Текст книги "Свой человек"
Автор книги: Григорий Бакланов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Глава XI
Вечером у театра, у парадного подъезда блестел большой черный ЗИЛ, а в ряд с ним – черные «Волги». И все пустое пространство было ограждено турникетами, за ними дежурили наряды милиции, стояла милицейская машина с мигалками, а по эту сторону ограждения толпились любопытные, неохотно расступались, пропуская приглашенных. И внутри, на переходах и лестницах, ведущих на сцену, неприметные люди в штатском просвечивали каждого натренированным взглядом, как рентгеновскими лучами.
Яркий свет сцены, полутьма и тишина зала внизу, там сливались в рядах разноплеменные лица, это были лучшие люди, каждый из них приглашен почетно. Вслед за Первым Евгений Степанович вышел на яркий свет сцены, и зал единодушно встал и рукоплескал стоя, пока они шли, а потом некоторое время и они тоже, выстроившись за столом президиума, соблюдая ритуал, аплодировали залу. Но Первый сделал жест, и стихло по мановению, начали садиться.
Все это будет показано по телевидению, как они стояли, как сидят рядом – Первый и он, и будут снимки в газетах… Еще не улеглось у Евгения Степановича волнение после того, как он, выйдя на трибуну, достав из бокового кармана листки с заготовленным текстом, произнес короткую вступительную речь, открывая торжественный вечер деятелей культуры братских республик, и Первый одобрительно встретил его и рукой коснулся его руки, когда он сел. Теперь эти маленькие смуглые руки со светлыми ногтями покойно лежали на просторе стола, суженные глаза на смуглом лице как бы улыбались. Это было лицо человека, привыкшего к тому, что при его появлении все встают и ликуют, и на лице его лежал этот лоск, этот особый сиятельный свет, словно оно само этот свет излучало. И волновала мысль: какая необъятная власть сосредоточена в этих покойно лежащих маленьких руках.
Но одновременно Евгений Степанович каждый миг чувствовал телекамеру, видел, как загорается красный глазок, и лицо тут же принимало соответствующее выражение: то строгое, то живо заинтересованное, а в общем – доброжелательное. Сидя в президиуме, он работал. Он олицетворял собой.
Все эти чинно сидевшие достойные люди собрались не ради него. Он только малая часть огромного многосложного Механизма, но он знает принцип его действия, прикосновенен. Он нажал малозаметную кнопку, и Механизм заработал, колеса завертелись, и никто из присутствующих и тех, кто в дальнейшем будет принимать его и встречать, не подозревают, что косвенным итогом всей этой работы должно стать его, Евгения Степановича, продвижение на одну ступеньку вверх по незримой служебной лестнице.
И мысль эта, обнаженная, ясная, веселила его, наполняла осознанием силы, ему с трудом удавалось пригашать торжествующий блеск глаз.
Все шло хорошо, даже лучше, чем хорошо, и только молодой поэт (не стоило, не надо было включать его в делегацию!) прочел сомнительные стихи про то, что лучше бы, мол, не совершать многих наших подвигов, потому что герои расплачиваются жизнью за чью-то глупость и нераспорядительность. Но Первый великодушно не заметил.
А после, в перерыве, в особую комнату за сценой был приглашен самый узкий круг лиц. Ковры глушили все звуки, на столах – горы фруктов, восточные сладости, виноград, какого и в Москве не сыщешь. В тихой беседе Первый приветствовал посланцев братских республик. И опять притягивала глаз смуглая маленькая рука с тонкими пальцами, которыми он иногда, прямо из вазы, отщипывал виноградинки и – в рот, будила эта рука многие мысли.
Первый полуобернулся, и тут же подхвачен был его взгляд и стремительно передан другим, но уже грозным взглядом, и заскользили бесшумно за спинами гостей официанты в черных костюмах с богатырскими белыми грудями и бабочками под горлом, и полилось в высокие рюмки, не капнув, вино – только возникала рука с бутылкой, обернутой в крахмальную салфетку, возникала и исчезала, – и янтарно окрасился хрусталь, засверкал, пучками излучая свет. А когда официанты – у каждого из них отличная выправка – застыли в готовности, Первый поднял рюмку:
– У товарища Усьватова, как нам сказали, недавно был юбилей…
Краска удовольствия бросилась в лицо Евгению Степановичу. И хотя до этого в разговоре несколько раз его называли то Андреем Степановичем, то Евгением Семеновичем, он был растроган, взволнован, смущен.
–…Нас товарищ Усьватов не пригласил, но мы пользуемся счастливым случаем поздравить и пожелать…
И в его глазах, как бы чуть сощуренных, в ленивом, с долей пренебрежения, взгляде властителя Евгений Степанович, уже было воспаривший, прочел, что Первый знает цену ему, «Усьватову», и его место и участвует в торжественном служении не ради него. Он тоже часть Механизма, но только одно из больших его колес. Оба они служили одному Богу, и Бог давал им во владение согласно рангу и чину. Первому даны были здесь безграничные возможности, бескрайние просторы, не сравнимые с той мелочью, которую урывает себе «Усьватов». И рядом с ним Евгений Степанович почувствовал себя маленьким.
А на пустующей перед театром площади все так же ждали выстроившиеся в ряд черные машины, дежурила милиция, и ближе к окончанию стал вновь собираться у турникетов любопытный народ: ожидали выхода, хотелось людям посмотреть, как выходить будут.
Мягкое прощальное пожатие маленькой смуглой руки ощущал Евгений Степанович на всем дальнейшем пути следования делегации. Рано утром у подъезда гостиницы уже стояли в готовности две милицейские машины сопровождения, три черные «Волги» и два больших автобуса. Расселись: часть делегации в «Волги», остальные – в автобусы. И ярко замигали красные и синие мигалки над милицейскими машинами – одна мчалась впереди, другая сопровождала колонну, – постовые на перекрестках и площадях срочно перекрывали движение, народ скапливался на переходах, пережидал. «Принять вправо!» – раздавалось в мегафон из милицейской машины, и на шоссе, за городом, все живое сторонилось, грузовики, автобусы, легковые машины очищали дорогу. Конечно, была во всем этом доля неловкости, что говорить, – приехавшие деятели культуры мчатся, как кур распугивая народ, – Евгений Степанович понимал, но в чужой монастырь со своим уставом соваться не след. И он спокойно откинулся на спинку сиденья, которое для удобства предусмотрительно откатили назад, путь предстоял долгий, а позади, за его спиной украинский композитор сидел несколько боком, поджимая колени. Толчки этих колен иной раз чувствовались спиною, и однажды Евгений Степанович обернулся благодушно.
– Вам там не тесно? Не затеснил вас?
– Нет, нет! – заверил композитор. И больше не ощущалось толчков в спину.
В Бухаре, одно название которой расстилало перед взором яркие шелка, с детства ассоциировалось в воображении Евгения Степановича с пыльными азиатскими базарами, где на жаре люди в ватных халатах сидят прямо на земле перед горами фруктов (после, когда вернулись в Москву, впечатлений было столько и так все смешалось, что Евгений Степанович не мог припомнить, где же этот памятник Ходже Насреддину, около которого они фотографировались: в Бухаре или в Самарканде?), их принимал первый секретарь обкома, еще более смуглый, почти черный, но очень приятный человек и достаточно молодой для столь высокого поста, хотя, как выяснилось, он уже отец десятерых детей, что вызвало известное оживление изнывавшей от жары делегации. От него тоже исходило сдержанное сияние, от полного его лица, от сплошных золотых зубов, когда он рассказывал об успехах и перспективах области, и это было не светлое, с добавлением серебра, а темное, чистое золото. Он показывал образцы каракуля – черного, золотистого, белого и невиданного ранее розового и голубого, который в эти цвета окрашиваем, к сожалению, пока не мы сами, а ФРГ, и рот его золотой сиял, и длинный стол в кабинете уставлен был восточными сладостями и фруктами.
На другой день – впереди машина с мигалкой, позади машина с мигалкой – они мчались в колхоз, где их ждал обед, и прямо на хлопковом поле состоялась встреча со сборщиками хлопка: женщинами и детьми. Евгений Степанович представил поименно ту часть делегации, которая прибыла с ним, тонко пошутил, в меру: солнце жгло нестерпимо. На шоссе, в безделье, скрестив голые руки в форменных, потемневших на спинах от пота голубых безрукавках, стояли милиционеры у раскаленных машин, разговаривали с шоферами, курили. Сборщицы хлопка сидели на сухой земле, лица их были темны. (Позже Евгений Степанович узнал, сколько всяких отравляющих веществ распыляется на эту землю, и в гостинице тщательно вымыл под краном свои ботинки – и верх, и подошвы – и почистил ваксой.) «А сейчас перед вами выступит…» – представлял он очередного выступающего, не забывая перечислить должность, звание, лауреатство, и поэты громко, поскольку ветер относил голос, читали свои стихи в простор белоснежного поля, где колыхались раскрытые ватные коробочки созревшего хлопка. И даже юморист, который срочно был выпущен, чтобы как-то оживить аудиторию, прочел свой смешной рассказ как в пустоту. Правда, школьники посмеивались, и сопровождавший делегацию местный начальник улыбался, обмахиваясь шляпой, но на лицах женщин оставалось все то же выражение глухонемых. Только за обедом разъяснилось, что женщины этого кишлака не понимают по-русски, и Евгений Степанович, осознав всю глупость положения, в которое он угодил, вспомнил раздраженно, что юморист был тот самый, который в Домодедове, на летном поле, шутил бестактно. «А кто, собственно, включил его в делегацию?» Помощник застенчиво промолчал, увильнул глазами: в состав делегации собственной рукой вписал его Евгений Степанович.
Но обед на берегу колхозного пруда был грандиозен и затянулся на несколько часов. Куры жареные, золотящиеся, прямо из печи, с вертела, холодное куриное мясо, дымящийся плов, горячий, из печи хлеб, который они разрывали руками – лаваш? чурек? – как он называется? А тут еще подоспел молодой барашек, шашлыки… Председатель колхоза в тюбетейке выбегал, вбегал – все ли в порядке? – но сам не садился, лицо его, из которого от жара печей вытапливался жир, блестело; тосты следовали за тостами, бесшумные юноши собирали тарелки с объедками, уносили и ставили чистые тарелки, и вновь вносилось и выносилось. И когда уже выставили фрукты, и пиалы, и чай в расписных чайниках, Евгений Степанович, вспомнив, предложил тост за хозяина, за председателя колхоза. Того срочно разыскали, он прибежал с обалделыми глазами, гости налили ему, как хозяева, он выслушал слова благодарности, и на миг Евгению Степановичу показалось, что и этот не понимает по-русски. Но председатель понимал, он только не вполне знал, чья это делегация, какая, почему. И в общих словах благодарил за оказанную честь, за то, что посетили.
Когда перегрузившиеся едой и выпитым (а некоторые члены делегации – с брезгливостью наблюдал Евгений Степанович – еще и в сумки со столов, из ваз поспешно запихивали виноград, хурму), когда шли к своим машинам мимо огнедышащих печей, где на вертелах поворачивались над огнем уже не куры, а что-то громадное, должно быть, индейки, опять распахнулись узорчатые железные ворота этого колхозного санатория на берегу пруда. Двое почтенных старцев в полосатых халатах, подпоясанные косынками, в сапогах с калошами и в тюбетейках, идя друг от друга, развели ворота, и еще не выехала делегация деятелей культуры, а уже вслед за милицейской машиной с мигалкой въезжали академики, одни садились в машины, другие оживленно высаживались.
И опять они мчались полевой дорогой, встречно светившее солнце садилось, редкой красоты был азиатский закат, и вдруг замелькали, замелькали за стеклом справа возвращавшиеся с поля женщины с тяпками на плечах, они теснились к обочине, пыль, поднятая машинами, заволакивала их, укутывала и лица, и сухие икры ног, черные пятки.
Ночью – какой-то переполох, беготня по коридору гостиницы разбудила Евгения Степановича. Оказалось, прибыла «скорая помощь», композитору делают выкачивание – перекушал. Картина была не из лучших: таз на полу со всем тем, что выкачано из желудка, а на кровати – распростертый, бледный, синий, весь в холодном поту, композитор.
Врачей «скорой помощи» сменили обкомовские врачи, слабым голосом умирающего композитор жаловался из подушек: днем на базаре он съел манты, они так аппетитно выглядели… Вот эти манты и выходили из него, шлепались в таз, как лягушки, целиком он, что ли, их глотал?.. На всякий случай оставлена была при нем дежурить медсестра со шприцами и лекарствами. Евгений Степанович удалился к себе. Этот его здешний номер-люкс мог быть и получше, на белом потолке вокруг люстры грелись какие-то черные насекомые, каждое величиной с палец. Рухнет на тебя с потолка такая гадость, сколопендра этакая, иди гадай потом: тарантул это или скорпион?.. Все же решился, потушил свет. Но заснуть не давали тихие голоса: в холле, когда он проходил, сидели в пижамах, разбуженные беготней, члены его делегации, человек пять. «Спите, спите, ложитесь», – доброжелательно посоветовал он, проходя мимо. И пошутил: «Умирающий, как обещано нам, будет жить…» Но вот не ложились, разговаривали:
–…Рыба с головы гниет. Шофера видал? Каждый с собой еще по бутылке взял. Как не дашь? Наш секретарь тоже едет в район, сищас назнащают колхоз: ты будешь кормить. Кто он? Такой, как все, темный человек. Песни любит. Снащала хор северных районов, потом южные. Ботинки снимет, сидит в белых шерстяных носках, слушает, слезы утирает.
Они заговорили на своем языке, живо, привычно, Евгений Степанович навалил подушку на ухо, весь мокрый от жары, думал, засыпая: «Им есть на кого валить. На кого мы кивать будем?»
Утром, кроме милицейской машины, делегацию сопровождала еще и машина «скорой помощи». На границе Бухарской области были устроены торжественные проводы. Евгений Степанович целовал поднесенный ему хлеб, выпив положенную стопку, поцеловал в зарумянившуюся щеку девушку с дивной красоты косами, которая подносила хлеб на блюде и на полотенце. Не проехали и километра – еще более торжественная встреча в Самаркандской области. Опять все вылезли из машин, опять он целовал хлеб, а выпив вторую стопку, уже с удовольствием перецеловал всех девушек подряд.
Говорились приветственные речи, он тоже говорил, от тягостного зноя, от выпитого коньяка сидел он в машине весь потный, задыхающийся, уши словно заложило, и распирало сердце, тревога росла в нем. Он распустил галстук, на встречном ветру мокрый воротничок рубашки холодил шею.
Целый день шло это кружение – официальный прием (виноград, фрукты, сладости, рассказ о достижениях Самаркандской области), встречи с трудящимися на предприятиях, выступления… Под вечер, с многочасовым опозданием, привезли их в колхоз-миллионер. Председатель, грузный, коренастый, в высоких, под самые коленки сапогах с калошами, в галифе, со многими позванивающими при ходьбе орденами, показывал им прекрасный детский сад, стадион («Слушайте, такого и в городе не увидишь!» – восклицали члены делегации после не столь давнего застолья. «Вот что значит – порядок! Люди работают!»), потом привели их в помещение, где от порога весь пол был застелен чистыми половиками. Председатель снял калоши при входе, все сняли обувь с горячих от ходьбы ног, рассаживаясь, охотно подсовывали под стол ноги в потных носках, но запах острых закусок перебивал все остальные запахи. И только увидев перед собой еду, Евгений Степанович почувствовал, что с ним происходит что-то неладное: от одного вида холодного мяса его затошнило.
– А это что? – спросил он председателя. Они сидели не как полагалось бы по протоколу – друг против друга, – а рядом. Председатель сказал что-то неразборчивое, Евгений Степанович сквозь глушь и звон в ушах не расслышал.
– Это что-нибудь острое? – спросил он громче. Теперь председатель не понял его, улыбнулся застенчиво. И тут же, посуровев лицом, встал с рюмкой в руке. Тост его был длинен. Евгений Степанович, с привычным для такого момента выражением лица, не столько слушал, сколько думал о том, что теперь ему надо будет подняться, что-то говорить. Все чокались рюмками, привставая, он только пригубил коньяк, и спазмом подкатило к горлу, затошнило. Попробовал заесть, зеленая протертая закуска показалась несвежей: «Еще отравишься, черт знает, сколько она тут стояла на жаре…» Он поменял рюмки, налил себе гранатового сока, председатель вежливо не заметил. Надо бы пересилить себя, встать, что-то произнести, и чувствовал: не может. «Недоставало еще только хлопнуться…» – прошла паническая мысль. Владетельным жестом он отдал почетное право сидевшему напротив него известному московскому поэту, который до седых волос сохранил комсомольский задор, о нем обычно говорилось по радио: «Взволнованную речь произнес поэт такой-то…» И тот охотно, с рюмкой – в левой, взмахивая над собой правой рукой, заговорил громко, звонко, словно читал стихи.
Когда после холодной закуски должны были, как обычно, вносить горячее, председатель колхоза сказал, что их ждут на свадьбе молодые: колхозный механизатор и ветврач. «Пять часов ждут уже, – сказал он застенчиво. – Но это ничего…»
– Специально для нас приготовили подарок! – возликовал поэт.
– Но пять часов!
– Почему же никто не сказал?
– На свадьбу, на свадьбу!
– Ах, как неудобно!
С шумом, с разговорами, толпясь, надевали обувь. На улице седовласый поэт размашисто обнял за плечи хозяина, они шли, не попадая в шаг, и ордена и медали на пиджаке председателя звенели сильней. Заметив машину «скорой помощи», Евгений Степанович на всякий случай решил смерить себе давление, мутило его все сильней. Когда стал на подножку, откачнуло назад, кровь прихлынула к голове, он еле удержался, рукой схватившись за поручень.
Здесь подували сквознячки, и показалось, что в машине прохладно. На носилках, на одеяле, лежал композитор, читал газету, где уже были их фотографии. Он вполне пришел в себя, но на всякий случай постился и берег силы.
– Ну, как вы? – спросил Евгений Степанович, глухо слыша собственный голос. Врач накачивала грушу, манжетка на голой его руке вздувалась, больно сдавливала. «Ого!» – испугался он, увидев, на какой цифре задрожала стрелка тонометра. Врач, не меняясь в лице, еще раз накачала, цифры были еще выше.
И только теперь, когда он увидел, какое угрожающее у него давление, почувствовал озноб, его трясло, голова пухла изнутри, затылок был чугунный. Срочно уложили его на спину, и будто перекачнулась в нем вся жидкость, больней прилило к голове. Он сел. Врач во всем белоснежном, от этого еще более смуглая, с удлиненным разрезом глаз, протягивала ему таблетки и воду, и он губами с прохладной ее ладони взял таблетки. И так ему вдруг стало жаль себя, он почувствовал себя старым, захотелось, чтоб эта прохладная ладонь молодой женщины гладила его сейчас по щеке.
Тем временем их обвезли вокруг стадиона, остановились, и из двери машины он увидел в распахнутых дверях напротив яркий свет, множество хорошо одетых людей, жених и невеста сидели рядом в национальных одеждах, не притрагиваясь к еде. Все это он видел одним глазом сквозь туман: другой глаз не раскрывался, левая половина головы раскалывалась.
Его уже искали, звали.
– Евгений Степанович! Где Евгений Степанович?..
Он хотел сказать, чтобы подозвали седовласого поэта, но тот сам всунулся в дверь машины.
– Евгений Степанович!..
– Вы там проведите за меня это мероприятие… Поздравьте молодых. Я отдохну…
Он говорил негромко, каждое слово больно отдавалось в висках, гудело глухо в барабанных перепонках.
Спустя время врач опять измерила давление, но так, чтоб он не видел стрелку и цифры.
– Ну что, доктор, помогла медицина, снижается? – Хотелось спросить бодро, но голос был слабый, улыбка испуганная, жалкая, он сам чувствовал это. Не отвечая на вопрос, врач сказала, что надо сделать укол, не согласилась делать в руку. Там били в бубен, шумели, а он, позорно спустив штаны, лежал носом к стенке, и врач («Расслабьте мышцу… Расслабьтесь!») вводила лекарство в его полную ягодицу. Все это он потом представил задним числом. Хорошо хоть композитор догадался выйти, не пришлось просить. Вскоре сделали еще тройной укол – промедол, папаверин, анальгин – теперь уже в руку, и затуманилось мягко в сознании, толчки крови уже не отдавались болью в висках. Он лежал, закрыв глаза, мысли шли вразброс, ни одну не удавалось додумать: «У нас бы на свадьбе… Но, может, так надо? По крайней мере – работают. Колхоз-миллионер. Но пять часов ждать…»
Сильный рвотный позыв подбросил его. Рот был полон жидкой слюны. И – страх позора: не хватало только, чтобы ему, как тому композитору, подставляли таз. Он отдышался, справился. А напротив, дверь в дверь, шло веселье, поэт, расплескивая вино из стакана и взмахивая рукою над седой головой своей, стоял перед молодыми, кажется, в самом деле читал им стихи. И даже на лице врача, смотревшей из темноты машины, был отсвет веселья. «Помрешь тут, а они веселятся», – обиженно думал Евгений Степанович, укладываясь потихоньку носом к стене, чтобы не видеть. Одинокий, никому не нужный, никому нет до него дела, даже врач сидит, улыбается. Для себя он, что ли, лежит тут в духоте, мучается?.. Ради себя возглавил эту поездку? А сколько сюжетов, Господи, сколько сюжетов вынашивал в себе, в голове своей, которая теперь раскалывалась, и не написал, не написаны они потому, что никогда не был свободным человеком, как все эти доморощенные гении, он служил Делу, наступал на горло собственной песне, да, да, да, наступал, постоянно задавливал в себе способности ради Дела, жертвовал собой, только никто этого не поймет и не оценит.
Удары бубна отдавались в висках, слезы щекотали переносицу. Он смахнул их пальцем, вытер лицо о подушку, и врач, услышав, как он завозился, наклонилась над ним.
Но через три дня, когда поездка была завершена и вновь в его двухкомнатном номере-люкс с навевающим прохладу кондиционером стояли цветы и фрукты в вазе, и крахмальная салфетка торчала уголком вверх, и маленький ножичек для фруктов на маленькой тарелочке, а он, загорелый, несколько похудевший, вновь вошедший в форму и готовый функционировать, перед торжественным вечером брился в ванной, где все сияло и излучало свет – и розовая ванна, как фарфоровая чаша, и розовый кафель стен, – далеким уже казалось то незначительное происшествие, и испуг, и стыд, и поспешные мысли, словно все это было не с ним. И на участливый вопрос хозяев, которым доложили, отмахнулся небрежно: «Солнце, излишняя радиация…» – всем видом показывая, что он бодр и свеж.
Массируя жужжащей электробритвой полные щеки и подбородок, и под подбородком, где почти еще не обвисала шея, он придирчиво вглядывался в себя в зеркале. Нет, он вполне, вполне, и в глазах живой блеск. Попробовал твердый взгляд, попробовал улыбчивый, дарящий. Вот волосы на голове несколько подводят. Евгений Степанович прядями отводил их, нагнув голову, вглядывался из-под век до боли в глазных яблоках. Да, видны седые корешки, опять обнажились, растут, сволочи. Что поделаешь, когда у покойников и то растут, а он, слава богу, жив. Он красил их в свой, естественный цвет одним и тем же американским красителем (там это вообще не проблема, но и ему кто-нибудь из приятелей доставлял регулярно), красил, оставляя седыми виски. А вот отросли за время поездки, проступила седина у корней. Он умело зачесал волосы так, что этого не стало видно, и в темном костюме, в галстуке, в белом воротничке, отчего сильней был молодивший его загар, сидел на заключительном вечере за столом президиума, на ярком свету сцены, только уже не Первый, а Второй сидел рядом с ним. Первый сделал главное: дал ход всему. Изредка они переговаривались со Вторым, как переговариваются в президиуме, когда это видит зал и ловит выражения их лиц, и нацелены камеры.
Вновь в зале сидели в рядах лучшие люди, украшенные орденами, вечер, как любил говорить Евгений Степанович, проходил на высокой ноте. Огромная их делегация разделилась на три группы, чтобы охватить всю республику, и когда сегодня все съехались и свезли подарки (Евгению Степановичу в Бухаре по традиции подарен был полосатый ватный халат, но, в отличие от остальных его халат был шелковый и соответственно расшитая тюбетейка, а в колхозе, где председатель, в сапогах с калошами, привез их на свадьбу, подарили огромный чайник, блюдо, пиалы – весь чайный набор, впрочем, Евгений Степанович не имел к этому касательства и не интересовался, все само упаковывалось и везлось), словом, когда все съехались и начались рассказы, каждая поездка оказалась необычайно успешной, одна успешней другой. «Вы это все не забудьте отразить в отчете», – напоминал он руководителям, прослушивая вкратце.
Группа, которая ездила в Каракалпакию, была самая немногочисленная, и, пожалуй, ни одной знаменитости в ней не было, но им, как выяснилось, дарили там не ватные, а бархатные халаты, черные, с серебряным шитьем, и тюбетейки были намного лучше. Небольшой укол досады почувствовал Евгений Степанович: ему не нужно, но жене такой, с серебряным шитьем, бархатный халат очень бы пошел. И как раз когда ему показывали вынутый из целлофана халат, рассказывали о поездке, в дверь люкса постучались робко, поскреблись.
– Да-да! – сказал он недовольно и сделал жест, чтобы прикрыли подарки.
Заглянул в щелку и поспешно притворил дверь какой-то местный человек: не туда попал, наверное. Но потом, когда Евгений Степанович, умытый и надушенный, повязывал галстук перед зеркалом, постучались вновь. Человек был черен лицом, настолько смугл, говорил по-русски плохо и еще пугался чего-то, так что поначалу вовсе невозможно было понять, чего он хочет. Евгений Степанович взглянул на свои, не ощутимые на руке, плоские швейцарские золотые часы.
– К сожалению, у меня мало времени. Должны приехать сейчас…
Человек заторопился, путаясь в словах, как путаются на бегу в полах халата, часто повторял: «Арал». Постепенно разъяснилось: это у них была делегация, он приехал за ней следом, чтобы рассказать. Мелеет Арал, погибает Арал. Море отступило от людей, корабли лежат на песке… Вода отравлена пестицидами… Болеют дети… Процент смертности… Погибает, вырождается народ…
Поверить, что у нас вырождается какой-либо народ, Евгений Степанович не мог, не имел права. И вообще этот испуганный, тайно проникший к нему человек, который просил никому ничего здесь не рассказывать, а рассказать обо всем в Москве, не вызывал доверия, скорей он походил на какого-то лазутчика. Евгений Степанович почувствовал: его втягивают в неприятную историю, не имеющую непосредственного отношения ни к культуре, ни к целям их поездки.
– Вы напишите все это на бумаге, – прибег он к испытанной форме, при этом холодно отчуждаясь. – Я верю вам, но слово к делу, как говорится, не пришьешь.
И вот, сидя в президиуме рядом со Вторым, и после, когда они демократично пересели в первый ряд и слушали выступления артистов и аплодировали, несколько раз хотел он заговорить об этой истории, как бы между прочим, в легком тоне. Но взглядывал на строгий профиль, и что-то удерживало. И, как всегда в затруднении, обошелся юмором: «Это приятно, когда к тебе приходят народы, но все же лучше, чтобы с хорошими вестями».
Концерт шел на подъеме, и он уже знал мнение Первого об их поездке по республике, мнение было весьма положительным, оно будет передано в Москву, и в уме само собой складывалось, как он, в свою очередь, доложит где следует о проделанной работе, как своевременна и необходима оказалась поездка их делегации в плане укрепления дружбы народов и национальных взаимоотношений. А когда он вернулся в номер после прощального банкета, там – вот уж подумать не мог! – ждал его черный бархатный, с серебряным шитьем, халат для жены, а в шелковой, тоже бархатной, алой изнутри коробочке – старинное украшение темного серебра с зелеными камнями, точно такое, как ей хотелось. Евгений Степанович припомнить не мог, чтобы он кому-нибудь что-то говорил или выразил, но вот непонятным образом все узналось, и такой неожиданный сюрприз. Он был растроган, взволнован, по-хорошему смущен.
Впрочем, даже молодой поэт, который на первом вечере прочел эти свои стихи и чуть не испортил впечатление, даже он не остался без подарка: ему была вручена картонная коробка с четырьмя разными сортами чая.