Текст книги "Родимый край - зеленая моя колыбель"
Автор книги: Гумер Баширов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
– Это она с гусенками, которые в скорлупках, разговор ведет, – объясняет мама. – Быстрей, мол, вылезайте, одной тут скучно…
Когда солнце повыше взбирается, кто-то в дверь к нам начинает постукивать, вроде войти не смеет.
– Заходи! Кто там? – спрашивает мама.
Никто не откликается. Отворяем дверь, а за порогом наш гусак стоит! Наклонит голову и на маму одним глазком смотрит.
Мама сердится, прогоняет его:
– Поди прочь, бестолковый! Нечего докучать ей, дай гусят-то высидеть спокойно!
На другой день гусак опять тут как тут. Гусыне, видать, и самой хочется пройтись. Она уже собирается соскочить с лукошка, но вдруг раздается слабый писк: «Пип-пип!» Теперь ей не до прогулок. Позабыв обо всем, гусыня начинает вертеться, копошиться, ну прямо потеха! В дырочку видно, как она проклевывает скорлупки, помогает гусенкам из яиц вылезть. И каждого клювом по спине погладит, под шейкой тронет и, чтоб не застудить, вмиг под крыло спрячет. Гусенки зеленоватые, пушистые, точно вербные зайчики, а она обхаживает их и все бормочет, говорит им что-то на гусином своем языке!
Через день-два, глядишь, крохотные, славные гусята уже сыплются из лукошка на пол. Вот тогда интересно в дырку за ними подглядывать!
А пока ничего занятного не предвидится. Волчок из разрезанного пополам желудя кружился, кружился и свалился на пол. Мне надоело и домики из спичечных коробков складывать, и по саке взад-вперед кататься.
– Ну пусти меня! – взмолился я. – Скучно одному-то играть!
– Стужа на улице, сынок, – сказала мама, гладя меня по голове. – Нынче солнце с ушами взошло!
Я подул на стекло и в оттаявший кружочек увидел, что и в самом деле у солнца с обеих сторон торчат большие огненно-красные уши!
– Видишь, окна-то Дед Мороз как разукрасил?
Еще бы не видеть! Пока мы спали, стекла разделало диковинными рисунками. Тут был целый лес. И крупные резные листья папоротника, и еловые лапки, и еще какие-то травы, цветы, узоры.
– Как они появились? – спросил я у апай.
– Сами по себе…
– Как это сами по себе?
– Захотелось им. Чтоб тебе было о чем спрашивать.
А у меня в голове все вертится мысль, что не сами по себе появились узоры и не Дед Мороз их нарисовал, а девушка с луны. Ждала, наверное, когда мы проснемся, не дождалась, тут настало время луне на покой уходить, вот и разрисовала окна, вроде бы привет нам оставила. Не удалось, мол, повидаться, пусть удовольствие получат, как проснутся… Я даже представил себе, как лунная девушка спрыгнула к нам во двор и ходила, на окна дышала…
КТО УБИЛ СОЛОВЬЯ?
I
Летом у нас деревенского мальчишку лет пяти-шести прихватывают с собой на базар: хоть вещи, мол, постережет.
В понедельник, в базарный день, мама затемно поднимает меня с постели, заставляет надеть камзол, бешмет – все-таки прохладно еще и ветрено, – прилаживает кэлэпу́ш[7] на голову. А я хочу спать, у меня щиплет в глазах, от холодной росы сводит ноги.
– Скоро вы там? – раздраженно спрашивает отец.
Мама сует мне в руку ломоть хлеба с кусочком сахара и подводит к телеге:
– А мы уже готовы!
Отец нахлобучивает поглубже шапку и садится на передке, я устраиваюсь за его спиной.
– Ну, с богом! – Мама распахивает тяжелые створки ворот. – Возвращайтесь в здравии!
Когда мы, проехав русское село Березовку, сворачиваем к Каенсарову изволоку, над пашнями соседнего помещика показывается солнце – желтое, как медный таз, и холодное. Оно совсем не греет, и я поглубже зарываю в солому босые свои ноги.
То с нашего порядка, то с заречья катят на большак телеги, и скоро базарных попутчиков набирается чуть ли не с десяток. Хозяева посостоятельней – у них и лошади резвые – считают зазорным ехать позади бедняков и стремятся обогнать передних. Тем тоже неохота пыль глотать, в хвосте плестись. И начинается гоньба! Дорога ухабистая, вся в рытвинах. Телегу подбрасывает, кидает из стороны в сторону. Кажется, что в бешеной тряске колотятся и придорожные заросли полыни, и столбы на мосту, и даже каенсарские женщины, выбежавшие посмотреть на базарщиков. В животе начинаются колики, мутнеет в глазах и подташнивает.
Сжав зубы, изо всех сил хватаешься за грядки телеги. Но попадает колесо в ямину, и тебя тут же подкидывает вверх. Или вдруг отец хлестнет вожжой лошадь, и ты опять летишь кувырком на задок. А ведь надо успеть, пока отец не заметил, перебраться на свое место и сидеть как ни в чем не бывало. Удовольствие, что ли, слушать, как тебя рохляком назовут или поглядят с насмешкой?!
Но вот наконец деревня Айба́н, мельничная запруда с шумным водоскатом на реке Казанке, и впереди, под самым Арском, куда мы едем на базар, – один из отрогов горы Кабактау. Она довольно крутая, эта гора, и наша вороная еле тащит вверх телегу. У подножия Кабактау – кузни. Там стоит звон наковален, там шинуют колеса, подковывают лошадей, оттуда несет паленым копытом.
II
Когда мы добираемся до Арска, на базарной площади уже полно народу. Задевая кого-то оглоблей, цепляясь концами оси за чьи-то телеги, мы въезжаем в самую середину. Отец отпускает чересседельник, подкладывает лошади сено.
– Не вздумай с телеги слезть! – говорит он мне, собираясь уходить. – И не спи!.. Я скоро ворочусь.
– Не-е, не засну, буду сидеть, смотреть.
А кругом – просто чудеса! Повозок конных выстроилось рядов десять или пятнадцать, конца не видать. Начнешь с телеги на телегу прыгать, пожалуй, до края Арска доберешься, вон до той зеленоватой церкви с золотым крестом… И в каждой телеге сидит, поджав ноги, мальчишка и девочки попадаются. Одни калач жуют, у других яблоко в руках или огурец. Мама не велит нам людям в рот смотреть, когда они едят. Ничего, отец и мне что-нибудь вкусное купит.
Я повертываюсь в другую сторону и вижу: в телеге рядом сидит мальчик с зеленым ружьем и – бах-бах! – стреляет пробкой. А второй, подальше немного, играет на кура́е[8], третий в свистульку свистит. Но мне больше всего нравится губная гармошка у одной девчонки. Приложит она гармошку к губам, дунет, и та начинает вызвучивать, да так интересно получается! То будто петушок молодой закричит, то зажужжит, как муха в паутине.
Отцовское «скоро» что-то затягивается. От базарного шума у меня звон стоит в ушах. Хочется есть и пить. Взгляд мой невольно останавливается на доме в углу базарной площади. На жестяной вывеске над его дверью нарисованы большой чайник и чашка на блюдце. В отворенные окна видны люди, сидящие за столиками. Оттуда, щекоча ноздри, тянет запахом свежеиспеченного калача, жаренной с луком картошки.
Отца все нет и нет, а голова моя, будто положили на нее тяжелый груз, клонится вниз. Базарный гул постепенно становится глуше, стихает…
– Эй, малый! – вдруг раздается над ухом голос отца. – Раскис весь! А ежели вещи стянут?
– Нет, я смотрел…
Отец молча поводит на меня глазами.
– Подъедем сейчас к Левонтию, – говорит он, подтягивая чересседельник, – стекла да мелу купим. Оттуда завернем к меднику, к красильщику, а там в чайную зайдем.
Из лавки Левонтия отец выносит ящик стекла и, поставив в середине телеги на солому, крепко привязывает, чтобы не шатнуло по дороге.
Заехав еще к красильщику и меднику, мы с трудом выбираемся из базарной толчеи. Навстречу попадается один из наших соседей с таким же, как я, сынишкой. Старшие держат совет:
– Ты, Башир, к кому думаешь заглянуть чай-то пить? К нагорному Ивану или к часовщику Метряю?
– Нет, – качает головой отец, – у них базарщиков много набивается. Лучше пойдем к Марухе-копейке, подешевле выйдет.
– И то верно. Самовар у бабки огромадный, за копейку чаю вволю напьемся.
В чайной отец с соседом проходят и садятся прямо за стол с самоваром. Нам дают по большому ломтю калача и по стакану кваса. Чтобы хозяйка и за нас не потребовала по копейке, мы к столу не подходим, устраиваемся у дверей.
На обратной дороге мне не приходится опасаться ни тряски, ни колик в животе. Чтобы не расколотить стекло, пускаем лошадь шагом. В дни, когда у отца базар удачный, и лицо у него проясняется. Порой он даже оборачивается и говорит что-нибудь ласковое. Может, не такой уж он у нас суровый? Меня так и подмывает подсесть к нему поближе, взять из его рук вожжи и самому править лошадью. Пусть бы увидел, что я уже подрос и в дело гожусь…
III
Хоть и был отец очень суров и порой днями ходил насупленный, стоило ему куда собраться, я тут же норовил увязаться за ним. Да и как не увяжешься, если всякие занятные, даже страшные истории происходили именно тогда, когда я бывал с отцом. При нем я ничего не боялся, его плотная спина надежно защищала меня от любых, как говорится, грозных дождей и ветров.
Разве увидел бы я когда змеиное гнездо, если бы не бегал за отцом?
Помню, у нас чуть ли не всей деревней рубили лес на общей делянке в Мунчалковой роще. Я тоже нашел себе занятие: принялся палку узорную перочинным ножиком вырезать.
– Эй, берегись, берегись! – послышались вдруг голоса отовсюду.
Это валили подрубленное дерево. Если оно в такой момент застигнет тебя, погибнешь. Надо или в сторону отбежать, или стать у комля. Я метнулся к отцу. Огромная, но вся дуплистая древняя береза поначалу крепилась, цеплялась ветвями за соседние деревья, пытаясь удержаться, и внезапно, точно старуха великанша, потерявшая опору, стеная и охая, рухнула на землю. Вокруг все загудело. Но не успел утихнуть гул, как раздался предостерегающий крик:
– Змеи, змеиное гнездо!
И в самом деле, в полом пне березы, сплетясь в огромный клубок, кишмя кишели гадюки! Сотня, а то и тысяча!
Женщины с визгом кинулись врассыпную. Отец подхватил меня и поставил на поваленное дерево.
– Смотри у меня, не слезай! А ежели подползет какая, бей палкой!
Все уже похватали палки и прутья, только растерялись, видно, стояли, посматривая с опаской под ноги и на змей, ворочавшихся в гнилом пне.
– Дайте спички, спички! – опомнился первым отец.
В эту минуту меня пронзила мысль о змеином падишахе Шахма́ре. Что, если он здесь? Ведь стоит ему разгневаться и свистнуть, как вся роща превратится в пылающий костер. Стоит ему чуть дунуть, и нас всех, как щепки, унесет за тридевять земель! Я про то своими ушами слышал.
– Погоди! – рискнул я позвать отца. – А нет ли там самого?
– Это кто – сам?
– Шахмара. Змеиный падишах.
Отец окинул меня свирепым взглядом и, подпалив березовую кору, бросил ее с кучей хвороста прямо в гнездо. Над пнем заполыхало пламя. Змеи взвились и, высунув жала, с жутким шипением заворошились еще сильнее. Некоторые из них, изворачиваясь и кружась, вырывались из огня и тут же попадали под палки и прутья мужиков. Я весь дрожал от страха и в то же время, готовый лопнуть от любопытства, во все глаза смотрел на бушевавший огонь, ожидая, что вот-вот появится, сверкая радужными чешуйками, змеиный падишах с золотой короной на голове. И тогда произойдет что-то страшное: или земля нас поглотит, или подымется немыслимый ураган, закрутит смерч и повалит лес.
Пень уже был сплошь охвачен пламенем. Там все шипело и свистело. Будто срезанные ударом плети, взметались вверх змеиные головы и хвосты… Но падишах так и не показался.
IV
За гумнами зареченцев, где начинались пашни, высилась на холме, махала крыльями старая ветряная мельница. Мы еще только за околицу выбрались, а уж сразу услышали, как она грохочет, как что-то скрипит в ней. Вскоре показался и сам хозяин – Хайрулла́-абзы. По своему обыкновению, он сидел на чурбаке перед мельницей и курил трубку.
Оттого ли, что я непомерно много наслушался сказок, а может, от чего другого, но порой эта мельница принимала в моих глазах сказочное обличье. Будто вовсе не старый то ветряк, а несчастная царева дочка. Это она, убегая от дракона, прочла заклинание и обратила себя в мельницу, а джигита, своего спасителя – в мельника. Мне так хочется верить в это, что я, ожидая чуда, не отрываю глаз от огромных крыльев, кружащихся по сини неба. Мельница дрожит от грохота и стука, в ее крыльях свистит ветер, и, если ускорить их кружение, она, конечно, не устоит, оторвется от земли, полетит…
Заметив нашу подводу, мельник вынул изо рта свою неизменную трубку, сунул за нагрудник фартука. И тут мгновенно исчезли все диковинные картины, которые только что возникли в моем воображении. Даже представить было невозможно, что старый мельник, серый с головы до ног от мучной пыли, может обернуться юным богатырем, спасающим царевну. Да и станет разве сказочный красавец джигит курить вонючую трубку?..
Пока отец таскал к лоткам мешки с рожью, стих ветер, замедлился взмах мельничных крыльев.
– Неужто станут? – обеспокоенный, спросил отец.
Хайрулла, будто в дрёме, все так же сидел, сгорбившись, на чурбаке. Он молча кивнул на шест, воткнутый в землю около мельницы. Обрывок мочалы, привязанный к шесту, едва шевелился.
– Может, высвистишь, попробуй! – не поднимая головы, буркнул Хайрулла.
Я всегда свищу, когда лошадь надо поить. Под свист-то она лучше пьет. А отец, когда хлеб на току веяли, эдак не раз ветер вызывал. Тот его слушался. Услышит, как отец свистит, так и появится тишком из-за гумна или меж овинов проберется, дунет, подхватит мякину в подброшенном лопатой зерне и унесет подальше от тока. А чистое зерно, шурша, падает вниз.
Тут ведь еще интересней! Чтоб двинуть эти крылья, ветер тоже сильный нужен. Еще неизвестно, послушается ли он.
Отец пошел за мельницу, уперся руками в бока и засвистел:
– Фью, фью, фьють, фьють!..
Сначала он свистел, повернувшись в сторону леса, откуда ветер дул прежде. Потом поворотился к деревне. Не дождавшись ветра и оттуда, он стал лицом к Арску, куда мы на базар ездим, и опять засвистел. А ветер хоть бы шелохнулся. Крылья мельницы совсем остановились.
– О-от окаянный! И где он шатается? – Отец приложил руку щитком ко лбу и уставился на видневшееся вдали старое кладбище. – Гляди, на кладбище вроде бы маковки у деревьев качаются. Там разгуливает, а тут его не дождешься. Вот негодный!
Теперь отец зашел с другого боку мельницы:
– Фью, фью, фьють, фьють!..
Куда отец, туда бегу и я. Но мне кажется, что ветер нарочно притаился где-то на лугу и не желает крылья мельничные вертеть, норов свой показывает. Ему небось, чем здесь тужиться, веселее по лугу бродить, по лесу кружить меж деревьев да посвистывать в свое удовольствие!..
V
Пока мы с отцом зазывали ветер, к мельнице подъехали еще несколько человек. Среди них – двое парней с нашего порядка: Ахат и Сэли́м.
Сэлим никак не мог стянуть с телеги холщовый, чуть не в рост самому мешок, туго набитый рожью. И за один конец пробовал ухватиться и за другой, запарился, а все без толку. И тогда у Ахата подмоги запросил. Чудно что-то разговаривал этот Сэлим. То гудел низким голосом, как все мужики, то прямо на бабий визг срывался:
– Пособи-ка, ведь без дела стоишь!
Однако Ахат, голос ли Сэлима был ему противен или он хотел заставить его еще покланяться, лишь зубы оскалил.
– Что, не под силу? Поджилки затряслись? – сказал он и, чуть обернувшись к нам, добавил: – А еще поговаривают, что жениться ты надумал.
В эту пору и в самом деле слух прошел, что Сэлим сватов к нашей апай заслать хочет.
Сэлим взглянул краешком глаза на отца и скривился:
– Ну, хватит, не ломайся!
– Коли так, сам тащи! Пусть увидит Башир-абзы, какой ты есть джигит. Ну-ка, ну!
– Ты нас не вмешивай! – возмутился отец и отошел в сторону.
Сэлим задохнулся, даже языка лишился поначалу, потом как понес дурным голосом:
– Ах ты шваль чертова! Еще ломается, голь перекатная! Силой своей заносится!
– Чего мне заноситься? Был бы ты человеком истинным, я бы твой мешок один снес.
– Ха, так бы один и снес! Бахвалься!
– Вот и снесу! Мое слово твердо!
Ахат метнул глазом на отца и схватился за мешок. Мужики пытались остудить парня.
– Не дури, Габдельаха́т, – степенно проговорил мельник, – поясницу повредишь.
– Шутка ли – в куле-то девять пудов!
– Не упрямься! Тут двоим, пожалуй, как раз будет.
Но парень и слушать не стал.
– Не называться мне Ахатом, ежели с этим мешком десять разов вкруг мельницы не пройду!
Он рывком взгромоздил мешок на плечи и пошел, пригибаясь под его тяжестью. Он шагал, как по мосткам, раскинув в стороны руки, лицо у него налилось кровью, жилы на шее вздулись, стали толстые, точно жгуты конопляные, а ноги глубоко грузли в землю.
Я было кинулся вместе со всеми за Ахатом, но отец остановил меня.
– Залезай в телегу, – сказал он мрачно, – домой поедем!
– Хоть чуточку поглядим!
– Залезай, тебе говорят!
VI
Веснами в отцовском саду цвела не только сирень, но и черемуха, и рябина. Они стояли высокие, раскидистые. Из-за них, может, и поселился в нашем саду соловей. Каждый год с нетерпением ожидали мы его прилета. Вечерами все ближние соседи собирались у наших ворот послушать соловья и, если вдруг он умолкал, тревожились.
Как-то в начале лета поутру нашли соловья в саду мертвым. Для меня, беспечного, озорного мальчишки, ничего необычного в этом не было. Мало ли валяется сбитых птичек по садам да вокруг овинов! Оттого, наверное, странно было видеть, как отец, такой большой, бородатый, нагнулся над крошечным тельцем и бережно взял его в руки.
– Это какого безбожника дело, а? – произнес он с горечью. – Кому он жить помешал? О-от окаянный! Чтоб ему самому шею свернуло!
После долгих сожалений, обсуждений пришли к мысли, что убил соловья Ахат. И причина тому вроде нашлась. Я давно приметил, что во время посиделок и всяких игр наша апай с Ахатом как-то близко друг к другу держались, а то и перешептывались. Оказывается, отец с матерью знали про это и уж вовсе не одобряли. Боялись, как бы не приняло дело серьезный оборот, как бы не сгубила их дочь свою жизнь, выйдя за бездомного, безземельного батрака.
Вот и решили, что свиделась-де апай с Ахатом вечером возле дома и он-де сшиб соловья, чтоб не было им помехи.
Точно было так или нет, никто не видел. Мама и то засомневалась.
– Ай-хай, – покачала она головой. – Где ему было достать птичика? Ведь…
– А кому же еще? – оборвал ее отец. – Кто, кроме него?
Отец сам закопал соловья под черемухой и холмик над ним ладонью выровнял.
– Попадись-ка мне теперь этот варнак! Уж я ему!..
Лишь только отец, занявшись своими делами, скрылся в глубине двора под навесом, с верхней горницы сбежала сестра и, чуть не плача, прижалась к маме.
– Напраслина, напраслина все! – горячо зашептала она. – Да разве он тронет? У него и рука не поднимется. И не приходил он сюда, и сроду он не такой!
– Что же птичик-то? Ни с того ни с сего…
– Откуда я знаю? Может, коршун зашиб или собственная смерть пришла.
А меня тем временем тихонько окликнули в заборную щелку соседские девушки и защебетали, заюлили.
– Гуме́р, миленький! – наперебой верещали они. – Поищи под деревьями, не осталось ли пера соловьиного, хоть перышка махонького… Уж очень надобно, очень!
Позже я узнал: перышко-то из соловьиного крыла, оказывается, владеет приворотной силой. Стоит девушке коснуться им джигита, как он без памяти ее полюбит…
ВЕСЕННИЕ САБАНТУИ
I
День сабанту́я, шумного, суматошного и самого радостного праздника весны, мы, мальчишки, ожидали чуть ли не с первой капели. Вот шакирды скидывают валенки и начинают бегать в медресе в деревянных башмаках. Тук-тук, тук-тук! – стучат башмаки, улицы полнятся веселым гомоном, спешат ребята в снежки наиграться. В эти дни только и успевай примечать новое. В небо теперь, не зажмурившись, не поглядишь. Солнце отражается в каждой серебряной капле, падающей со стрехи, в звоне осколков сорвавшейся сосульки слышится долгожданный голос весны.
Однажды утром выбегаешь на улицу, и на углу проулочка, где вдоль домов растут акации, тебя встречает теньканьем синичка. Сидит на голой ветке, шейкой вертит и все будто повторяет: «Тень-тень, ясный день! Тень-тень, прочь лень!»
Проходит еще какое-то время, и ты, проснувшись, видишь: вернулись скворцы! Они прилетели из дальних стран, устали. Но, видно, радость свидания с родным домом так велика, что вся деревня звенит от скворчиных пересвистов. Пуще всех веселятся ребята, валяются в снегу, прыгают. Кто-то скачет на одной ножке, припевает:
Весна пришла!
Радость принесла!
А в один из дней, смотришь, на майдане против мечети весь снег стаял, и даже пятачок черной земли из-под талой воды выступил. Студеная вода так и обжигает ноги. Но какой мальчишка весной, сняв обувку и подпрыгивая, словно он попал на раскаленную жаровню, не бегал по земле – мокрой и мягкой?..
Вскоре набухает липкая завязь почек на акациях и несмело, едва-едва проклевываются травы на лужайке. Ребятне и этого достаточно! Мы собираемся на молодой травке, начинаем пробовать силы перед сабантуем. Вот мальчишка побахвалистей подходит к своему сопернику, спрашивает важно, совсем как джигит:
– С отрывом или с перекидкой?
Тот тоже лицом в грязь ударить не хочет.
– Что ж, – отвечает и подтягивает штаны или шапку на голове поправит, – можно и с отрывом и с перекидкой!..
Обхватывают они друг друга за пояс и давай кружить, давай водить, чтобы оторвать противника рывком от земли или внезапно упасть навзничь и через себя назад его перекинуть!
– Дикие гуси! – вдруг раздается чей-то голос в самый разгар борьбы.
Мы задираем головы, но ничего не видим. Только со стороны Яурышка́на доносится до нас слабый и вроде печальный крик гусей. Потом на ясной сини неба появляется маленькое пятнышко. Оно постепенно увеличивается, и уже видно, что это гусиная стайка.
Вся деревня – стар и млад – высыпает на крылечки, бежит за ворота. Приставив руки щитком ко лбу, люди с улыбкой следят за гусиным клином.
Дикие гуси летят уже над деревней. Взмах их крыльев замедлен, время от времени то один, то другой, словно приветствуя нас, вскрикивает:
«Ки-й-гак! Ки-й-гак!»
Сказывали как-то, что, если начнешь считать летящих гусей, стайка непременно собьется. Я хочу проверить, верно ли это, и принимаюсь считать про себя. В самом деле, только дохожу до пятнадцати, как один краешек клина скашивается.
– Не считай, говорят тебе! – слышу я вдруг и получаю крепкого тумака. – Видишь, сбиваются!
Это Шайхи́. Заметил, значит, как я пальцы сгибал и губами шевелил…
За всем новым, интересным, что приносит весна, уже видится сабантуй. Близость его чувствуют не только люди, но и лошади. Они высовывают голову из окошек конюшен и жадно вдыхают влажный, теплый воздух. Вдыхают и тревожно, нетерпеливо ржут.
Коней, которых собираются пустить на скачки, уже не запрягают и каждый день водят на проездки. Когда проходят скакуны, мы бросаем игры и молча провожаем их взглядом. А что, если один из них окажется крылатым тулпаром? Ведь он никому, даже хозяину, не показывает своих крыльев. Только ночью во время сна меняется весь и спит, расправив крылья. Поэтому-то, ежели надо средь ночи коня проведать, полагается издали покашливать или как-то иначе подавать голос, не то можно застать тулпара врасплох, не успеет он крылья спрятать и останется убогим.
Рассказывают, у нас или в Каенса́ре был такой Случай. Зашел мужик тихомолком в конюшню, а конь его лежит, раскинув крылья, спит. Проснулся конь и заговорил человечьим языком.
«Эх, – сказал он, – Сайфетди́н, Сайфетдин! Не сумел ты свое счастье уберечь. Не видать тебе отныне доброго коня!» Так вскорости и околел.
Говорят, крылатый конь с виду бывает неприглядный, незавидный, в точности как шелудивый жеребенок в сказке. И мы, глядя на скакунов, ищем такого среди них: не этот ли, а может, тот?..
II
Интересно, может ли кто-нибудь уснуть спокойно в канун сабантуя? Ведь домой даже не заглядываешь целый день – всё на улице – и возвращаешься только к ночи, чуть язык не высунешь от усталости. Веки, кажется, слипаются совсем, а заснуть не можешь! Вспоминаешь, как мальчишки хвастали, рассказывали про новые рубашки, камзолы, что им к сабантую сшили. Перед твоими глазами, будто ты сам видел, их новые кэлэпуши: у одного из черного бархата, у другого из синего. Особенно хорош красный, с кисточкой. Ты протягиваешь руку к изголовью, ощупываешь, что тебе к утру приготовили, и тяжело вздыхаешь.
– Спи, сынок, спи, – говорит мама. – Мы твой кэлэпуш помыли, он нисколько не хуже нового!
Мама с Уммикемал-апай возятся у кипящего казана, яйца в луковой кожуре красят, чтобы завтра детям раздавать.
Мимо ограды, смеясь и позвякивая чулпы́[9], проходят девушки. В отворенное окно тянет травяным духом весенней прелой земли. Он словно обволакивает, баюкает тебя, и ты засыпаешь.
Утром я проснулся от скрипа двери. Где там лежать да потягиваться, как в другие дни! Я вскочил с постели, умылся кое-как и, схватив рубашку со штанами, вмиг оделся.
Хоть и лег я вчера с намерением встать до зари, а все равно проспал. Мама уже с кем-то разговаривала шепотком, уже топтались ранние «гости» у порога. Но они виднелись неясно, как тени. Было темно, еще только рассветало. В обычные дни у нас давно бы лампа горела, не стали бы в темноте шебуршиться. И я думаю, что мама нарочно не зажигает свет, чтобы не исчезла с огнем эта таинственная мгла, что она обязательна для утра сабантуя и без нее праздничная радость не в радость.
Опять скрипнула дверь, и мама, прихватив гостинцы, поспешила навстречу вошедшей ребятне, едва различимой в полумраке горницы.
– Чьи же вы будете, детки? – ласково спросила она.
Послышалось сдержанное хихиканье.
– Не узнаешь разве? – бойко ответил девчачий голосок. – Это мы: Бэдерниса́ с Хаернисо́й и Мэликэ́ с Халисо́й!
– Ахти, господи! – всплеснула мама руками. – Нехорошо как получилось, не признала вас!
Одни за другими входят к нам мальчишки и девчонки – по двое, по трое, вчетвером – и уходят, получив подарки. Смотря по тому, ближние то ребята или нет, мама кладет в их мешочки или яичко крашеное, или расписной пряник, или горстку пшеничных бавырса́ков[10]. У близких соседей или у родичей нас тоже так одаривают.
Пока обегаешь соседей, к родственникам в верхний и нижний концы деревни слетаешь, поднимается солнце. Тут-то и заглянешь домой, праздничных оладьев наскоро пожуешь – и снова на улицу.
А там полно ребят, и начинается похвальба, каждый пыжится как может. Кто сколько собрал яиц да у кого в какой цвет они выкрашены! Кому и сколько перепало орехов астраханских да леденцов!
Вот в верхнем конце нашего порядка показывается дядя Гибаш верхом на вислоухом брюхастом мерине. В руке у него белый шест. За дядей Гибашем, ведя на поводу лошадей, следуют джигиты в черных камзолах и в кэлэпушах набекрень. Они ходят по деревне от двора к двору, собирают дары на сабантуй.
Мы, детвора, точно привязанные к хвостам лошадей, трусим за джигитами. Я стараюсь держаться поближе к дяде Гибашу. Занятный он человек! На голове у него в любое время года одна и та же войлочная шляпа. Ворот синей домотканой рубахи расстегнут, и поверх черного камзола передник из суровой холстины надет. Лицо у дяди Гибаша широкое, нос длинный, мясистый, бородка круглая. В разговоре гундосит немного, да он человек не говорливый.
И сейчас дядя Гибаш молча сидит на своем мерине и только посмеивается. Возьмет полотенце или салфетку, что выносят хозяйки, завяжет на шесте, и вся ватага с шутками, песнями идет дальше…
III
Мы с Хакимджаном выбираемся на задворки и видим: у зареченской ветряной мельницы – сущее столпотворение! За овинами, на конопляниках, вокруг мельницы – всюду народ! Толпище это ярко и пестро, будто цветущий луг, и движется, кипит муравейником. Над людским морем, притягивая глаза, возвышается длинный шест, на котором призывно развеваются разноцветные полотнища.
– Скорее, скорее, майдан открывается! – слышится отовсюду.
Мы тоже поспешили туда.
Хакимджан всегда отличался молчаливостью. Он мог целый день играть с ребятами и не произнести ни слова. Стали мы с ним спускаться проулком к заречью, а он то локтем толкнет меня, то плечом заденет и носом под самым моим ухом шмыгнет. Повернулся я к Хакимджану и все понял: он в новом казакине. Тут уж я на совесть осмотрел его обновку – пощупал и даже понюхал.
– Сто́ящий казакин!
Хакимджан пришел в восторг от моей похвалы и даже грудь выпятил.
– И карманы есть, погляди!
Просунув пальцы, мы проверили по очереди каждый кармашек и, довольные осмотром, побежали на сабантуй.
Хотя Хакимджан и был на год старше меня и злил иногда своей неразговорчивостью, мы всегда делили с ним наши игры. Может быть, меня привлекала тогда его терпеливость? Обидит ли его кто-нибудь, дадут ли ему подножку или насыплют пыли за шиворот, он никогда не плакал, только часто-часто моргал глазами. И еще: любил Хакимджан товарищей угощать. Каких только вкусных вещей не притаскивал он для нас! Масленые блины, пирожки, лесные орехи, припасенные его бабушкой. А сколько колотушек получал за это от деда, плешивого Минлебая! Хакимджан и сегодня принес конфет в бахромчатой обертке, три расписных пряника. Хотел я дать ему один пряник обратно, но он покачал головой и отказался.
Обегав вдоль и поперек весь майдан, мы остановились возле скакунов, нетерпеливо бивших землю копытами. Здесь полно хлопот и забот. Мальчишки, которым предстояло ехать на скакунах, поснимали обувку, чтоб весу лишнего не иметь, в одних чулках остались, чтобы в уши не надуло, повязались платками. Хозяева лошадей, кажется, вовсе потеряли покой – то уздечки на них подправят, то по холке погладят, тревожатся.
Чуть в сторонке сидят на корточках старики, ждут, когда скачки начнутся. У них – своя беседа.
– Откуда нынче коней-то запускать будут? – интересуется один. – От Нурмы или Мунчалковой опушки?
– Скажешь тоже, с Мунчалковой опушки! Это что тебе, козлиные скачки? Ты гляди, тут же настоящие аргамаки есть! Один гнедой Нимджа́на чего стоит!
– Ай-хай, Нимджанов-то гнедой как подобрался. Потоньшал! И живот подтянуло!
– Зато в груди просторен, дых у него вольный! Животом подборист, а в груди широк!
– В достатке ведь дело. В хлебушке. Ты голову ломаешь, как бы концы с концами свести, а Нимджан небось за зиму сколько овса да сколько хлеба жеребцу скормил!
– Ове-ос… Иного коня не токмо овсом – халвой корми, все одно толку не будет. Сказал бы, порода хороша, кровей, мол, настоящих, – это другое дело.
– Да, бывают такие легкокостные, ну прямо на крыльях летят!
Опять те же таинственные крылья. Позабыв обо всем, мы подбираемся ближе к скакунам и ощупываем взглядом их плечи, спины…
IV
В середину майдана важно прошел староста. Он в черном легком бешмете, в ичи́гах с кяу́шами[11]. На груди у него большая медная бляха. Ни саляма никому не сказал, ни доброго взгляда не кинул, только дядю Гибаша, затеявшего борьбу подростков, знаком подозвал к себе.
– Не подлезай под грудь, не плутуй! – шумнул дядя Гибаш на кого-то из ребят и, поддав по заду парнишке, который подставил ногу противнику, подошел к старосте.
– Хватит с ребятней возиться! – сказал староста, почесывая жидкую бороденку. – Выкликай борцов!



























