Текст книги "Родимый край - зеленая моя колыбель"
Автор книги: Гумер Баширов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
– Помилуй аллах! – охали, причитали бабы. – Какие же муки терпят там бесценные, родимые наши!
Однако насчет того, которая из сторон переборет, когда придет конец этой войне, даже Мадьяр ничего стоящего придумать не мог. Тут уж по слухам разным, что добредали из Арска, а то из Казани, старики, усевшись под вечер на завалинке, сами делали прикидки да выкладки.
Нынче они дотемна у наших ворот сидели.
– Слыхали про царя мериканского? – таинственно спросил Сарник Галимджан, у которого всегда бывало полно новостей. – Ни туда он не пристанет, ни сюда. Один со всего света золото гребет. О-от это разумный царь!
– А наш – придурок! – сказал отец. В последнее время, на радость Мухамметджану-солдату, он тоже стал царя поругивать. – Размахнуться силенок нет, а дубинку хватает. Расхорохорился, воевать полез. Народ под гибель подводит, крови, слез сколько из-за него льется!
– Э-эх, простота, простота! – проговорил молчавший до сих пор Мухамметджан-солдат. – Какой бы он ни был, царь и есть царь! Разница меж ними небольшая: один, когда вешает, намылит для гладкости веревку, другой так, без намылки повесит.
Отец засмеялся:
– Ай-хай-хай, язык у тебя! Как есть крапива, так и ожигает!
– Что ни говорите, а царь все-таки нужен! – промолвил Сарник. – Нельзя без него. Только башковитого бы надо.
– Нет, можно, можно без царя! – возразил Мухамметджан-солдат. – Увидите сами и еще меня вспомните. Эта война и проучит нас и уму-разуму научит.
– Ай-хай, как бы не перебили нас всех до того ума-разума…
III
После того как у нас пала корова, забедовали мы совсем. Как отец ни старался, видно, ничем не заполнить было ямину нашей нужды.
Мы с мамой разделались немного с жатвой и начали ходить на поденщину.
Вот и нынче встали чуть свет, выпили наскоро чаю и, навесив на плечи серпы, обернутые в нарукавники, пошли на майдан к мечети. Сюда со всех сторон стекались такие же, как мы, жнецы. Мужиков не было совсем. Даже из подростков постарше один Минзай пришел. Он прислонился плечом к углу мечети и, закрыв глаза, о чем-то думал. Может, об отце, который ушел на войну; может, опять какую-нибудь чудо-вещь замысливал. А девушки да и девчонки, чтоб солнце их не опалило, так обвязались платками, что у них одни глаза из узких просветов сверкали.
Недолго мы и простояли, как в высокой двуколке подкатил к нам сам помещик Цызганов. Он был крупный и грузный, щеки багровели, как свекла, а пышная седая борода закрывала чуть ли не всю грудь.
Пока Цызганов слезал с двуколки, на майдан, запыхавшись, прибежал Кирюш. Его прислал за жнецами помещик, которого Судебным все называли.
– Чего же вы здесь собрались? – зашумел он с ходу. – Вам же про караулку было говорено!
Некоторые уже хотели двинуться за ним, но их остановили:
– Нечего торопиться, пускай цену скажут! Кто поболе заплатит, к тому и пойдем!
– Как везде, так и у барина, – заявил Кирюш, – двадцать копеек.
– Мало! – раздался голос Сахибджамал из толпы девушек. – Что теперь купишь на двадцать копеек? Спичек три коробка? Не пойдем!
Как раз перед Цызгановым появился среди нас дядя Гибаш. Оказывается, он десятником к нему нанялся, Цызганов подозвал его к себе и что-то шепнул.
– Цызганов дает по двадцать пять копеек! – объявил дядя Гибаш народу.
Мы все, шумя и толкаясь, поспешили к нему.
Дядя Гибаш фыркнул крупным носом и гулко рассмеялся:
– Ха-ха-ха! Плохи твои дела, Кирюш!
Кирюш схватился за голову:
– Ой, повесит меня барин! У него хлеба осыпаются!
– Пусть осыпаются! – бросила Сахибджамал. – Может, пузо у него малось опадет!
Кирюш заметался, то к Одному подбегал жнецу, то к другому, а как дядя Гибаш стал уводить всех, махнул рукой – была, мол, не была – и выкрикнул свою цену:
– Тридцать копеек! Пропади вы пропадом!
Услышав это, мы веселой гурьбой подались на сторону Кирюша. Нам что? Мы с тем, кто платит больше!
Теперь уж Кирюш стоял, поглаживая черную бородку, и смеялся над Гибашем.
– Ну?! Торчи один столбом горелым, – сказал он с издевкой и повернулся к нам: Пошли скорее! И так сколько времени потеряли!
Но вот шевельнулась борода у Цызганова, и дядя Гибаш крикнул:
– Тридцать пять копеек! Со мной не прогадаете!
Мы снова переметнулись к нему и отправились на Цызгановы поля.
– Со свиньи щетинка! – проговорил тут кто-то.
IV
Более тридцати поденщиков, мы растянулись в ряд вдоль делянки ржи и принялись за работу.
Время от времени к нам подходил дядя Гибаш.
– Ребятушки, невестушки! – приговаривал он. – И без дела не стойте, и не больно спешите! У богатого не убудет. Хватит, ежели колоски прихватите!
Люди и без того не очень-то спины гнули, так, нехотя, стригли рожь поверху.
Немного позже к нам присоединились еще жницы. Увидев среди них Сэлимэ, я еле удержался, чтоб не бросить свою полосу и не побежать к ней. Неловко было маму одну оставлять, да и догадаться она могла, зачем меня на другой конец поля потянуло.
Но все же глаз с того края отвести не мог: до чего же Сэлимэ была тоненькая, гибкая, ну прямо лозиночка! И жала-то так легко! Когда она, откинувшись, поднимала жмину срезанной ржи, я не сомневался, что это мне она рукой махала.
Сахибджамал, которая жала по соседству со мной, видно, заметила, что я все в одну сторону посматриваю.
– Ай-хай, Гумер! – пошутила она. – Как бы шея у тебя не скривилась нынче!
На роздыхе мы, подростки, спустились к речке умыться и напиться воды. Став со мной рядышком, Сэлимэ омочила лицо и, вынув из вышитого нарукавника что-то завернутое в бумажку, незаметно сунула мне и убежала к подружкам.
Вероятно, не было тогда человека счастливее меня. Даже сказочный батыр, спасший любимую девушку от двенадцатиголового дракона, не испытывал, наверное, такой радости! В бумажку было завернуто колечко с маленьким щитком, на котором было вырезано мое имя: Гумер!
Я впервые в жизни надел на палец кольцо. Меня так и распирало от гордости, губы невольно растягивала улыбка. Но в то же время я опасался, что мальчишки, особенно Шайхи с Нимджаном, поднимут меня на смех.
Что делать?
Пришлось безымянный палец на правой руке обвязать тряпкой: мало ли что случается на жатве!
Заветное это колечко взбудоражило мне всю душу. И руки мои словно налились могучей силой. Я так размахался серпом, такие стал захватывать жмины, что чрезмерное мое молодечество, кажется, не понравилось маме.
– Ты что расстарался, даже палец порезал? – промолвила она. – Думаешь, помещик больше тебе заплатит?
«Эх, мама, мама! – хотелось мне сказать ей. – Ничего-то ты не знаешь! Разве можно серпом, что в правой руке, порезать палец той же руки?..»
ОТВОРЯЮТСЯ ЛИ НЕБЕСНЫЕ ВРАТА?
I
В начале лета, в самую пору цветения трав, меня позвал к себе Фазулла. «Наверное, придется письмо кому написать», – решил я. Но оказалось, что Фазулле понадобилось в лес пойти.
– Поведешь меня ночью, когда никто нас не увидит, и оставишь там, где папоротники растут, – сказал он.
– Ну, оставлю. А что ты там будешь делать?
Фазулла заколебался, видимо раздумывая, говорить или нет, потом признался:
– Как раскроется папоротников цвет, желание свое скажу: от хвори, мол, хочу избавиться. Только одному там надо быть. Ты в стороне постоишь.
Очень меня заинтересовала задумка Фазуллы. Я представил себе, как вдруг раскрывается цветок, похожий на звезду, и озаряет лес голубым сиянием. Почему-то я был уверен, что его сияние должно быть именно голубым – звездным. Вот бы увидеть! Но попробуй пойди в полночь в лесную чащу!
– Ну ладно, поведу я тебя в лес, а расцветет ли папоротник в ту самую ночь?
– Почему не расцветет? – теряясь, спросил Фазулла.
– Он же раз в год цветет. Откуда знать, в которую именно ночь?
Поздно я сообразил, что не следовало так резко обрывать надежду Фазуллы. Уж лучше бы пошли мы с ним. Просидел бы он ночь в лесу, и, может, утешилась бы его душа.
Фазулла рывком откинул одеяло, привстал на лежанке и, не зная, на чем сорвать охватившую его злость, смахнул с подоконника оловянную кружку – подарок какого-то раненого солдата.
– Не ходи! Не больно-то в тебе нуждаюсь!.. – закричал он. – Все вы трусы и обманщики! Один лекарство посулил прислать, не прислал. Другой врет который год, что большому доктору покажет! Обманщики, никчемушные люди! А я дурак, что верю вам!
Тут он стал сыпать ругательствами, какие только знал, и, повалившись на подушку, отвернулся к стенке. Мне ничего не оставалось, как уйти.
А я долго корил себя за то, что лишил больного надежды на выздоровление.
II
В конце уразы, поста, Фазулла опять прислал за мной соседского мальчонку. Чувствуя себя виноватым за прошлую оплошность, я скорее побежал к нему. Он закутался по горло одеялом и, прислонясь к стене, сидел все на той же лежанке.
– Садись, – показал мне Фазулла на чурбачок, стоявший у двери.
Сегодня он и выглядел бодрее, и глаза у него смотрели оживленнее, чем обычно. Похоже, что ему в голову новая выдумка пришла.
– Давно уж рассказывал ты мне, – начал Фазулла, – занятную сказку. Про то, как шелудивый парень прыгнул на чесоточной лошадке в чан с кипящим молоком и выскочил из него здоровым, красивым джигитом. Помнишь?
– Есть такая сказка, есть!
У Фазуллы даже глаза загорелись:
– Сказки-то, пожалуй, неспроста складывают. Вот и твоя сказка когда-нибудь правдой обернется. Одолели, скажем, человека хвори: голова у него от боли раскалывается, нутро ноет, в груди теснит, ломит ноги… Ну, вроде меня. Как, думаешь, такого хилявого лечить станут? Отварят доктора в одном котле все какие ни на есть целебные травы и окунут его в тот котел… Там все его хвори растопятся, и выйдет он на свет здоровяком… Только меня в те поры не будет.
Хотелось мне сказать ему в утешение: «Будешь, Фазулла, и ты до той поры доживешь!» – но не повернулся язык. Да и не поверил бы он. Обманом бы то было, притворством.
Не для того, конечно, позвал меня Фазулла, чтоб сказки вспоминать. Договорились мы с ним тогда еще раз попытать счастья…
В один из последних дней уразы, в заветную ночь, когда, по поверью, растворяются на миг «небесные врата», сходятся у мечети люди. Говорят, если уловить тот миг, если успеть взмолиться аллаху, услышится мольба непременно.
Вот мы и пошли с Фазуллой ко времени вечернего молебствия к мечети. Он задыхался, через каждые три-четыре шага останавливался перевести дух. А мечеть нынче светилась издалека. По всей деревне чуть ли не по капле собрали старики керосин и повесили лампы от михраба, того места, где молится сам мулла, до башмачной комнаты. Оттого и сияли там окна.
Среди стекшегося к мечети народа было много парнишек, которые пользовались любым поводом, чтоб гуртом сойтись. Они выбрали место поукромней, шушукались, а то и вовсе, позабыв, что находятся у святого дома, прыскали со смеху и, гоняясь друг за другом, вдруг появлялись на свету. Мы притулились в тени, у дальнего угла мечети.
Фазулла всю дорогу дрожал, бормотал молитвы. А сейчас, когда близилось завершение намаза, он волновался еще сильней.
– Коли будет что – так здесь, на этом месте. А коли нет… – Он безнадежно махнул рукой.
Фазулла еще дома рассказывал мне, с каким нетерпением и надеждой ожидал этого дня, сколько ночей провел без сна, в раздумьях. Не многого хотел он вымолить себе. Нет! Ему была нужна лишь крепость в ногах, чтобы мог он обходиться без чужой помощи. Больше ничего! И он тотчас уйдет на войну. Хоть тайком, да уйдет! Зачем? В тысячу крат лучше быть убитым солдатом, чем заживо гнить в вонючей избе. Пускай пришлют о нем бумагу с черной печатью, зато он будет в числе настоящих мужчин. Но Фазулла таил в душе еще одну мечту, он и думал-то о ней несмело: получить ранение в бою и попасть в московскую больницу.
– Думаешь, не вылечат, если окажешься в руках истинного, наиглавнейшего доктора? Вылечат, ей-богу, от всех хвороб вылечат! То же Москва!
Я сам почти уверился в возможности исполнения надежд Фазуллы и решил перед небесными вратами присоединиться к его молениям. Однако он и обо мне подумал. Вцепившись в мою руку влажными, холодными, как лягушачья шкура, пальцами, зашептал над ухом:
– Ты, Гумер, тоже не зевай, ладно? Обносился ведь совсем. Проси новый бешмет к зиме. С отложным воротником! Кто знает… Вдруг как раз под «аминь» ангелов просьба-то попадет. И будешь ты с бешметом!..
Тьма быстро сгущалась. Старухи, что сидели на траве, устыдили ребят приближением заветных минут и в наступившей тишине обратили взоры к небу, замолились еще истовей.
В этот момент в самой глубине неба, в самом его своде как будто стало светлее.
– Вон там! Смотрите, вон там! – раздались взволнованные голоса.
И тут же – кто на коленях, кто на корточках – все забормотали свои мольбы. Один Фазулла стоял как вкопанный.
– Проси, проси скорей! – крикнул я, толкнув его локтем в бок.
Фазулла зашатался. Вместо того чтобы воздеть руки и молиться, он растерянно оглядывался, не ведая, куда обратить лицо.
Не знаю, успел ли что сказать Фазулла, но уже послышался испуганный на этот раз возглас:
– Затворяется, затворяется!
Не то в небе вправду что-то произошло, оно вдруг стало темнее.
Фазулла, застонав, грохнулся наземь:
– Что же это? К чему такой спех? Я же ни рта раскрыть, ни слова вымолвить не успел!
Я изо всех сил старался успокоить его.
– Да это всё ангелы! – пытался я найти виноватых. – Стоит небесным вратам отвориться, они так и кидаются туда. Им охота увидеть, что на земле делается. А не сообразят, что тут человек желание свое сказать не успевает!..
Обычно я представлял себе ангелов в виде красивых крылатых девиц. Может, они, как наши деревенские девушки, тоже не прочь поозоровать тишком от аллаха. Но то, что они сегодня сунулись без зазрения совести в дыру на небе и заслонили ее от людей, не понравилось мне совсем…
Фазулла, кажется, и не слышал меня. Он стоял на коленях и, угрожая небу сухими кулаками, выкрикивал жалобы и проклятья:
– Отчего никакая моя мольба не дойдет до него? Отчего? Ну что ему стоит исцелить одного болящего?! Зачем все хвори вцепились в меня и сосут мою кровь? Что я сотворил плохого, кому нанес вред? В чем я виноватый перед ним? – В голосе Фазуллы все сильнее звучала злоба, проклятья наводили на всех ужас. – Нет, неправильно, несправедливо! Пусть сгибнет и этот и загробный его мир! Пропади все пропадом! Не боюсь больше! Никого не боюсь! Ни Азраила, что смерть несет, ни ада! К черту все, к черту!
Фазулла повалился на землю, его било, корчило всего. Люди вокруг словно онемели. Я с мальчишками, подбежавшими к нам, с трудом потащил его домой.
ПЕРЕД БУРЕЙ
I
Хотя давно уже было известно, что Вэли-абы должен вернуться, он приехал, когда его не ждали, не известив о себе. После того как ему оторвало кисть руки, он, пожалуй, с полгода пролежал в госпитале, а в последние месяцы от него каждую неделю приходили письма, написанные вкривь и вкось левой рукой. О том, что Вэли-абы руки лишился, нам сообщил с войны Алексей, его друг из зареченских кряшенов.
«Сказал как-то Вэли, – писал он, – что согласен без ноги остаться, лишь бы голова да руки были целы, так на другой же день, будто назло, немецкий снаряд руку ему отхватил…»
Не было с тех пор дня, чтобы Минзифа-джинги не плакала, слезами не обливалась.
– Как увижу кого с деревянной ногой или безрукого, так и вздрогну с испугу, – говорила она. – Жить-то как будем, господи! Одной рукой он и лошади не запряжет, и сена не скосит! Ведь калека он теперь, калека!
Я никак не мог представить себе Вэли-абы калекой. Помнится – я еще маленьким был тогда, – в какой-то уличной драке он один вышел против нескольких силачей и побил их. Отец поругал его, «длинным дураком» назвал. Но по тому, как он усмехнулся в усы, чувствовалось, что по сердцу ему была храбрость сына.
Как раз в день приезда Вэли-абы Минзифа-джинги с утра прибегала к нам.
– Заходи, невестка, заходи! – приветливо встретил ее отец. – Как детишки? Здорова ли?
По старинному обычаю, невесткам не полагалось разговаривать со свекрами. Поэтому джинги сразу шмыгнула в стряпной угол и стала отвечать через маму. Она говорила шепотом маме на ухо, а та громко передавала ее слова отцу. Не радостную весть принесла джинги. Сегодня спозаранок явились к ней староста с десятником и потребовали для казны или одну из двух овец, или козу. У ребятишек валенок на зиму нет и вся одежа износилась. Что она сделает из шерсти одной овцы? А козу отдаст, так ребятишки без молока останутся…
– Когда в подворный налог с десяти хозяйств одну корову сдавали, невестка вроде вносила свою долю? – спросил отец, обращаясь не то к маме, не то к джинги.
Да, она вносила деньги.
– Недавно с семи дворов одну корову брали, тогда как?
Тоже внесла, овцу ей пришлось продать.
– Ну и довольно! Нельзя ребятишек обездоливать. И так уж в полный разор пришли. Где это видано? И солдат поставляй, и всю царскую рать корми, и в обоз езди с единой своей лошадкой… Хватит с них того, что взяли! Вот Вэли, бедняга, без руки…
Отец не договорил, отвернулся, чтобы скрыть выступившие на глаза слезы.
Мама достала с печки валенки, поставила перед ним.
– Уже то великая радость, что остался живым Вэли, – мягко проговорила мама. – Каково было бы, ежели бумажку с черной печатью получили? Благодарение богу, что так отделался.
Отец явно сердит на самого себя за проявленную слабость; расстроило его, что дождался женских утешений. Он со стуком отодвинул лежавшую на верстаке оконную раму и, чуть повернувшись к джинги, решительно сказал:
– Ничего не давай, даже курицы! Хватит!
II
За окном сгустились вечерние сумерки. Вдруг на крыльце у нас послышались тяжелые мужские шаги. А затем, заполнив собой весь дверной проем, на пороге появился Вэли-абы! Почему-то в глаза прежде всего кинулись его густые усы, блеснувшие из-под них белые зубы. Я приметил, как дрогнули на миг углы его губ, когда отец вскрикнул: «Сынок!», словно перед ним был не рослый мужчина, а ребенок.
Мама, как принято у нас, протянула Вэли-абы обе руки, чтобы поздороваться с ним, и расплакалась, обхватив левую его кисть:
– Господи! И какой это окаянный зло тебе сотворил!
– А я уже привык, – бодро сказал Вэли-абы. – Привык среди русских-то одной рукой здороваться!
Мне показалось, что Вэли-абы переменился к лучшему. Раньше он был суровей и на язык резковат. Мама с джинги, подоспевшей за Вэли-абы, всхлипывали, глядя на его руку, а он только посмеивался.
– Чего вы расстраиваетесь? Чем она вам не угодна? Коли на то пошло, с ней мне даже сподручней будет! – Вэли-абы стукнул затянутой в черную перчатку рукой по верстаку. – На морозе не мерзнет, горячим не обжигается!
Вскоре у нас собрались родичи, соседи – всё больше женщины, о войне начали у Вэли-абы расспрашивать. А он пошучивал, как будто и в окопах под пулями не сидел, мук всяческих не терпел, руки не лишился!
– С харчами, говорите, как? Хор-рошие харчи! Щи тухлые из кислой капусты да похлебка кислая из тухлой рыбы. Хлеб самый крепкий дают, хоть топором руби!
Люди, набившиеся в горницу, слушали его, затаив дыхание. Они надеялись услышать от него о том, что постоянно бередило им душу. Ведь он выбрался из пламени войны и должен знать, когда война кончится, когда мужья, сыновья вернутся!
Однако Вэли-абы вместо этого вдруг делами в деревне заинтересовался.
Похоже, отцу не понравилось, что сын думами о войне делиться не стал.
– Какие у нас дела? – нехотя сказал он. – Сам видишь! Теплится душа в теле – и ладно. Хлеб без подмеси только в крепких хозяйствах едят. Мы картошку мешаем. Прежде, погостивши-то у бедных, посмеивались: у них-де «разговор сердечный, чай кирпичный». Где теперь кирпичные чаи? Морковный пьем.
– А то и вовсе из яблоневых листьев! – вставила тетушка Зифа. – Все бы ничего, – бязи на саван покойникам не найдут…
– Больно на царя надеялись, – хмыкнул Мухамметджан-солдат, глянув на отца. – Что ни пятница, в мечети во главе с муллой долгой жизни его величеству молили у аллаха. Вот и получили от его величества!
– Мужик, он – что лагунка, подвешенная к телеге, – хмуро проговорил отец. – Куда везут, туда и едет!
– Сколько ныне улиц прошел – и всё бабы да бабы! – Вэли-абы озабоченно щелкнул языком. – Ай-яй, захирела деревня!
– Как не захиреть, запасных всех призвали!
– Что запасные! Скоро и белобилетников не останется. Руки, ноги целы, стало быть, годен!
– Дурачье уходит, – прогундосил Сарник, поглаживая рыжую бороду. – У кого голова на плечах, тот жену в солдатках не оставляет. Летом в лесу вольное житье, зимой тоже устраиваются.
– За героев, что ли, ты их считаешь? – сердито спросил Мухамметджан-солдат и даже клюкой об пол стукнул. – Уж они самые что ни на есть поганые трусы, твои дезертиры!
– Не дело это! – поддержал его Вэли-абы. – Нет, таким манером с войной не разделаться! Не разделаться!
А вот каким манером разделаться, он что-то не сказал.
III
Все постепенно разошлись по домам, остались только Вэли-абы с Мухамметджаном-джизни. Отец опять вернулся к наболевшему вопросу:
– Когда конец-то придет кровопролитию? Или уж эта война всем нам шеи свернет? Ведь терпение иссякло!
– А зачем поддаваться? – Лицо Вэли-абы вдруг резко переменилось, стало злым. – Не поддадимся! Может, еще у самого царя шея свернется или иначе как тарарахнется он. А нам ни к чему за ним следовать!
– Вот это истинно солдатское слово! – воскликнул Мухамметджан-джизни, хлопнув себя по колену. – Верно, нечего трусить! И так всю жизнь рот раскрыть боимся! Люди мы, в конце концов, или зайцы?
– Люди-то люди, – сказал Вэли-абы, – да уж больно темен человек российский, как есть невежа! На войне-то малость и раскрылись у нас глаза!
– Еще бы темным-то не быть, коли всю жизнь о пропитании забота. Одно его гложет, как бы с голоду не помереть. Некогда ему думать и не привык он. За него петербургские чины думают.
– Что-то не уловлю я, к чему клоните, на что намекаете? – спросил отец.
– О темноте нашей говорю, – ответил Вэли-абы. – И обманывают нас и за нос водят. Вот, к примеру: продавали у нас немцы перед войной зингеровскую машину на срок?
– Как же! Всю Казанскую губернию обошли.
– Где там Казанская губерния! До самых дальних деревень российских добрались.
– А чего, ежели дешево и на срок! У нас в округе все швецы обзавелись машинами.
– Ха! Дешево! Зато теперь дорого обошлось. Мы за них кровью отменных джигитов расплачиваемся!
– Это еще что за чудеса?
– Как раз на войне и прочудесились. Агенты-то Зингера шпионами были немецкими!
– Вот это да! – рассмеялся Мухамметджан-джизни. – О-от мошенники, о-от хитрецы!
– Эти шпионы вдоль и поперек прошли Россию и всё на помету взяли. Где чугунки, где мосты, где реки, заводы, казармы и прочее. Офицеры сказывали, что у немцев карты куда точнее наших. На них вся Россия как на ладони.
– Д-да… – покачал головой Мухамметджан-джизни. – Царевы вельможи небось и не почешутся. Им что! За них народ кровь проливает. Эх, сколько людей сгинуло!
Вэли-абы сидел, опустив в горьком раздумье голову. Может, он вспомнил места, где воевал, вспомнил товарищей, что навсегда остались там.
– Такие вот дела, – проговорил он через некоторое время. – Тело у солдата вши грызут, душу грызут сомнения. Ради чего, мол, муки принимаю, рук и ног ради чего лишаюсь? Ежели считать, что за землю воюем, – брехня это. Земли нам все равно не видать. Доверия к царю нету, присяга не держит, и вера угасла. Потому некоторые безо всякого руки себе простреливают, в плен сдаются.
– Ничего, стало быть, не выйдет, – в полной безнадежности сказал отец. – Конец света, должно, близится. Растрепалась жизнь, вовсе выбилась из колеи. Одни на войне погибнут, другие здесь от сиротства намыкаются.
«Что ж он отца ничем не утешит?» – думал я про Вэли-абы. Уж так сразу кругом и рушится, что ли? Вон Мухамметджан-джизни во всем благо видит. И в том, что солдаты офицерам не подчиняются, и что в лавках пусто. Народ, мол, скорее озлится.
Опершись руками на колени, джизни пристально смотрел на Вэли-абы, словно хотел дознаться до чего-то очень важного.
– Ну, а на войне-то как, в окопах? – спросил он. – Неужто ни об чем разговору нет? Неужто спокойно?
– Где там спокой! – ответил Вэли-абы. – Гудит, кипит все. Приходят люди, растолковывают, а то газетки мимоходом в карман сунут. У них такой помысел: рабочему на заводе хозяйствовать, крестьянину – на земле. Народ весь уравняется, ни бедных не будет, ни богатеев. Каждый сможет без страху на своем наречье говорить – будь то русский, татарин или другой. Уж тогда за русскую жену на каторгу не сошлют.
– Пожалуй, и деревню нашу Крещеной Янасалой называть не посмеют, верно?
– Верно, по-ихнему. Их посулы, что бальзам, душу умащивают, да вот… Эх, сюда бы хоть одного из тех товарищей! Пускай бы сидел в Арске и вразумлял нас. В госпиталь к нам двое приходили. Один – татарин, студент петербургский, второй – русский из наших краев, Харитоном зовут. Поглядеть на них – одеты в старые солдатские шинели, обыкновенные парни. А заговорят – огнем зажигают. Так доподлинно и раскрывают, чем крестьянин дышит. Вроде влезли ему в нутро и все тайные думы вызнали! А мы вот в скудомыслии жизнь прожили!
Мухамметджан-джизни зашагал взад и вперед по горнице:
– Эх, здоровья бы мне! Былые б мои времена! Ежели б шахта не измочалила… Но все одно, не такой теперь момент, чтоб сидеть – выжидать, нет, нет!
– Довольно вам! И без того народу в деревне уполовинилось, – пробурчал отец. – Вы тут драку затеете, а кто хлеб посеет, кто его вырастит!
Спустя несколько дней по дороге на мельницу повстречали мы с Вэли-абы старосту.
– Наперед говорю, – с ходу заявил ему Вэли-абы, – ежели с солдаток опять скотину зачнете вымогать, добра не ждите!
– Так ведь казна требует, за глотку берет!
– А ты баб за глотку берешь?
– Закон есть закон, а над нами есть начальники. Мы закону служим!
Нынче закон у солдата в кармане. Вынет его из кармана, хлопнет – и вот тебе закон! Понял? Договорились?
Мы пошли своей дорогой, а ошарашенный староста так и остался стоять словно вкопанный.
IV
После ранения приезжал домой на побывку брат Хамза. Прошел положенный срок, и отец отвез его на лошади в Казань. Но возвратился он оттуда каким-то надломленным. Ни есть не стал, ни пить, лег, отвернувшись к стене, и тихо заплакал.
Мама встревожилась, стала выведывать, дознаваться.
– В последний раз Хамзу видел, – вдруг сказал отец. – Не суждено мне боле встретиться с ним.
– Не говори так… Даст бог выправишься, будем жить потихонечку.
– Нет, сердце-то чует…
С тех пор, помянет ли кто Хамзу или письмо от него получим, глаза у отца сразу взмокали. Суровый человек, он, кажется, и слезинки никогда не ронял. Оттого, наверное, было особенно тяжело видеть его плачущим. Вероятно, очень сильно любил он Хамзу. Не допускавший прежде в дом никаких картинок[49], теперь он повесил на стене напротив своего верстака карточку брата, которую тот прислал с войны. Я заметил, он иногда подолгу простаивал в саду, глядя в сторону Казани. И уж больше никуда не отлучался от дома, копошился во дворе по хозяйству или пытался мастерить что-нибудь за верстаком, только силы ему хватало ненадолго. Однажды собрался со мной в поле, хотел показать, как сеять, но дошел до овинов и остался там сидеть.
Но вот в самый разгар лета, когда все вокруг зазеленело и расцвело, отец неожиданно решил съездить на базар. Он велел с вечера задать побольше корму лошади, наложить в телегу под рядно сена, приготовить сбрую. С вечера же, чтобы не вышло утром задержки, подстриг усы и бороду.
Прежде мы ездили на базар чуть ли не каждую неделю, и то, что отец готовился к этой поездке как к чему-то необычному, насторожило нас.
– На базаре и товару ведь нет никакого, – сказала мама, видно надеясь выпытать что-нибудь у отца. – С чего это ты…
– Я было рамы оконные обещался сделать кое-кому, – помедлив, ответил отец, – и деньги наперед взял. Нельзя, чтобы долги на мне остались. Хочу расплатиться по силе возможности. Кто знает…
Мама молча вышла из горницы. Отец сидел, уставясь в окно затуманенным взглядом, и тихо гладил по голове примостившуюся рядом с ним сестренку.
Перед сном он прошелся по двору и как будто взбодрился:
– И ветер улегся, и вызвездило вовсю. День завтра, даст бог, погожий будет. – И тут же побранил соседского сына, который приохотился к табаку: – В саду черемухи растут, поют птички, а Шаяхмет вонью на них дымит! Тьфу!
Спал отец неспокойно, вставал то и дело, выходил подсыпать корм лошади. Перед рассветом вышел еще раз, вернулся расстроенный:
– Ветер полночный подымается, и звезды что-то примеркли. Погода-то, похоже, разлаживается.
– В другой раз съездишь, коли разладится, – пыталась успокоить его мама.
– Кабы поздно не было…
К тому времени, как занялась заря и стало светать, шалый северный ветер уже раскачал макушки деревьев, засвистел в щелях забора. Отец долго вздыхал, потом велел запрягать лошадь. Сам же, надев бешмет, снова прилег на саке.
Я запряг вороную и подвел к крыльцу. Близился восход солнца. Мимо нас проезжали люди на базар. Отец все еще не вставал.
Взошло солнце. И телеги перестали грохотать на улице. Лошадь, видно, застоялась, стала дергаться, била копытами о землю. Отец же продолжал лежать.
Но вот он заворочался, заохал.
– Не выйдет… – Голос у него дрогнул. – Распрягай лошадь.
Так и не смог он подняться ни в тот, ни в другие дни.
Его поили травяными настоями, врачевали снадобьями из каких-то корней, ставили пиявки. Неведомо откуда явился длинноволосый человек в красной феске и, похлестывая себя камчой, выкрикивая непонятные слова, покружил вокруг отца, болезнь его изгонял. Однако отец не поправлялся. Ему с каждым днем становилось хуже.
– Ноги у меня заледенели, – жаловался он навещавшим его людям. – И спину точно снегом запорошило.
Родичи стали поговаривать о «ясине» – отходной молитве, о прощениях. Как-то мама кликнула меня и, задержав в сенях, шепнула, что отец зовет. Лицо у нее осунулось, веки припухли.
– Бывало, не слушался ты его, в гнев вводил. Поди испроси прощения. – Она прикусила губу и, судорожно вздохнув, втолкнула меня в горницу.
Отец полулежал на саке, прислонясь спиной к горке подушек. Дыхание у него было затрудненное, прерывистое.
– Тяжко мне, тяжко, – говорил он сидевшему возле него Мухамметджану-джизни. – Дых будто сквозь ушко игольное проходит. Того гляди, оборвется…
Я опустился перед отцом на колени, потянулся к нему. Он положил руку мне на локоть, и меня даже сквозь рубашку прохватило леденящим холодом: рука была тяжелая и словно неживая. Я задыхался от слез, но, зная, что отец не любит плаксивых, сдерживался изо всех сил.
– Если когда обидел тебя непослушанием, ввел в гнев… – начал было я, но отец прервал меня.
– Ладно… Что было, то прошло. Это по младенчеству… Слушай и запиши.



























