412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Померанц » Записки гадкого утёнка » Текст книги (страница 37)
Записки гадкого утёнка
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:11

Текст книги "Записки гадкого утёнка"


Автор книги: Григорий Померанц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)

Видимо, надо было родиться на двадцать лет позже, чтобы спокойно, без всякого надрыва, понять, что власть, захваченная Лениным, обладала инерцией системы, которую Сталин почувствовал и использовал. У него был аппаратный гений. Он увидел, что партия становится видимостью, аппарат – реальностью, и решительно довел этот процесс до конца. Партия была отдана в руки аппарату партии, стала придатком к аппарату. Ленинский страх распада партии на фракции был использован со всей энергией и без всякого стыда. Исчезли фракции – и партия тоже исчезла. Исчезла опасность проникновения буржуазной идеологии – и от марксистской идеологии тоже ничего не осталось.

Только в «Капитале» (кажется, в т. III) торчала фраза о «бесконечном развитии богатства человеческой природы как самоцели». Никто больше не говорил (как Троцкий), что человек при социализме достигнет по крайней мере уровня Гёте и Аристотеля. Аристотелей заменили винтики партийной машины.

А как хорошо все начиналось! Как легко было бежать в революцию в одних чулках, оставив дома запертые отцом туфли! Такой же порыв, как за пару лет до этого – ухаживать за подругой, больной чахоткой, с риском заболеть самой – и выходила ее. А потом, когда Ольга Григорьевна вернулась с Колымы (и ждала ее ссылка), подруга отказалась ее принять, боялась за мужа. Через несколько лет Шатуновская сама пошла в гору, подруга попросилась в гости, и Ольга Григорьевна ее не приняла. «Друзья познаются в беде». И к Хрущеву, приглашавшему ее в гости после отставки, не пошла: презирала трусость. А между тем, чего она от него хотела? Не аргументами убедили его Суслов с Козловым – какие они диалектики! – а чутьем: за ними стоит весь аппарат.

Впрочем, Бог с нею, с политикой. Мне интереснее мораль. Ольга Григорьевна готова была душу положить за други своя. В этом отношении она была «анонимной христианкой». Но она не чувствовала, что красота отца, прощающего блудного сына, выше ее гордой красоты. В чем-то напоминавшей мне королевскую гордость Ахматовой.

И тут вспоминается мне один совсем не политический эпизод. Я убедился на собственном опыте, что внезапное чувство причастия бесконечности блекнет и одной памяти о нем недостаточно, надо искать, как ежедневно причащаться своей глубине, сохранившей искру вечно живого огня, как раздувать искру… И я дал Ольге Григорьевне «Школу молитвы» Антония Блума. Потом спросил, как? И Ольга Григорьевна, ничего не говоря, с неумолимой своей твердостью, отрицательно покачала головой. Если бы она сказала: «не очень… мне многое здесь не нравится» – осталась бы почва для разговора, я охотно заходил бы, продолжая такие разговоры, но кивок головой не допускал никакого диалога, никакого изменения раз и навсегда вынесенного приговора.

Почему? Ведь она любила религиозное чувство в стихах – на этом мы и сошлись. Но поэтическое чувство реальности Бога не затрагивало ее гордости. Можно подумать и так: я человек, и мне дано почувствовать Высшее, Бесконечное. Смирение – из другой сказки. Именно по глубине своей натуры Ольга Григорьевна впитала в себя гордость не только социального, но метафизического бунта, гордость Прометея. «Бесконечное развитие богатства человеческой природы» в «Капитале» имеет за собой долгую традицию. Тут и Протагор (человек – мера всех вещей), и «Панегирик человеку» Пико делла Мирандолы, и слова Кириллова в «Бесах»: «если Бога нет, то надо самому встать на место Божье»… Не думаю, что Ольга Григорьевна все это прочла, но концепция бунтующего человека была рассыпана в сотнях книг, картин, музыкальных сочинений… Вместе с инерцией рабства революционное сознание отбросило и «ценностей незыблемую скалу», на вершине которой бесконечная по мощи святыня, объемлющая мир своей любовью и ждущая от человека такой же бесконечной, превосходящей все земные мерки, любви… Ждущая от человека открытости залива океану, готовности утонуть в море света, сгореть в пламени без дыма…

А без открытости залива океану, без опоры на Бога, стоящего над всеми земными системами, построенными из обломков Целого, человек становится рабом дела и системы, созданной для торжества дела, и только террор, вырвав солдата партии из строя, вернул Ольгу Григорьевну к поискам собственной глубины. Но тут же подхватило ее другое дело, дело реабилитации невинных, дело расследования сталинского коварства, и снова не было паузы созерцания, не было внутренней тишины, чтобы расслышать в ней Бога. Одна страсть, к справедливости для бедных, – уступила место другой страсти – к обнажению страшной правды, – и стареющая женщина с неукротимой волей вступила в борьбу, один на один, с огромной машиной лжи, ничтожной в каждом винтике, но могучей именно своей безликостью. И до последних дней Ольга Григорьевна перебирала в уме улики и подлоги, держала в памяти свое резюме дела в 64 томах.

Чтобы дойти до конца в духовном освобождении от иллюзий истории, ей надо было освободиться от захваченности обличением Сталина. Но тогда не было бы и дела в 64 томах. Так же как без яростной памяти на зло не было бы «Архипелага ГУЛАГ». Без страстной односторонности история не умеет обойтись.

Ольга Григорьевна Шатуновская – трагическая фигура, оставшаяся в тени русской истории. То, что она не всё могла до конца додумать – не первый случай. История не дает нам видеть всё с одинаковой ясностью, открывая одну перспективу, она закрывает другие. Сегодня легко видеть, к чему революция вела. Трудно понять пафос людей, ринувшихся в революцию от ужаса старого мира, от бойни Первой мировой войны, чудовищного истребления людей во имя «решения великого вопроса, какой мир хуже, Брестский или Версальский» (не боюсь процитировать Ленина).

Я уже рассказывал, что в 1990 году, на заседании Восточноевропейского семинара Франкфуртского университета, мне был задан вопрос: не потому ли русским труднее дается расставание с прошлым, чем немцам, что в нацизме грубо торчала идея насилия, а в коммунизме насилие предлагалось только как средство к общему счастью. Я ответил «да, конечно!» и вспомнил своих друзей из «коммунистической фракции демократического движения». Моему другу Хайнцу Кригу легче было перечеркнуть свою юношескую любовь к Гитлеру, чем Петру Григорьевичу Григоренко – свою любовь к Ленину. И хотя я достаточно сказал о фарсе XVII съезда, хочется сказать сейчас и о другой половине правды, о трагическом фарсе. Мои современники ничего не знают, ничего не помнят. А я помню. Я жил в 1937 году и даже написал письмо И.В. Сталину с советом не увлекаться террором… Было мне тогда 19 лет, и к счастью, И.В. Сталин моего письма не прочитал… А террор всё ширился, и понять его становилось всё труднее. Чуть-чуть спустя я говорил Агнесе Кун, что Сталин трус и готов перебить сто невинных, только бы не уцелел один злоумышленник, способный его самого убить (что никто его и не собирался убивать, я и в лагере не понял). Между тем, колесо всё раскручивалось и понять смысл того, что происходит, стало вовсе невозможно. Террор вертелся как вечный двигатель, сам себя подкармливая лавиной доносов и вырванных под пыткой признаний. Наверное, именно этот пик иррациональности схвачен у Д. Андреева в образе Сталина-демона, питающегося эманацией человеческих страданий, хоххою. Наконец, после перерыва в год, родился анекдот (в течение целого года анекдотов не было) и, как голубь мира, облетел Москву: «Как живете? Как в автобусе: одни сидят, другие трясутся». И я сказал себе: мы стали смеяться над страхом; еще немного, и страх перейдет в мужество отчаяния. Если кто-то управляет этим безумием, то террор пойдет на убыль. И в самом деле, плакаты с «ежовыми рукавицами» исчезли и стало принято говорить о «ежовщине». Пик террора остался позади. Слава Богу, именно в это время я кончил свою курсовую работу о Достоевском, где опровергал оценки Горького, Ленина и Щедрина. Временно воцарилась усталость от казней, и работу вяло оценили как антимарксистскую, но за мной всего только установили наблюдение. Полгода раньше – сел бы, как миленький.

И вот вопрос: перестал бы я хоть тогда считать Сталина гением? Не помню. Что-то пошатнулось, но не совсем сломалось. В 1941 году, когда нас стали бить, кумир почти распался. А когда начались победы – я снова поверил в Главнокомандующего…

Положение Сталина как живого бога установилось еще между XVI и XVII партсъездами. Подняться на трибуну и сказать, что Сталин грубо ошибся, в 1934 году было так же невозможно, как похулить Мохаммеда в Мекке, перед миллионной толпой мусульман. А дальше такие мысли додумывались разве только в лагере, да и в лагере – не всеми. На воле человек, глядя в зеркало, шептал: «один из нас стучит…».

Много позже, в другое, вегетарианское время, когда оставалась только инерция культа, Петр Григорьевич Григоренко шел на трибуну районного партактива, как на казнь. Хотя было очевидно, что казни за критику Хрущева не будет, жизнью платить не придется. Но оставалась какая-то мистика, окружавшая особу первого секретаря ЦК. Который по должности был великим теоретиком марксизма и проч., и проч., и проч., и за кощунственное попрание этой святыни пришлось поплатиться всего только своей военной карьерой. Перечитайте то, что Григоренко написал об этом эпизоде, и умножьте страх, который он испытывал и преодолевал, подымаясь на трибуну, на какое-то очень большое число. На тысячу, или даже на миллион.

И еще вспомните, что была и государственная опасность, что почти весь немецкий народ сплотился вокруг Гитлера, что с выкриками одержимого резонировало отчаянье безработных, резонировала обида за Версаль, и возникла огромная военная сила, опрокидывавшая европейские государства, как карточные домики. Киров отказался от предложенной ему роли не только потому, что плохо разбирался в международной политике. Нетрудно было создать совет из достаточно подготовленных людей. Еще живы были Радек, Бухарин. А в Генеральном штабе еще работали способные люди. (Вспомним Тухачевского. Он вместе с Гудерианом разрабатывал тактику танковых армий.) Но энергии и решимости вождя, способного противостать Гитлеру, ни у кого не было. И создавать новый фиктивный авторитет, подобный сталинскому, времени не оставалось. Авторитет Сталина-бога был бедствием, когда Сталин ошибался, когда он принимал преступные решения. Но этот авторитет бога был спасением, когда всё разлеталось в прах, и оставалось только единство народа со своим вождем, и вместо разбитых армий создавались новые армии… Немцев это не выручило, но мы, уложив 20 или 30 миллионов, взяли Берлин…

Ветераны этого до сих пор не могут забыть. Я сам был под Москвой, к северо-западу от Сталинграда, и у меня в Берлине, в апреле 1945-го, кружилась голова; несколько капель моей крови упало и на русскую, и на немецкую землю; но ни чувство победы, ни чувство крови не заглушат во мне разума и совести, и для меня знамя Сталина – знамя лжи и победа его – победа лжи, обвившей гибельную утопию коммунизма лаврами воинской славы. И наша национальная обязанность – разделаться с памятью Сталина так же, как немцы – с памятью Гитлера, сбросить имя Сталина, со всем, что к нему прилипло, в пекло истории. Золото народного мужества не сгорит.

Над XVII съездом партии парила тень Гитлера. Сила демократии – не на войне. Открытая оппозиция, раскол партии был риском, на который никто не решался. Делегаты съезда оказались между тигром и бушующим морем, между тиранией Сталина и победой Гитлера. Они попытались избежать этой альтернативы, но робко, неуверенно, вступая в борьбу со связанными руками. Их поражение было несомненным, но море крови, которое пролил взбешенный Сталин, не имеет равных в истории.

Больше всех мне жаль зачинщика этого «боярского заговора», Серго Орджоникидзе. Он был человеком очень наивным. Галина Серебрякова вспоминала, как вожди, выпив, рассуждали, в чем счастье. Орджоникидзе сказал: строить социализм. Сталин ответил: нет, иметь врага, уничтожить его, а потом выпить бутылочку хорошего вина… Видимо, Орджоникидзе всерьез верил, что Сталин сможет уйти с поста генсека по-хорошему. Хорошие люди часто думают о других лучше, чем те заслуживают, а Серго был человек простодушный, прямой, вспыльчивый и добрый (мне говорили люди, близко знавшие его). От простодушия – его план (если можно говорить о плане): голосованием на съезде подействовать на совесть людоеда, и людоед станет вегетарианцем.

Очередной боярский заговор, очередная затейка верховников кончилась так же, как при Иване Васильевиче и Анне Иоанновне: опричниной и бироновщиной (далеко затмившей своих исторических предшественников). Кобе невыгодно было сажать своего друга Серго на скамью подсудимых, но он несколько лет настойчиво и умело изводил его и довел до самоубийства. Оставив в живых вдову и делая вид, что покойного он очень любил. Только на представлении оперы «Великая дружба» не выдержал и вышел из ложи, когда на сцене появился его двойник вместе с двойником Серго {81} . Так Макбет отшатнулся от тени Банко. А вдова не перестилала постели, на которой умер Серго и где запеклась кровь ее мужа, и до самой смерти ложилась спать рядом. Она дожила до встречи с Ольгой Григорьевной и рассказала ей, как всё было. Боюсь, что я не доживу до фильма или сериала, в котором узел русской истории, слившийся с жизнью Ольги Григорьевны Шатуновской, найдет свой зримый облик. Но только, будущие сценаристы, постановщики, актеры, – не халтурьте! Попытайтесь вглядеться в жизнь людей, бросившихся из огня в полымя, в ужас Гражданской войны – от ужаса «законной» войны, начатой тремя законными императорами, в пролетарский интернационализм – от погромов и резни. Попытайтесь понять людей, «съеденных идеей», уверенных, что ради всеобщего счастья всё позволено. Попытайтесь довести этих героев, через застенки и медленную голодную смерть, к той глубине, на краю которой остановилась Ольга Шатуновская.


Глава Двадцатая
Три опыта о молекуле

Утенок исполняет обязанности лебедя

Эта мысль пришла ко мне неожиданно в те дни, когда слова «исполняющий обязанности» постоянно мелькали в эфире. Я массировал позвоночник, лопатки, плечи, гоняясь за спазмами, перебегавшими с места на место. На этот раз помогло, и Зинаида Александровна сказала: «Ты мой ангел». Я ответил: «Не ангел, а исполняющий обязанности ангела». Шутка вошла в наш домашний обиход, не претендуя на глубины. Вдруг – года через полтора – в «Семиярусной горе» Томаса Мертона, в последних главах, я наткнулся на тревогу, которая его мучила, и показалось, что моя формула успокоила бы его. Мертона терзали сомнения, есть ли у него призвание к священству? Достоин ли он? И я вспомнил слова Антония Блума, что никакой священник не достоин своего места перед алтарем, что там стоять бы – самому Иисусу. Припомнились и стихи Даниила Андреева о городе Китеже:

 
Там служенья другие,
У других алтарей.
Там вершит литургию
Сам Исус Назарей…
 

Принято считать, что личные достоинства священника не сказываются на таинствах, благодать переходит через любые руки. Я думаю, если священник совсем недостоин (пьян, безобразен), это отражается на всем, что он делает. Как на роли, сыгранной очень плохим актером. Но если актер не вполне достоин, то великий текст может захватить зрителя. Помню чьи-то слова в антракте: «Хорошо играет старичок Шекспир». И сам Шекспир сказал о бродячих актерах: «Прими их лучше, чем они заслуживают! Ибо если бы каждый получал по заслугам, никто не избежал бы плетей!».

Есть в жизни роли, которых почти никто и никогда не достоин. Но роли должны быть сыграны. Какой полководец сознает все факторы, сошедшиеся в битве, и принимает безукоризненные решения? Мы призваны играть, чувствуя свое недостоинство (я выражаюсь неловко, но привычное «недостойность» кажется мне слишком резким). Антоний Сурожский совершенно искренне чувствовал свое недостоинство. А у меня в памяти его служение у Николы Хамовнического осталось как образец того, что достойно, что должно быть всегда и прискорбно редко бывает.

Многие святые считали, что они хуже всех (искренне считали – иначе какие они святые?), и были образом святости для других; хотя совершенными святыми они не были и их знание себя невозможно опровергнуть. Католики проводят беатификацию как процесс, на котором есть адвокат ангелов, защищающий умершего, и адвокат дьявола, оспаривающий его достоинства. Из этих процессов вошла в язык пословица: «Бремя доказательств лежит на адвокате дьявола». Святость святых не бесспорна, ее можно опровергать, и окончательный приговор только формально кладет конец спору, приговор может быть судебной ошибкой. По-своему правы иудеи и протестанты, не признающие вовсе сомнительной человеческой святости: свят только Бог. И это очень сильная точка зрения.

Почему же люди не святые решались оспаривать приговор святых самим себе и утверждать их святость? Хотя предполагаемые святые себя хорошо знали, знали себя изнутри, как невозможно знать извне? И нет ли противоречия в канонизации, самый факт которой оспаривает самооценку святого?

Видимо, канонизация обозначает просто место покойного в общем движении к обожению, к святости. Канонизация говорит, что для людей, стоящих еще дальше от Бога, покойный стал (или может стать) образом святости, живым образом, подобным иконе, нарисованной на доске. Хотя и нарисованная, и живая икона не безупречны. То есть исполнение обязанностей святого признается условно равным святости. Но беда, если предполагаемый святой сам себя считает святым! Тогда всё рушится. У буддистов есть об этом хорошее высказывание: «Если бодисатва-махасатва скажет о себе: «Я бодисатва-махасатва», – он в тот же миг перестанет быть бодисатвой-махасатвой».

Однако Будда прямо говорил, что его следует называть Буддой. И Христос не опровергал тех, кто угадывал в нем Сына Божьего. Видимо, «эго» в них совершенно сгорело, без остатка, без возможности возрождения, и просветление или обожение сознается ими только как ответственность нести людям свой свет, безо всякой гордости этим светом, скорее с состраданием к тем, кто лишен света, со жгучим состраданием. Будда, в тексте Бенаресской проповеди, обращается к своим старым товарищам-аскетам со словами: «Мне все равно, но для вас лучше, если вы будете называть меня Буддой». То есть если вы преклонитесь перед тем, что достойно этого, и в преклонении познаете его.

Традиция воспринимает то, что не освящено веками, как нарушение правил, и осуждает нарушителя. Но нарушитель создает новую традицию. И наше отношение к нему зависит от оценки этой традиции. Шанкарачарья утверждал, что он «дживанмукта», «освобожденный при жизни»; традиция адвайта-веданты это признает, не обращая внимания на несогласие других индуистов. Ал-Халладж сказал о себе: «Анал’Хакк», «я истина», и суфии признают его великим святым, а остальные мусульмане – еретиком, достойным своей мучительной казни. Равен ли он Христу, казненному примерно за то же самое? Это один Бог знает.

У меня нет сомнения, что в какие-то часы и дни ал-Халладж находился, говоря по-русски, в благодати. Но было ли это состояние благодати постоянным? Или оно приходило и уходило, сменяясь богооставленностью? К святому Силуану состояния благодати приходили много раз, но он помнил слова, услышанные в глубоком сердце: «Держи ум свой во аде и не отчаивайся». Превзошел ли его ал-Халладж? Или не дошел до афонского правила?

Византийцы создали целую иерархию званий, которые присуждались соборами: блаженный, святой, великий святой. При этом учитывались не столько частота и глубина состояний благодати (кто это мог знать?), сколько совпадение идей с позднейшими решениями соборов. Св. Григорий Нисский в великие святые не попал. Августин, которого западная церковь считает святым, для православных – только блаженный {82} . Западная церковь признала легенды о Николае Угоднике недостаточно достоверными и отнесла его к местно почитаемым святым, т. е. для католиков он вовсе не святой.

Однако пограничные и сомнительные случаи хочется оставить в стороне. Идея святости связывается в моем уме с людьми, испытавшими ряд состояний благодати и почти сжегшими в этих состояниях свое эго. Но в состоянии богооставленности эго оживает и искушает подвижника. Оно может и вовсе ожить, когда человек перестает сознавать свое недостоинство и перестает тянуться вверх. Тогда – как это случается с некоторыми героями Достоевского – с самой верхней ступеньки можно покатиться вниз. Такое сползание к греху произошло, по-моему, с Раджнешем, самого себя наградившего титулами (Бхагаван Шри Раджнеш). Он несомненно знал состояния благодати, знал их много раз, некоторые страницы его свидетельствуют об этом бесспорно, но так же бесспорны его падения.

Можно упасть, даже побывав в раю. Я это пережил во сне. Мы тогда переводили вместе с Зинаидой Александровной балийские сказки, и во сне я попал в шиваитский рай. Рай был очень простой: деревянное здание с резными колоннами, но не очень большое. Зал такой величины, как в сельском клубе. На троне сидит сияющий Шива, а на скамьях его избранники и радуются, созерцая его. Я сижу сзади всех, кажется, даже на земле, и радуюсь, что есть столько прекрасных людей, которым я могу служить. Потом вдруг пришла мысль: но ведь есть множество людей, которые хуже меня! И тут произошла замечательная вещь: задняя стена исчезла, я почувствовал, что начинаю сползать в бездну и там, где-то глубоко внизу, копошатся ничтожные фигурки. Вот сейчас я к ним полечу. И сразу же я проснулся.

Сон показал мне, что спасение – это взгляд вверх (или, в рамках самого сна, – вперед), на тех, кто лучше, чище, святее. Мармеладов низок, но он смотрит вверх и может спастись. А Раскольников или Иван Карамазов полны достоинств, но они смотрят назад, и их спасение под огромной угрозой. Можно бегло оглядываться назад и примерно замечать, в каком ряду сидишь, но нельзя придавать значение этому факту, нельзя быть уверенным в его прочности, нельзя любоваться своим местом. Оно крайне условно и неустойчиво, что бы ни считали в задних рядах.

В какие-то минуты я был образом Бог знает чего для некоторых людей. Один шизофреник считал меня сионским мудрецом, а другой – мессией. И был реальный момент, когда в Институте философии, после речи против отмывания Сталина, на каждой площадке лестницы, с пятого этажа на первый, стояли люди, ждавшие меня, чтобы пожать мне руку. В иные минуты я исполнял обязанности чего-то большего, чем я сам, перерастая себя.

В бою под Калиновкой я неожиданно для самого себя стал командовать стрелковой цепью и делал это довольно хорошо, но я не был подготовлен к ремеслу командира и при другой импровизации не учел все обстоятельства и не предупредил потерь (к счастью, только ранеными, не убитыми). Так и в духовной битве. Читая свои лекции, я исполняю обязанности духовного вождя. Я чувствовал, что надо занять пустое место и занимал его, иногда с большим, иногда с меньшим успехом, никогда не достигая всего, что хотел.

Бывают взлеты, за которыми человек сразу падает. Так Мандельштам был пророком, обличившим Сталина. Дар поэта подтолкнул его и заставил забыть о собственной трусости. На Лубянке он сразу выдал всех, кому читал крамольные списки. И все же дело было сделано.

Мы все исполняем обязанности поэтов, проповедников, мыслителей, даже пророков. Пророчествовала же Валаамова ослица! А потом жевала сено. Мы исполняем обязанности иудеев, христиан, мусульман, буддистов, индуистов. И слава Богу, если хоть иногда приближаемся к подлинному исповеданию своей веры. Мы исполняем обязанности интеллигентов, в старом российском понимании этого слова. Мы исполняем обязанности творческого меньшинства. И если даже исполняем не очень хорошо – Бог нас простит. Не простит только довольства собой. Главное – равняться по первым рядам. По тем, в сравнении с которыми я хуже всех и рад служить тем, кто лучше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю