444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Гумер Баширов » Родимый край - зеленая моя колыбель » Текст книги (страница 9)
Родимый край - зеленая моя колыбель
  • Текст добавлен: 20 августа 2026, 23:30

Текст книги "Родимый край - зеленая моя колыбель"


Автор книги: Гумер Баширов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

– А у меня об тебе забота, – насмешничал другой. – Вот, не ровен час, скроишь одежу наперекос – что тогда будешь делать?

– Нашел об чем тужить! – говорил Сафа-абы. – Клиньями выпрямлю.

Так, слово за слово, завязывалась беседа, и начинали мужики вспоминать виданное и невиданное, сплетали быль и небыль. Разговор у них частенько к одному сводился: как забогатеть? Вон некий казанский бай последним нищебором был в молодости. Каким, думаете, манером богатства достиг? Нашел на дороге сумку почтарскую с деньгами! Или другой. Ограбил он вместе с ворьем казну, дружков выдал, награбленное себе присвоил и зажил богатеем.

Среди сходившихся покалякать непременно оказывался джизни Мазлюмы – веснушчатый, рыжий Нури́. Уж он, бывало, первым придет, последним уйдет. А то и среди дня ввалится, сиднем сидит. Теперь для меня имя его и то стало ненавистным. Ведь это он Мазлюму на злосчастье обрекает! Сколько раз хозяйки его ругали.

– Под каким, – говорят, – ты солнцем леность свою взрастил? Неужто делов нет дома? Вон у тебя хлевушки-сараюшки, того гляди, развалятся, детишки без штанов, без рубах… Совесть-то как тебе позволяет цельными днями болтовней тешиться?

– А золовка для чего, золовка? – ехидно вставляет кто-нибудь.

Нури, однако, лишь рукой от них отмахивается и, торопясь перевести разговор, принимается за свои россказни.

В иной вечер заводился разговор о конокрадах. Один свою историю досказать не успеет, вступает другой, а там – третий… Рассказывают тревожась, поглядывая с опаской в окна. Словно сами вот этой же ночью могут коней лишиться. Некоторые, мол, конокрады заднюю стену конюшни разбирают и уводят лошадь. Нынче лошадь была твоя, а назавтра где-то за сотню верст ее с рук сбывают.

– Ай-яй! Будешь ротозеем, так за одну ночь пешим бедолагой останешься!

– Не допусти аллах!

Нури свое болтает.

– А чего, думаете, я лошадку не завожу? – усмехается он. – Чтоб ночами за нее не трястись, сладкого сна не лишаться.

Сафа-абы задумывается. Кто знает, может, он сейчас мыслями в Кибахуджу перенесся, о своей лошади вспомнил?

– А ежели, скажем, пес в хозяйстве… не посмеют, поди, забраться?

– Хи-и, надейся! Много ль тому псу надо? Обернут паклей шматок мяса. Пока-то он паклю раздерет. И мясо ведь отравленное!

Кто-то головой качает, кто-то вздыхает тяжело.

VIII

На эти вечерние посиделки в последнее время стал захаживать странный, не похожий на деревенских дядек человек. Тут все носят или шубы дубленые, или бешметы. И шапки у них обыкновенные, круглые, с меховой выпушкой. А у этого шапка высокая, суженная кверху, точно кринка молочная. И пальто городское с бархатным воротником, сшитое из неведомо какого, в палец толщиной сукна. Только сильно поношено оно, рукава обтрепались, покрышки на карманах протерлись и вата кое-где лезла из прорех. К тому же, как мне показалось, широко оно было ему в плечах. Дядька-то худой был, щеки у него ввалились, и под глазами – круги синие.

Рассказывали про него, что он еще подростком покинул деревню и с той поры чуть не полмира обошел. Оттого и прозвали его зимогором, бродягой. Где, мол, только он не побывал! И на чугунке работал, и на золотых приисках, всю Сибирь исколесил, даже куда-то на край света забрел – к маньчжурам, китайцам. А возвратился налегке, без грошика в кармане.

Увидали люди одежду на нем нездешнюю, и пошел по деревне слушок:

– Гима́й-то вовсе уру́сом заделался…

– С каторги бежал, оттого и усох, будто вялили его на ветру…

Разбушевался у него отец, купил материи на бешмет, прибежал мастера к себе звать.

– Одень, – говорит, – сына по-мусульмански. Боюсь я, дом мой из-за него благодати лишится.

Но что-то заартачился зимогор Гимай, так в русском пальто и ходил.

Бывало, как зайдет он в избу, мужики потеснятся, место ему дают рядом. Гимай же, словно и не замечал ничего, садился на корточки и о куреве начинал хлопотать:

– Ну, подымим?

Он почему-то, прежде чем слово произнести, шеей дергал; вправо, влево дернет, тогда лишь скажет. И все Сафу-абы на разговор вызывал:

– Вижу, не больно жирны у тебя дела. Хотя чего тут ждать? В разоре народ. Вот в тех краях, где я бывал, там нажива! Коли пофартит, в одночасье купцом можно стать! Мы с одним ярышником вышли раз на жилу и, – зимогор показал, сжав руку в кулак, – во-о какой кусок золота выудили!

Мужики заохали, языками защелкали. А Сафа-абы едва не обмер:

– Иди ты! Такой большой? На двоих?

– Именно!

Нури, вылупив глаза, вцепился зимогору в рукав:

– Говори же, что с ним сделали? Куда подевали?

Тот выразительно щелкнул себя под подбородком.

– Э-эх! – Нури даже застонал. – Вот где плакало богатство! – Вдруг он схватил Гимая за плечо, затряс его: – Так ведь, дурень, ты с этим золотом магазею бы, как у Ислама-бая, открыл!

– На черта она мне!

Нури поморщился, как будто его собственное богатство на ветер пошло:

– Э-эх! Ведь в руках у тебя было счастье, в горсти! Недаром, стало быть, аллах сказывал: «Кого богатством оделю, тому разума не дам!»

– Сколько я земель исходил, сколько навидался, – проговорил Гимай, обращаясь, как всегда, к одному Сафе-абы, – а счастливца, который бы от трудов разбогател, не встречал. Для этого иль человека надо убить, иль обманом жить!

– Господи прости! Да ты что? – послышался возмущенный голос хозяйки из отгороженной половины избы. – В моем доме нечестивых разговоров не заводи!

– А я слово зимогора даю, что это истинная правда!

Как-то вечером, когда вокруг нас собрались, по обыкновению, любители поговорить да послушать, зашла одна тетушка.

– Сказывали, что подручный у швеца грамоте больно горазд, – проговорила она смущенно и обратилась ко мне: – Не прочтешь ли, братец, письмо от сына моего? В солдатах он…

Еще бы не прочесть! С удовольствием! Хоть ненадолго от работы оторвусь.

Пока я читал начало письма с «нижайшими» и «бессчетными» поклонами поименно каждому в семье и чуть ли не половине деревни, все шло гладко. Мать солдата, услышав очередное имя, кивала головой и сгибала палец для памяти. Однако чем дальше, тем заметнее менялась она в лице, у нее уже тряслись губы.

«О дорогие отец и матушка, – писал солдат, – коли спросите про жизнь мою, могу уподобить ее только аду кромешному. Еда наша – хлебово из тухлой рыбы да кислая капуста. Животы у нас ссохлись, одни кости остались. Но с голоду бы мы не померли, от яфрейтеля[39] и офитцеров худо нам приходится. Не осталось у нас сил терпеть их жестокость. До самой печенки донимают учением, которое словесным называется. Речи урусов мы не знаем, потому и ругань на нас сыплется и колотушки. Кой черт запомнит имена всех ребят его величества? А перепутаешь – беда! Фитьфебель[40] как заорет: «Ты, говорит, зачем перевираешь, гололобый?» – и по щекам. Что уж тут говорить, коли чихнуть боишься. На прошлой неделе чихнул было я нечаянно на строевой, так за это стоял с мешком песку за спиной, под винтовкой, пока без памяти не свалился. Когда совсем невмоготу становится, слезами обливаюсь, почему, думаю, зовут меня Габдельгани́, почему не родился я урусом? Одному аллаху ведомо, суждено ли нам вернуться живыми-здоровыми. Хоть бы братишки мук таких не принимали. Свиней ли пасти наймутся в соседние села иль в батраки к помещику пойдут, пусть не считают это постыдным для себя, лишь бы языку урусов научились. Без него тут наше дело пропащее!»

Мать солдата уткнулась лицом в ладони, заплакала, запричитала:

– Дитятко мое злосчастное!.. Откуда сил-то ему взять мучения такие терпеть?..

Гимай, как всегда, покрутил шеей.

– А чего он терпит? – сказал он сердито. – Нельзя терпеть! Оттого нас, слюнтяев, и давят везде.

– Говорить легко, – покачал головой Сафа-абы, – а что он может поделать?

– Почему сдачи не дать тому свиному рылу? Какое он имеет право солдата избивать?

– Дашь сдачи, ежели на каторгу захочешь!

– Ну и что? Разве казарма лучше каторги?

Сафа-абы, словно колючка под него попала, так и заерзал на месте. А тетушка прижала письмо сына к груди, поспешила к выходу.

– Тьфу, тьфу! Помилуй аллах! – бормотала она, оглядываясь в страхе, точно собаку на нее напустили. – Унеси ветер слова твои! Все про каторгу, про Сибирь! Не приведи аллах! Ты не говорил, я не слышала!..

– Не бойся, тетка! – захохотал ей вслед зимогор. – Твой сын видать, из тех, которые, будто щенята, получившие пинка в зад, одно знают, что скулят!

Мужики опасливо переглянулись, примолкли. А Гимай разошелся:

– Знаете, сколько получает царь жалованья?

Стали прикидывать да выкладки делать.

– Пожалуй, сотни три-четыре в месяц! – предположил один.

Другим эта сумма показалась чрезмерной:

– Не может того быть! За год-то знаешь, сколь набежит? Разве осилит мужик такую прорву?

Гимай посидел, послушал, что толкуют, и хлопнул рукой по колену:

– Восемнадцать тысяч в день!

Мужики поначалу растерялись, потом зашумели, кто-то даже присвистнул:

– Фью-и-ит!

– Ай-яй! Навряд ли!

– На один день?

– На один!

– Восемнадцать тысяч?

– Копейка в копейку, восемнадцать тысяч золотом!

– Будет вракать-то!

– Вот и не вракаю. Студент из Питера сказывал. Головастый парень!

– По-твоему, ежели крестьяне люди темные, так уж и вовсе дураки? – возмутился Нури. Он было поднялся, чтобы уйти, но, видно, поленился, сел обратно. – Ведь начнешь считать эти рубли, так поболе, чем волос на голове, будет!

– Еще бы! Отчего, поразмысли-ка, из недоимок не вылезаете, последние самовары за подати у вас отнимают? Отчего бешметы на вас в заплатках?

– Верно говорит зимогор. Ежели бы на одного царя шло. А то ведь начиная с волостного урядника тысяч сто начальников наберется. И все, как пиявки, кровь нашу сосут, на всех мы хлеб растим!

– Э-эх, пропади оно пропадом! – махнул Нури рукой. – Чего уж там, коли счастья нет…

IX

Помню, в доме у одного набожного старика шили мы жакеты его дочкам. Закончили работу и стали укладываться, к другому сбираться хозяину. Вернулся старик с вечернего намаза, повесил чалму и, взобравшись на саке, долго перебирал четки и читал молитвы. Уж такой он был – не нагнется, не повернется без того, чтобы не сказать: «Йа, аллах! Йа, Мухаммед!»

Ждал-ждал Сафа-абы, когда он с ним расплатится, не дождался, сам напомнил.

– Дорого берешь, – буркнул старик и вдруг вырвал у меня книжку, которую я прихватил из дому и перечитывал иногда.

– Почему дорого? – удивился Сафа-абы. – Как со всех!

Старик все вертел в руках книгу:

– Йа, аллах! Йа, Мухаммед! Не то без божьего слова она?

– Нет, она с божьего слова начинается. Вон на первой странице вязью выведено!

– Нашел на что время терять! – возмутился старик. – «Ходжа Насреддин»! Ты читай богоспасительные книги. А от этой какую пользу получишь? В ней одна ересь! Помилуй аллах! Ведь твой Ходжа вовсе без ума был! Возводил хулу на имамов, над служителями веры насмехался, безбожник!

С этими словами он с остервенением кинул книгу на саке. Сафа-абы глянул на меня, на книгу. Пожалуй, он сейчас изорвал бы ее в клочья. Будто всему виной Ходжа Насреддин!

– Почитай, три дня сидели!

– И что с того? Ты вот каждую зиму у нас в деревне проводишь, в мечети, бывает, молишься, а давал когда на ее нужды? Нет!

– Почему нет? Керосину намедни купил, в соседнем махалля́[41] мы были тогда.

– Так то не для нашей мечети. Вот теперь будет для нашей. Я помолюсь за твое даяние!

Шевельнулась занавеска, отделявшая малую половину от горницы. Оттуда несмело вышла одна из дочек старика.

– Нехорошо, отец, – проговорила она со слезами в голосе. – Ежели узнает кто…

– Не мешайся! Не твоего ума дело!

– Чтобы я еще когда переступил этот порог! – взорвался Сафа-абы. – Не только тебя – родню твою за версту буду обходить. А на том свете в ворот тебе вцеплюсь, денег кровных потребую!

– Гм! – усмехнулся старик. – Вцепишься, коли урусы из соседнего села место на вороте оставят. Им я в десять крат больше должен!

Мастер вдруг с отчаянной решимостью бросился в угол, где висела одежда, схватил один из новых жакетов и подошел к горящей печке:

– Попробуй не расплатись! Сей миг в огонь брошу!

– Сафа-абы, миленький! Ради бога… – взмолились девушки.

– Нет уж! Обиды не спущу! Это честно заработанные деньги!

Старик не выдержал, опустил согнутые ноги, даже топнул от бессильной злобы:

– Упрямый ты, что кряшен! Ладно, заткни глотку! Присылай завтра малого…

С того дня я стал относиться к мастеру с большим почтением.

X

Назавтра была пятница. К старику скряге я нарочно отправился перед самым молебствием в мечети, чтобы не застать его дома, а деньги взять у дочек.

Уже заметно близилась весна. Капало с ледяных сосулек. Даже солнце в небе переменилось. Оно было не тускло-сизое, как зимой, а яркое, веселое и щедро лило розовато-желтый свет на кровли, ограды, улицы…

Путь мой лежал через Круг, самое высокое место в деревне. Отсюда ясно проглядывалась дорога, по которой нам предстояло возвращаться. Вон она вьется по полю, взбирается на бугорок, снова сбегает в низину и скрывается в лесу. У меня защемило сердце.

«По последнему санному пути тронемся», – сказал недавно мастер.

Кабы под силу, я бы все эти снежные отвалы в один день растопил!

Но все же настроение у меня не столь скверное, как было осенью. Кому из ребят приходилось уезжать из дому далеко и надолго? Никому! Кто из них видел столько разных людей, слышал столько занятных историй? Никто!

Последний санный путь! Хи-и, не так уж много и осталось до того! Еще дней десять, самое большее пятнадцать, ну двадцать.

В доме у старика было полно девушек. Они, конечно, сошлись подружек с обновками поздравить. Разглядывали, примеряли жакеты. Не успеет одна перед зеркалом покрутиться, как наденет другая, потом третья. Хвалят не нахвалятся:

– Талия-то, милые, талия! Горстью обхватишь!

– Ты на плечи взглянь! Боры на рукавах какие!

– В таком жакете разок по воду сходить чего стоит! Огонь кое у кого в глазах высечь!

Тут неожиданно, будто дождь в солнечный день, посыпалась и на меня хвала.

– Эй, девушки, – сказала одна, взяв меня за плечи, – вот джигит, который тоже потрудился над ним!

– И то верно!

– Вы на подклад полюбуйтесь! Ведь это он стегал. Строчки-то, чисто реченьки меж берегов, вьются-тянутся! А подолы как славно подшил!

– И пуговки он пришивал! Воздать ему за все, воздать!

Вдруг здоровенная, как кобыла, девка прижала меня к себе и, хохоча, зашептала что-то над ухом. Едва вырвался от нее – подхватила другая, закружила посреди избы.

Шум в избе стоял невообразимый. Девушки хохотали, хлопали в ладоши. Они-то забавлялись, а каково было мне? Я просто сгорал от стыда!

В это время раздался удивленный возглас одной из хозяйских дочек.

– Мазлюма! – вскрикнула она, всматриваясь в окно, и, растолкав подруг, стремглав кинулась на улицу.

XI

Вскоре она вернулась вместе с Мазлюмой. Девушки окружили ее, закидали вопросами:

– Откуда ты взялась? Что с тобой приключилось?

– Ведь сказывали, что ты навеки уехала!

– Вырвалась-то как?

Мазлюма исхудала вся, глаза у нее стали огромные. И, видно, до сих пор не могла прийти в себя от страха, все по сторонам озиралась.

– Не поехала я, с полдороги сбежала!

– Ми-илая! Как же тебя не поймали? Как духу-то набралась?

– Наберешься, коли на погибель тащат. – Мазлюма, вздохнув, села на саке. – Пятнадцать девушек набралось нас в вагоне. Из разных деревень. Бедняцкие все дочери до сироты круглые. Та старуха и еще такая же ведьма-злодейка стерегли, как собаки. «С места не трогайся, туда не гляди, сюда не смотри!» А где там смотреть! Кто без памяти лежит, кто от слез опух, кто плачет. А то поют, да жалостно так! Как вспомню, сердце заходится.

Бедных девушек несчастных, нас из дома увезли.

Как скотину, на базары незнакомой нам земли.

Перс в ружьё загнал патроны – поохотиться не прочь…

Ах, отец, твоя где совесть? Продал ты родную дочь…

Мы теперь в сетях… О, сколько душ девичьих гибнет тут!

На кого ж проклятьем наши слезы горькие падут?


– Знаете, кто меня вразумил? От гибели спас?

– Верно, человек добрый?

– Когда нас в поезд сажали, с нами вошла женщина. Красивая и одета не по-нашему. Мы думали, русская она. Доехали до города, который Самарой называется. Тут обе старухи зачем-то отлучились из вагона, а женщина к нам подошла. Своя оказалась. Из-за вас, говорит, и поехала. Ругала нас: «Вы же, говорит, люди, не скотина. Отчего же на гибель едете? Ведаете ли, что вас ожидает?»

– Господи! Неужто и вправду на продажу увозят? – спросила одна из девушек.

– А то для чего? Продадут какому-нибудь баю, и век будешь под тычками да под пинками. Где уж там, как у нас, хлеб в поле жать иль сено на лугах ворошить! Женщины в тех краях, точно в тюрьме, за глухими стенами хоронятся.

– А не рассказывала эта тетенька про черные сетки из конского волоса, которыми женщины лица закрывают? – спросил я, вспомнив одну прочитанную книгу.

– Рассказывала! Одно слово – погибель! Там женщины света белого не видят.

– Как же тебе сбежать-то удалось?

– Все та женщина научила. Она в Самаре слезла с поезда, а нам сонного порошку оставила. Насыпали мы его в чай старухам, подождали, пока они заснут покрепче, и на первой же станции вылезли втроем. Остальные побоялись. Мы еще и потом натерпелись всего, да об этом и говорить не стоит!

– Как же вы теперь? Куда денешься-то?

– В Урмате́ поживу! Своя деревня, свой угол. Приютит небось, не оттолкнет. Малость погодя поеду учиться. Та добрая женщина рассказывала: в Иж-Буби женское медресе открыли. Учиться стану!

– Ей-богу? Жить-то чем будешь?

– Ичиги придется шить. Или в прислуги наймусь. Но слово свое сдержу, поступлю учиться!

Я вместе с девушками пошел проводить Мазлюму. Кто бы ни повстречался, каждый радовался ей и непременно говорил доброе, утешное слово.

И у нас на душе становилось легче. Мы ведь тоже желали Мазлюме счастья. Неужто она его не заслужила?..

ПАРЕНЕК, В КОТОРОГО БЕС КНИЖНЫЙ ВСЕЛИЛСЯ

I

Мы и в следующем году ездили в Ямаширму. И так же долгие месяцы кочевали из дома в дом. В ту зиму мастер начал доверять мне более сложные работы, чем прежде. Сам я вроде тоже примирился со своей судьбой. Как бы то ни было, не помню, чтобы стоял в часы заката у калитки, высматривая родную Янасалу.

А вечерние посиделки проходили тогда уже без зимогора Гимая. Он опять пропадал где-то без вести, без следа. Порой его отец захаживал к Сафе-абы со своими печалями.

– Что это за малый у меня? – сетовал он. – «Давай, говорю, оженим, сынок». И слышать не желает. «Без того, мол, нищих предостаточно». Чего он ждет? Какую думу в голове держит? А голова у него крепко работает. Он и газеты читает и книги. Иной раз про царей, про министеров рассказывает, да не по нашему разумению разговор-то! Сидишь перед ним как пень!

Видно, безутешное было горе у старика.

– Тебе он не открывался, часом? – как-то спросил он у мастера. – Неужто правду сказывают, что в прошлозимье он с каторги бежал? А ведь не говорил малый, где бродяжил…

Зато насчет Мазлюмы услышали мы хорошие вести. Настояла девушка на своем, уехала в женское медресе, учительницей решила стать…

На третий год, однако, я остался дома. Отчего? По какой причине раздумали портновскому ремеслу меня учить? Со мной об этом разговоров не вели. Скорее всего, не до дальних проглядок было тогда отцу, давила нужда, забота каждодневная.

Что и говорить, жизнь не оставляла мне досуга. Зимой руки мои, можно сказать, не выпускали вожжей: мы с соседом, дядей Гайни, нанимались к баю дрова в Арск возить. А лишь стают снега и прервется санный путь, лишь проляжет по земле первая колея, опять я в поле, в лесу, а то на пашне у помещика. Так и получалось: начинаешь с весенней слякотью, кончаешь с осенней порошей. Солнце ли припекает до самых мозгов, ливень ли холодный до последней нитки мочит, градом ли бьет или ветром хлещет, – ты всегда на пашне.

Когда поднимаешь ожесклые, твердые, как камень, пары, тебя, едва-то и видного за плугом, отшвыривает рукоятью, сшибает с ног. В пору слепней растревоженная лошадь начинает дурить, взбрыкивать, а то и вовсе кидается в сторону, волоча тебя за собой. Ты вконец выматываешься, ноги твои еле бредут.

А дома за ужином и ложку поднять не можешь.

– Эх, сынок, и кости у тебя еще не окрепли, а уж так-то калечишься! – говорит мама, и слезы навертываются ей на глаза.

Маме, наверное, очень хотелось накормить меня повкуснее. Да откуда было взять? И она, опустив голову, словно виноватая в чем, ставила передо мной все тот же хлеб, ту же картошку.

Соседи барана закололи, сусло на солоде варят – к сабантую готовятся. А у нас теперь подолгу мясного варева не бывает. Нельзя же последних овец лишиться! И отчего мы в такой разор пришли? Пожалуй, оттого, что отец прибаливать стал: одышка с ног его валит.

II

В доме у нас сплошь беды пошли. Хоть отец и становился спозаранок к верстаку, не ладилась у него работа, силы покинули его. Он сделался еще молчаливей, а если и вступал порой в разговор, говорил лишь о долгах, все ломал голову, не знал, как выпутаться. Никогда отец не любил ни жалоб, ни сетований, но теперь его размышления часто заканчивались безнадежным вздыханием:

«Ничего не получается, ни-ичего…»

В захиревшем нашем хозяйстве труднее всего приходилось маме. Ведь это на ее плечи легли заботы о том, как дотянуть до нового хлеба. Как прокормить скотину. Как управиться с домом. И крепиться при этом, чтобы не растревожить отца.

Конечно, я не представлял себе всей меры домашних тягот. Они казались мне временными: вот придет добрый год, уродятся хлеба, я тоже подсоблю, дрова в город буду возить – так все и образуется.

Ничего, однако, у нас не образовывалось. Безрадостные, тоскливые дни меня тоже начали угнетать. Уже не веселили игры со сверстниками, да и многие из них нанялись в эту зиму на работу, некоторые стали подручными у бродячих швецов, подались с ними к башкирам. Остальные ребята, если не плели лапти, просто баклушничали, вечерами сходились в чьей-либо бане, забавлялись сказками. А меня словно грызло, тревожило что-то неясное, непонятное, и снова книги стали единственным моим прибежищем.

Какими только книгами не зачитывался я в ту пору! Проглатывал все подряд – и то, что понимал, и то, что не понимал, и светские книги, и духовные. Лишь бы читать, лишь бы унестись – пусть ненадолго – подальше от убогой жизни, унестись в другой мир.

Со временем я стал читать рассказы девушкам на посиделках, мальчишкам и джигитам, когда они собирались коротать вечер где-нибудь в холодной бане. Летом, собираясь в ночное, вместе с ломтем хлеба я прятал за пазуху и какую-нибудь книжку.

Однако мальчишки так и не давали мне читать, заставляли играть с ними. Я сам играю, а в голове толкутся всякие чудесные истории и книжные незнакомые слова. Иногда во время игр эти слова невольно срывались с моего языка.

– Увы, нет! – мог сказать я вместо простого «нет» или обругать кого тимса́хом[42].

– Чего-о? – недоуменно таращились на меня мальчишки. – Чего ты мелешь?

– С ним случается, – объясняли мои друзья. – В него бес вселился, книжный бес…

Немало озадачивало ребят, что я всегда таскаю за пазухой книжки, что хватаюсь за них каждую свободную минуту и что принимаю на веру все в них написанное.

– И чего ты все читаешь да читаешь? – спрашивали они. – Муллой тебе все одно не быть. Ты ж мужицкий сын!

Больше всех донимал меня Нимджан.

– Почему не будет? – деланно удивлялся он. – Может, еще его пономарем в зареченскую церковь поставят. Он одной рукой в колокола станет звонить, другой – креститься!

Мальчики корчились от смеха, а я чуть не ревел и кидался на Нимджана с кулаками. Конечно, никакие насмешки не могли отвратить меня от книг. Только где было взять такие слова, чтобы объяснить им мое состояние?

– Вы не знаете, – горячился я, – как интересно читать книги! В них про такое пишется, чего у нас в Янасале и быть не может. Вот сижу я тут с вами, а примусь читать – и сразу за морями окажусь, попаду в далекие царства…

– Ха-ха-ха! – еще пуще заливались ребята. – Да все, что написано в книгах, обман один, колдовство!

Даже мой близкий друг Хакимджан перестал заступаться за меня.

– Вот начитаешься, – говорил он, – и все в голову тебе кинется!

– В соседней деревне тоже парень был, – подхватывал Нимджан, день и ночь читал, вздумал муллой заделаться, ну, и вовсе ума решился. Оженили его, впустили к молодой, а он как завопит: «Не хочу жениться!» – и выпрыгнул в окно…

III

Абугалиси́на[43]! День, в который повесть о нем попала в мои руки, превратился для меня в настоящий праздник. Пока я читал ее, стемнело, в доме зажгли огонь. А я и ужинать не стал. Даже когда наши улеглись спать, никак не мог оторваться от книги. Отец заругался. Уж на что мама любила книжное слово, но и она рассердилась.

– Хватит тебе, шальной! – строго сказала она. – В голову ударит!

Но я тихо подполз к окошку и дочитал при лунном свете.

Приключения Абугалисины настолько увлекли меня, что наутро, спроворив свои домашние дела, я поспешил к Хакимджану.

Он сидел в горнице, плел лапти. Из малой Половины доносился сдавленный голос больной его сестры Мәрьямбикә. Прежде она была цветущей, веселой непоседой, но уже несколько лет совсем не встает. «Заодно и она развлечется!» – пришло мне в голову.

На мое предложение почитать им Хакимджан ничего не ответил. Такой уж он был всегда. Небось ахнет, когда послушает.

И вот я раскрыл книгу! Какие тут описывались прекрасные дворцы, необыкновенные сады, падишахи, разодетые в шелка и атласы красавицы! И среди них – сам Абугалисина, творящий колдовские чары! Стоит ему произнести заклинание, как человек превращается в дерево, дерево – в человека, ветер, кружащий в садах падишаха, мгновенно куда-то перелетает, и еще происходит множество невероятных вещей.

Я читал, выбирая самые интересные места и все более вдохновляясь. А когда Абугалисина запрятал все огни своего города в шальвары сварливой старухи, я не выдержал, расхохотался.

Хакимджан резко толкнул меня локтем:

– Какой же ты, однако!

Мне стало не по себе. Оказывается, никто ничего и не слышал. На уголочке саке сидела мать Хакимджана и плакала, уткнувшись в ладони. Хакимджан тоже едва сдерживал слезы. Я растерянно прислушался к надтреснутому голосу Мәрьямбикә и вдруг с ужасом понял: она передавала младшей сестренке свои последние просьбы.

– …Ты уж посиди со мной подольше, сестричка, – говорила она. – Мне долго, всю жизнь придется под землей лежать. Тяжко мне будет там и здесь тяжко. Все одна и одна. Никто ко мне не заглянет. Боятся. А ты не бойся. Я тебе вот этот платок голубенький дам. Как вырастешь, наденешь новое мое платье, скажешь: «Память о моей апай!»

Мэрьямбикэ зашлась в кашле и замолчала. Дыхание у нее было затрудненное, сиплое.

– Весной, – заговорила она опять, – как травки проклюнутся, у изголовья моего посадите березку, ладно? Только плакучую, с зелеными косами девичьими. Ты каждую пятницу будешь приходить, поливать ее. А я бабочкой обернусь, сяду на ветку той березы и на тебя буду смотреть. Придешь? Порадуешь меня?

– А я тебя увижу? – спросил звонкий голосок.

– Не-ет. Ты бабочку увидишь. Мою душу.

Хакимджан прерывисто вздохнул и еще ниже склонился над сплетенным наполовину лаптем. У меня было такое состояние, будто я надсмеялся, нанес горькую обиду близкому, родному человеку. Сгорая от стыда, я шагнул к двери. Никто даже не повернулся в мою сторону.

Долго я помнил Хакимджановы слова: «Какой же ты, однако!» Долго не брал в руки ни одной книги. Ведь это они сделали меня таким…

IV

И все-таки, завидев как-то на Арском базаре торговца книгами, не устоял, подошел к нему. Мало того что подошел, еще и совершил первый в моей жизни большой грех.

Базар, как всегда, шумел и гудел, людское толпище непрестанно двигалось. Дядя-книжник поставил санки в затишье возле каменной лавки бирязинских баев и вроде тоже подторговывал. Санки у него были ручные, чуть больше обычных детских. На подостланной мешковине стопками лежали книги в ярких обертках – голубых, зеленых, красных, лиловых. От них шел непривычный для нас своеобразный дух. И вокруг словно бы светлее стало. Даже сам книжник, хоть одет был, как мы, деревенские, обличьем своим отличался от других.

Чего только не было в его санках! Песенники, молитвословы, заупокойная су́ра[44] из Корана, всяческие календари, рассказы! Все, что душе угодно! И стоили книжки по две, по три копейки.

Люди так и крутились около санок. Одни брали и пять и десять книг, а некоторые долго перебирали и, почесав затылок, уходили с пустыми руками.

Я тоже перерыл все стопки, и вдруг мне попалась книга в красной обложке, которая называлась «Мать-львица». Быстренько ее перелистав, я даже кое-что понял в ней. Злые люди бросили на произвол судьбы крохотных детей. Но дети не погибли, их вскормила своим молоком львица. Вот это да! Такой книги у нас в деревне еще не было.

Однако радость моя мгновенно сменилась печалью. У меня же нет денег! Все покупки для дома давно сделаны, копейки, выданные отцом, потрачены. И я в каком-то помрачении то брал книгу в руки, то снова откладывал. Делал вид, что рассматриваю другие, а сам глаз с нее не сводил. Ведь она здесь единственная! Подойдет кто-нибудь, заплатит три копейки и унесет.

Чем дальше, тем сильнее охватывало меня желание завладеть этой книгой, словно без нее все на свете теряло для меня и вкус и смысл. Короче говоря, я должен был прочесть ее. Но каким образом?

Тут в голову мне пришла хорошая мысль, и я побежал искать земляков. К одному сунулся, к другому:

– Одолжите, пожалуйста, три копейки! Всего три копейки!

Однако ничего из этого не вышло. Кое у кого не оказалось мелочи, кто-то не хотел путаться с мальчишкой, а некоторые просто отворачивались от меня. И я возвратился к книжнику без денег.

Люди подходили и отходили, а я все топтался на месте. Не мог уйти, и все! Мучился, мучился, и не пойму, как это вышло, но книга очутилась у меня за пазухой…

V

Снег уже подтаял, было самое время распутицы, и ехать на базар пришлось верхом. Мысль о дяденьке-книжнике свербила меня всю дорогу. «Ай-хай, потащит ли он, – думал я, – свои санки в такое беспутье?!»

Мне, конечно, было совестно и в то же время гораздо легче, чем в тот день, когда я стащил книгу. Ведь я сам везу ее обратно. Это уже никакое не воровство!

«Я у тебя одалживал», – скажу я тому дяденьке.

«Как это – одалживал? – удивится он. – Почитать взял? Когда я отвернулся?..»

Я был готов снести любую брань и попреки, только бы он простил меня!

«Да, да! – отвечу. – Я всем мальчишкам ее прочитал. Уж больно занятная, поучительная книжка».

Не побоялся распутицы книжник! Я еще издали увидал его, узнал по красной шубе. Он и нынче поставил сани посередь базара, около каменной лавки. Только почему собралось там непомерно много народу? У кого мешок за плечами, у кого связка лаптей, кто со штукой крашеной холстины под мышкой или с узелком. Все стояли, вытянув шею, слушали книжника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю