему – вот две идеи, за которые он заплатил своей кровью, две непонятные идеи – душа и Бог, но все же он верит в них.
Душа – субстанция, вокруг нее вращается наша телесная сущность, как земля вокруг солнца. Эта душа благородна, ведь, являясь началом духовным, совершенно неземным, она не может быть низменной, подлой. Но разве не мысль руководит нашим телом? Не она ли заставляет нас поднять руку на убийство? Не она ли возбуждает плоть? А может, сознание – принцип, а тело – посредник зла?
Подумайте, как эта неземная сущность гибка, податлива, покладиста и покорна, легко подчиняется сильному телу или служит подпоркой ему ослабевшему, эта душа продажная и низкая, подлая, лживая и ненадежная. Это она предает тело, руку, голову и язык. Она жаждет крови и требует золота, всегда ненасытная и неутолимо алчная – она внутри нас, как страсть, как лихорадка, как всепожирающее пламя, как механизм, приводящий нас в действие.
Ты велик, человек! Не телом, конечно, но разумом. Он, как тебе кажется, сделал тебя царем природы; ты велик, свободен и силен.
Да, ты каждый день сотрясаешь землю, роешь канавы, строишь дворцы, одеваешь камнем реки. Ты жнешь зерно, месишь тесто, ешь его. Ты бороздишь кораблями моря и почитаешь себя выше дикого зверя, которого поедаешь, свободней листа, унесенного ветром, величавей парящего над башнями орла, крепче земли, дающей тебе хлеб и алмазы, сильней океана, по которому странствуешь. Но, увы! Возрождается вспаханная земля, тонут твои корабли, реки заливают твои поля и селения, шатаются и рушатся каменные стены твоих дворцов, ползут муравьи по царским венцам и тронам, и от всех твоих флотилий на океанской глади останется не больше следов, чем от капли дождя или удара птичьего крыла. И сам ты канешь в океане времен, оставив следов не больше, чем твой корабль на волнах. Ты считаешь себя великим, оттого что трудишься без отдыха, но труд этот – подтверждение твоего ничтожества, ты обречен в поте лица своего постигать бесполезные знания, ты стал рабом, еще не родившись, и несчастным, не начав жить! С гордой улыбкой смотришь ты на звезды – ведь это ты дал им имена, ты вычислил расстояния до них, как будто хотел измерить бесконечность и заключить пространство в границы своего разума. Но ты заблуждаешься! Кто сказал тебе, что за этими мирами светил нет еще и другой бесконечности, и так без конца? Быть может, ты в своих расчетах остановился в двух шагах от вершины, и там начинается новый масштаб измерений. Понятно ли тебе самому значение слов, которыми ты пользуешься: протяженность, пространство? Ведь это во много раз больше и тебя и твоего шара земного.
Ты велик и умираешь, как пес, как муравей, но страдаешь сильнее, а затем гниешь – и где же ты, человек, спрашиваю я, когда плоть твою пожрали черви, когда тело твое истлело в сырой могиле и не осталось даже праха? Где твоя душа – та душа, что заставляла тебя действовать, отдавала сердце во власть ненависти, зависти, всем возможным страстям, та душа, что предавала тебя и толкала на такие низости, где она? Есть ли место, столь святое, чтобы принять ее?
Ты уважаешь и почитаешь себя, как Господа Бога. Ты выдумал понятие человеческого достоинства, которого нет в природе и при том, каков ты есть, и быть не может. Ты хочешь, чтобы тебе поклонялись, и сам себя боготворишь, желаешь даже, чтоб тело, при жизни столь гнусное, чтили после того, как оно истлеет. Ты хочешь, чтобы обнажали голову перед падалью человеческой, что гниет, разлагаясь, а все ж чище тебя живого. Вот оно твое величие.
Величие праха, могущество ничтожества!
XXI
Спустя два года я вернулся, куда – вы знаете, ее там не было.
Муж ее побывал там без нее, он приезжал с другой женщиной и уехал за два дня до моего приезда.
Я вновь пришел на берег – как он опустел! Издалека я видел серую стену дома Марии. Что за одиночество!
Я вернулся в ту самую гостиную, о которой вам рассказывал, она была полна народу, но ни одного известного мне лица там больше не было, столы занимали незнакомые люди, за ее столом сидела старушка, опираясь именно на то место, куда так часто ставила локоть Мария.
Я пробыл там две недели, из них несколько холодных и пасмурных дней провел в комнате, слушая, как барабанит по кровле дождь, как шумит вдалеке море и как время от времени что-то кричат на пристани матросы. Я думал о прошлом, ожившем при виде прежних мест.
Вновь передо мною волнуется и ревет среди скал океан, такой же необъятный и мрачный, тот же городок с его грязью, ракушками на мостовой и ярусами домов. Но все то, что я любил, что окружало Марию, яркое солнце, проникавшее сквозь занавески и золотившее ее кожу, воздух вокруг нее, люди, проходившие мимо, – все это исчезло невозвратно. О, как хотел бы я вернуть хоть один из тех дней… не похожий – именно такой!
Как! Все это не вернется? В сердце моем пустота, и, окруженный людьми, я гибну, словно в пустыне.
Помню долгие жаркие летние дни, когда я говорил с ней, скрывая влюбленность, а ее безучастный взгляд, как луч любви, проникал в самое сердце. Да и как бы могла она заметить мою любовь, если тогда я не любил ее, и все, о чем я рассказал, – ложь. Как бы я любил ее сейчас, как хочу, чтобы на берегу, в лесу или среди полей она шла рядом, говорила со мной, глядела на меня. Растянувшись на земле, я смотрел, как клонится под ветром трава, как волны бьются о песчаный берег, думал о ней и вспоминал ее движения, голос. Эти воспоминания были мучением.
Стоило мне вспомнить место, где я видел ее, как я шел туда – хотел припомнить звук ее голоса, чтобы вновь испытать очарование, – напрасно. Сколько раз проходил я мимо ее дома, глядел в ее окно!
Так две недели прошли в любовном созерцании, в мечтах о ней. Помню печальный случай. Как-то раз в сумерки я возвращался домой через луг, где паслись быки. Я шел быстро, тишину нарушал только шелест травы под ногами, склонив голову, я смотрел в землю; монотонное движение словно усыпило меня: почудилось, я слышу шаги Марии рядом, она берет меня за руку и, повернувшись, глядит мне в лицо. Она действительно шла по траве. Я понимал, что это мною же вызванная галлюцинация, но не мог удержаться от улыбки, был счастлив. Я поднял голову, спускались сумерки. Передо мной, на горизонте царственно удалялось за море солнце, снопы огненных лучей, тянулись вверх, исчезали в тяжелых клубах огромных черных туч, и после отблеск заката озарил уголок чистого синего неба далеко на востоке. Когда передо мной открылось море, солнце почти угасло, его диск наполовину погрузился в воду и легкий розовый оттенок ширился и таял в вышине.
В другой раз я верхом возвращался домой по песчаному берегу. Рассеянно смотрел я, как волны пенятся у ног моей лошади, как брызгами летят ракушки из-под вязнущих в песке копыт. Внезапно солнце исчезло. Волны потемнели, словно что-то черное нависло над ними. Справа от меня вздымались скалы, между ними снежным морем кипела взбитая ветром пена, чайки метались над моей головой, и я видел, как их белые крылья касаются темной и тусклой воды. Невозможно описать эту красоту: море, берег, ракушки на песке, скалы в мокрых водорослях и белой пене, наброшенной на них дыханием бриза.
Я рассказал бы о многом другом, что было еще прекрасней и милее сердцу, если бы мог выразить всю любовь, восторг, горечь. Можете вы словами передать биение сердца, рассказать об одной слезе, изобразить этот влажный кристалл, окутывающий глаз любовной негой? А вы можете высказать все, что прочувствовали за один день?
Жалкая слабость людская! Словами, языками, звуками мы говорим и бормочем – даем определения Богу, небу и земле, химии и философии, но язык наш не способен выразить все удовольствие, которое испытываешь при виде обнаженной женщины или рождественского пирога.
XXII
О Мария, Мария, милый ангел юности моей, я встретил тебя на утре чувств, ты внушила мне любовь самую нежную, исполненную благоуханий и сладких видений, прощай!
Прощай – на смену явятся иные страсти. Я, быть может, тебя забуду, но в глубине души ты останешься навеки, ведь сердце – земля, и всякая страсть ворошит, перекапывает ее и проводит новые борозды поверх прежних шрамов. Прощай!
Прощай, и все же как бы я мог любить тебя, как целовать, сжимая в объятиях.
Душа моя нежно тает в сладком безумии любви. Прощай!
Прощай, и все же я вечно буду думать о тебе. Меня вот-вот закружит вихрь света, быть может, я погибну в нем, растоптанный толпой, растерзанный на части. Где буду я? Что станет со мною? Хотел бы я состариться, поседеть – нет, быть прекрасным, как ангел, прославленным, талантливым, и все сложить к твоим ногам, но у меня нет ничего – и ты смотрела на меня так же равнодушно, как на лакея или нищего.
А знаешь, не было ни ночи, ни дня, ни часа, чтоб я не думал о тебе, не видел тебя вновь, выходящей из волн, с темными, рассыпанными по плечам волосами, твою кожу в каплях соленой воды, мокрую одежду и белые с розоватыми ногтями ступни, утопающие в песке. Знаешь ли, что это видение всегда со мной и сердце вечно шепчет об этом? Нет! Все пусто.
Прощай, и все же, если бы при встрече с тобою я был четырьмя-пятью годами старше, смелее… может быть… О! нет, я краснел, встречая каждый твой взгляд. Прощай!
XXIII
Я слышу жалобный звон погребальных колоколов, [64]64
Аллюзия на образ колокольного звона из повести Шатобриана «Рене»(1802): «Все обретаем мы в звуках родного колокола: веру, семью, родину, колыбель и могилу, прошлое и будущее» (перевод Н. Рыковой). Но возможно, этот образ навеян и реальными впечатлениями. Руанский госпиталь, где располагалась квартира доктора Флобера, находился между церковью Святой Магдалины и собором Руанской Богоматери. Звон колоколов окружал дом, где прошли детство и юность писателя.
[Закрыть]и в душе возникает смутная грусть, необъяснимая и мечтательная, как эти гаснущие звуки.
Скорбный заупокойный гул рождает вереницу мыслей, мне представляется жизнь в дни великолепных торжеств, с возгласами триумфа, колесницами и коронами, а над всем этим – вечное безмолвие и вечное величие.
Моя душа устремляется к вечности, в бесконечность, и парит в океане сомнения, в звуках этого голоса, возвещающего смерть.
Звон размеренный и холодный, как могила, а между тем он звучит каждый праздник, рыдает во всякий день скорби – люблю опьяняться твоей гармонией, заглушающей шум городов. Люблю в полях, на холмах, золотых от спелых колосьев, слушать слабый голос деревенского колокола, он поет среди лугов, а в траве жужжит мошкара, и птицы щебечут в листве.
Зимой, в хмуром и тусклом свете пасмурных дней, подолгу слушал я зовущие к службе колокола – отовсюду звучали их голоса, оплетая небо сетью гармоний. И мысли мои текли в согласии с этим исполинским инструментом – величавые, бесконечные, я ощущал в себе звуки, мелодии, эхо иного мира, нечто безмерное и тоже обреченное на смерть.
Колокола! Вы так же будете звонить в день моих похорон, а минутой позже ваш голос отметит крестины! Вы насмехаетесь, как все на свете, лжете, как жизнь, каждый этап которой вы отсчитываете: крещение, брак, смерть. Бедная медь, она заблудилась и повисла между небом и землей, а могла бы так славно служить в полях сражений или стать конской подковой…
1839 г.