Текст книги "Записки гадкого утёнка"
Автор книги: Григорий Померанц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
Человек диаспоры, вечный изгнанник, не имеющий почвы в народе, который его окружает, не имеющий опоры в администрации, висящий в воздухе, – компенсирует себя за необеспеченность повышенной активностью, удвоенной энергией в конкурентной борьбе. Стресс часто дает вспышку энергии, а жизнь диаспоры полна стрессов. В тех областях, к которым он допущен, человек диаспоры неудержимо выдвигается. В средневековом обществе это торговля, финансы, в современном – наука и средства массовой информации. Это не этническая черта, а социальная. Павел Литвинов, бывший диссидент, а сейчас профессор американского колледжа, рассказывал мне, что самые успевающие студенты у него не евреи (они почувствовали себя в Америке дома и полениваются), а мигранты со свежим чувством изгнанника – китайцы, корейцы, вьетнамцы. Об этом же говорит современная американская шутка: «В наших университетах талантливые русские профессора (очень часто – еврейского происхождения. – Г.П.) обучают талантливых китайских студентов». Освободить мир от энергии мигрантов (в том числе иногда и преступной энергии) можно только одним радикальным способом: «закрыть Америку», прекратить современное развитие. Но даже ретивый начальник, созданный воображением Щедрина, задумался и прибавил: «но сие от меня, кажется, не зависит».
Развитие связано с напряжениями, с конфликтами. Их нельзя совершенно избежать. Их можно только смягчать, помнить уроки прошлого – и искать пути примирения и прощения.
Приведу два трагических примера. Один из них кончился катастрофой; это история евреев в Восточной Европе. В XIV в. польские короли пригласили евреев, бедствовавших в соседней Германии, предоставив им большие привилегии. Надо было создавать городские экономические структуры. Нужны были еврейские ремесла, торговля, финансы. Без этого трудно было вести войны с могущественными соседями. В современной Польше группа католической интеллигенции пытается подвести итог огромной созидательной работы евреев в этой стране. По словам профессора Кучинского, доклад которого я слушал в Швейцарии, в 1996 г. его исследование можно описать как диалог с мертвыми; живых евреев в Польше практически нет, тысяча человек на сорок миллионов: и в гибели польского еврейства виновны были не только немецкие фашисты: с ними сотрудничала часть поляков. Их вину г-н Кучинский с горечью признавал.
В активности польских евреев были своя изнанка. Паны сдавали им земли, корчмы, винокурни в аренду и без всяких хлопот получали деньги для своих пиров и походов. А холопам пришлось кормить двух хозяев: землевладельца и посредника. Некоторые арендаторы были порядочные люди, ладившие с крестьянами и не разорявшие их; но попадались и пиявки. Столкновение этих двух типов описано в романе еврейского писателя, нобелевского лауреата Башевиса-Зингера «Раб». В сознании хлопов отпечатался только негативный тип (это так и у турок, и у малайцев – у всяких крестьян, столкнувшихся с денежным капиталом). А дальше действует цепь причин и следствий, наподобие той, которую испытали на себе русские в Прибалтике: не все относились к местному населению с имперской спесью, а расплачивались все.
Народный антисемитизм и погромы сопутствовали евреям во все века Речи Посполитой – и в собственно польских, и в украинских провинциях, где восставшие убивали евреев вместе с поляками. Жив антисемитизм и в современной Польше, жив и в католических кругах, несмотря на усилия таких католиков, как Кучинский, и самого Папы римского, решительного противника антисемитизма. Антисемитизм каким-то образом сохраняется даже без евреев, как улыбка Чеширского кота без самого кота. Адам Михник объяснял мне это так: «идет борьба с недостаточно польскими поляками и недостаточно католичными католиками». Миф живуч и требует воплощения: в евреи назначают, почти как у нас, по разверстке, назначали крестьян в кулаки. Читатель, возможно, найдет некоторые аналогии в русском термине «жидо-масоны» (если нельзя зачислить в жиды, то всегда открыта рубрика масонов).
Другой пример очень старый. Я заимствую его из книги Соломона Лурье «Антисемитизм в древнем мире», вышедшей, по недосмотру Главлита, в Петрограде, в 1922 году. Когда Ахемениды завладели Египтом, они вспомнили о старой вражде евреев к стране, из которой их вывел Моисей, и поставили на острове Элефантина еврейский гарнизон, поручив ему полицейскую и таможенную службу. Потом пришли греки. Птолемеям (которым достался Египет) еврейские внутренние войска были ни к чему, и на диаспору, оставшуюся без прикрытия, обрушились погромы. Лурье заканчивает эту историю поучением (не замеченным цензорами): евреи, пошедшие на службу в ЧК, плохо знают прошлое своего народа.
Он был прав: рассказы о евреях-следователях были использованы гитлеровцами; используются они и сейчас. Я мог бы заметить, что в середине тридцатых годов состав ЧК-ОГПУ-НКВД почти полностью переменился, следователей 1932 года пытали и посылали на расстрел следователи 1938 года, и когда я сидел на Лубянке, в 1949–1950 гг., от былого аппарата остался только один еврей-фотограф; зато евреи составляли 50 % заключенных на Малой Лубянке (во внутренней тюрьме областного управления), 70 % на Большой Лубянке и до 90 % в следственной части по особо важным делам: советская власть этой эпохи стремительно катилась к нацизму. Однако меня больше волнует продолжение древней истории, не замеченное Лурье. Замечательный историк был атеистом и не придавал большого значения факту, который он, конечно, знал. А по-моему, это один из кардинальных фактов мировой истории.
Именно в это время, при Тиберии кесаре, проповедовал Христос. И прошло всего несколько лет после погрома, когда Савл, ставший Павлом, написал свои прославленные, много раз повторенные – и до сих пор не усвоенные слова: «несть во Христе ни эллина, ни иудея». Христианство было создано общими усилиями евреев, сородичей зарезанных в Александрии, и греков, сородичей погромщиков. И сегодня мне хочется сказать: нет во Святом Духе ни тех, кто чудом уцелел в Сумгаите или в Оше, ни тех, кто упивался резней. И сегодня возможна солидарность людей разных наций, разных церквей и общин. Я каждый год встречаю эту солидарность на конференциях общества морального перевооружения в Швейцарии.
К сожалению, народы Земли, став исповедниками мировой религии, сохранили языческое чувство неприязни к Другому; выдохся порыв к единству в Боге, а экуменизм стал бранным словом для некоторых русских священников. Но в мире действуют не только демонические вихри, не только инерция греха и невежества. Страшен черт, да милостив Бог. Я верю в мировой религиозный процесс, направляемый Святым Духом. Этот Дух уравновешивает силы отчуждения и ненависти, растущие наперегонки с проблемами, требующими согласия и солидарности. Этот Дух действует в каждом из нас, в глубине сердца, и я верю в силу творческого меньшинства.
Глава Тринадцатая
Корзина цветов нобелевскому лауреату
У Илюши Шмаина не хватило денег, и он забежал к нам занять несколько тогдашних десяток. Таким образом, мы оказались втянуты в демонстрацию солидарности с отщепенцем, которого клеймил весь советский народ.
Дом Житомирских, где жил Илюша, был одним из немногих интеллигентских гнезд, не разоренных при Сталине. Там стояли томики Роллана со статьями о Рамакришне и Вивекананде (от них Илюшу, в конце 40-х годов, потянуло к идеализму). Там я в апреле 1953 года, прямо из лагеря, увидел на столе стихи Мандельштама. А Пастернака все Житомирские боготворили: его стихи, его прозу, его поворот к христианству. Кажется, Машенька, на которой Илюша женился, уже была тогда крещена. Эта семья не могла не заявить о солидарности с поэтом. Но не оказалось денег, и Илюша забежал к нам (мы жили ближе других).
Заказав цветы, Илюша проследил, как посыльный пронес корзину через комсомольские пикеты, на квартиру поэта в Лаврушинском переулке, и вернулся к нам рассказать. За ним тоже проследили. Вечером, когда я вернулся из библиотеки и собрались друзья, в дверь постучали. Вошел паспортист из домоуправления; толстая тетка (сказала, улыбаясь: из избирательной комиссии) осталась в дверях: дальше ей трудно было протиснуться. В связи с предстоящими выборами проводится проверка паспортов. Почему, зачем? Выборы – по месту прописки, а прописан на Зачатьевском один я. Но все растерянно подчинились. Пробежал холодок испуга: с требования паспорта начинается обыск и арест.
Я люблю смотреть на выражения лиц в минуту опасности, люблю слушать об этом и запоминаю чужие рассказы. Например, рассказ Якова Марковича Слуцкого, бывшего секретаря редакции «Известий», добившегося назначения переводчиком в стрелковый полк (он не хотел видеть войну глазами корреспондента), – как кто вел себя, когда немецкие танки ближе и ближе подползали к командному пункту: дрожащие губы молодого ПНШ (помощника начальника штаба), очень не хотевшего умирать, мрачный взгляд старшего уполномоченного особого отдела, глядевшего на труса с пистолетом в руках… И сейчас, после корзины цветов поэту, лица моих друзей были такие, как будто на нас надвигались танки.
Леонид Ефимович Пинский мрачен, как туча. У Иры Муравьевой, рывшейся в сумочке, дрожали пальцы. Кажется, только Володя Муравьев совершенно равнодушно, через плечо, сунул свой паспорт. Володе было 19; он ни разу не пережил обыска.
Когда проверка кончилась, Женя Федоров сразу распрощался и выскочил на улицу, а мы продолжали обсуждать открытку Пастернаку. Илюша мог как-то, через знакомых, передать ее (сам он, помнится, ушел еще до проверки. Но все равно он обещал все сделать завтра). Ира написала, что мы любим стихи Бориса Пастернака и поздравляем с премией. «Надо было бы написать о романе, – сказала она. – Это ему было бы дороже. Но я не могу: роман мне не понравился». Мы прочли первые две части, и текст показался очень рыхлым. Помедлив немного, Ира ничего не прибавила и подписалась. За ней подписался я, Володя, Леонид Ефимович. Не знаю, как другие, но я подписывался с некоторым усилием. Хотя после Иры готов был подписать себе смертный приговор.
Задним числом все это меня ужасно возмутило. Я почувствовал себя униженным своим страхом. Так откликаться на травлю поэта – заведомо беспомощно. Если мы не можем не вылезать, то надо подумать, как действовать с каким-то планом и целью.
В эти годы я с упоением повторял стихи Пастернака:
Быть знаменитым некрасиво,
Не это подымает ввысь…
Стихи Пастернака вели прочь от подмостков истории, а дело Пастернака втягивало в нее назад. По силе впечатления кампания травли сравнивалась с событиями в Венгрии. Я вспомнил, как в 56-м чувство протеста было подавлено сознанием беспомощности, и все вылилось в звон рюмок. Кому-то стало противно пить венгерское; несколько ящиков отличного шерри-бренди тамошнего производства выбросили в общую торговую сеть. Мы покупали его и пили: за Венгрию, за Венгрию! И за стихи Мандельштама (они окрасили для меня весь конец 1956 года):
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой.
Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне соленой пеной
По губам…
Пепел стучал в сердце, но сделать ничего нельзя было. Только пить. И потому
Ой-ли, так ли, – дуй ли, вей ли,
Все равно.
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!
Прошло два года; что-то изменилось. Ползли слухи о политических процессах, о каких-то группах молодежи. Может быть, начинается новое общественное движение? Не попробовать ли сомкнуться с ним?
Ира горячо откликнулась, сказала, что мечтает об этом с семнадцати лет, с тех пор, как арестовали ее брата Володю. Опять случай, хотя довольно частый, в 1937 году. Но еще и характер: помнить свой бессильный гнев двадцать лет. И помнить его именно так. Моя теща Людмила Степановна запомнила, что следователи Володи были евреи, и с этих пор недолюбливала евреев. Ира возненавидела чекистов. Мы стали сочинять программу движения и целую ночь – единственную такую ночь в нашей жизни – занимались политикой. Придуманное я срифмовал в мнемоническое двустишие, которое через несколько лет забыл. Помню из него только рифмы: кот – год. (Кот – Окуджавы. Черный. Который ловит нас на честном слове). Впрочем, небольшая беда, что половина забылась. Политика не была нашим ремеслом. И, схватившись за нее, мы просто свалили в кучу все, что слышали здесь и там. Какая-то мешанина из лозунгов, мелькнувших в Венгрии, в Польше, с некоторыми домашними прибавлениями (сократить сроки военной службы, восстановить суд присяжных). Центральной идеей были советы производителей в сельском хозяйстве, промышленности, культуре. Так что, пожалуй, можно назвать это анархо-синдикализмом. Но никакого нового духа, никакой новой веры.
Один из наших старых друзей, выслушав меня, скептически покачал головой и сказал: нужна новая идеология. Я ответил (примерно): разве недостаточно воли к свободе? Но опять сказался характер: сомнение пустило во мне корни. И за одним вопросом пошли другие, например: не приведет ли подполье к бесовщине? Я достаточно хорошо знал Достоевского. Но любое действие казалось мне лучше, чем бездействие. Чтобы покончить с сомнениями, я решил поставить эксперимент.
Армянское радио спросили, был ли Ленин ученым. Радио ответило, что вряд ли: ученый попробовал бы сперва на собаках. У меня не было собак, и я поставил эксперимент на самом себе: вошел в кружок молодежи, не знавшей, что делать, и стал приглядываться к лицам, характерам, дышать кружковой атмосферой. Я как бы привил себе вакцину подполья и переживал ее действие. Вправду ли эта лихорадка непременно кончается бесовщиной? Или «Бесы» – полемическая гипербола? Может ли замкнутый кружок рождать и распространять идеи, способные захватить общество? Будет ли кружок расти или, наоборот, распадаться?
Перво-наперво я объяснил мальчикам, что пока не надо высовываться. Будем думать, обтачивать свои новые идеи. Нынешняя система – подобие византийской: самодержавие без престолонаследия. В период междуцарствия власть поминутно оглядывается и не уверена в себе. Коллективное руководство занято взаимными подкопами. Чиновники сами не знают, что велит новый хозяин, кого давить. Тогда будет шанс выступить и сказать свое слово так, чтобы тебя услышали. А пока подумаем – с чем высунемся, как будем бороться за новые идеи. И получилось то, что Владимир Осипов назвал философским семинаром. Слегка законспирированным, но без всякой организации. Одни приходили, другие уходили. Кажется, никогда не было более 8-10 человек. В старину это называлось – кружок.
Толковали о социальной структуре, о возможностях общественного движения, о проблеме насилия, о философских альтернативах. Иногда я читал лекции (сейчас уже не помню, о чем; может быть, о философии экзистенциализма?). Иногда выслушивал доклады. Запомнился спор о Штирнере. Саша Иванов пытался доказать, что «Единственный и его достояние» – это как раз то, что нужно нашему свободному духу. Я слушал через пятое на десятое, но именно поэтому не завяз в частностях, уловил главное и на ходу составил план опровержения. Самое трудное было – не обидеть докладчика. Он был чрезвычайно, болезненно самолюбив. Как мне это удалось, не могу объяснить. Бывают такие внезапные порывы вдохновения…
Постоянно ходили двое: Володя Осипов и Саша Иванов. Осипов – просто Осипов, он себя не выдумывал (по крайней мере, тогда). По характеру это был боец за права человека. Держался независимо, с достоинством. Иванов, напротив, был совершенно переполнен собой. Тщеславный литератор, он болезненно жаждал славы. Свои опусы Саша подписывал Рахметов и требовал, чтобы его называли Рахметовым; при этом подлизывался ко мне (совсем не похоже на героя Чернышевского) и оттирал Осипова на второе место. Оба они были не очень образованны, но в Володе решало чувство, а Саша философствовал, и его невежество кололо глаза.
Через год я решил изменить условия эксперимента и оставить кружок сам по себе, без моего участия (посмотрим, что ребята сами могут); а раз в месяц стану встречаться с кем-то одним. И собрался избрать для этого Володю. Мне хотелось сойтись с ним покороче – без Саши. Не тут-то было! Выскочил Саша и предложил в собеседники себя. Я мог бы сказать: нет, целесообразнее, мне кажется, другая кандидатура. Но мелькнула мысль, что это ведь тоже эксперимент, такое выскакивание самого тщеславного на первое место… И стал раз в месяц встречаться с Сашей, а он мне врал про какие-то интереснейшие дискуссии и доклады. Чем дальше, тем больше меня тошнило от его подобострастного вранья. Как-то раз я попытался прямо отговорить его от политической оппозиции. «Зачем, – спросил я его, – вы втягиваетесь в такое опасное дело?» Саша горячо ответил, что задыхается в интеллектуальной пустоте, без хороших книг и т. п. Я посоветовал ему выучить английский язык: в библиотеках множество хороших книг, их не переводят, но читателям выдают. Ответ Саши я запомнил на всю жизнь. Надо представить себе, с каким чувством он воскликнул:
– Но ведь это очень трудно!
Я онемел и минуты три молчал, пока нашел, что сказать. Выучить английский язык так трудно, а изменить порядки в России легче? Как он представлял себе политический успех? Вроде удачного дебюта Синичкиной из водевиля «Лев Гурыч Синичкин». Главное – чтобы его все увидели, чтобы любовались, а там хоть трава не расти.
Впоследствии мне говорили друзья, которых пускали на «Вече», что отношение к английскому языку было там примерно такое же, как у Саши Иванова. Но я забегаю вперед. В 1959 году ни Володя, ни Саша не были националистами. Они хотели свободы для всех. Только Володя – из чувства справедливости, а Саша – скорее из личного чувства непризнанности, неудовлетворенности и со вспышками злобы, как только задето было его тщеславие. От него так и пахло героями «Бесов».
Этот запах примерно в то же время почувствовал и Петр Григорьевич Григоренко, хотя имел дело с другими людьми. Книга его воспоминаний так и называется: «В подполье можно встретить только крыс». Конечно, не все подпольщики крысы. Но подполье раскармливает именно крыс. И если будет успех, если крысы сожрут кота – что потом делать с крысами?
Общение с Сашей Ивановым раз навсегда отучило меня от мысли попробовать подполья. Страх за себя я легко преодолел. Но страх перед крысами, по-моему, не нужно подавлять. Это умный страх. В чем-то он перекликается со страхом Божьим, в котором начало премудрости.
Впоследствии 3. А. Миркина написала работу «Истина и ее двойники» и резко противопоставляет там страх Божий страху тварному, страху князя мира сего, грубо говоря, страху за свою шкуру. На войне миллионы людей преодолевали тварный страх, становились бесстрашными – и бесшабашными. Подполье, с его риском, с его готовностью к жертве, воспитывало племенную мораль – мораль племени героев, преодолевших тварный страх. И очень легко возникало презрение к племени обывателей. Такие герои легко становились палачами. Хотя это вовсе не значит, что они не были героями, что они родились или, по крайней мере, из колыбели вылезли бандитами…
В 1949 году на Малой Лубянке во внутренней тюрьме областного управления МГБ я сидел в одной камере с повторниками, бывшими революционерами; они выжили в лагерях и вернулись к своим семьям. Теперь, по инструкции 1947 года, надо было очистить от них и от прочих вредных элементов Москву. Очистили нашу столицу и от меня. Моими соседями стали эсеры, три анархиста, один дашнак и один сионист. Я писал о них в главе «Через страх. Крыло второе». Они впервые показали мне, что такое революционная идейность. Средний советский обыватель, попавший в каталажку по доносу соседей, или журналист-космополит держались несравненно хуже. Героику подполья повторяли «юные ленинцы» и т. п. «молодые гвардии».
Перелом наступил вместе с «оттепелью». Сперва совершенно незаметно, без всяких новых идей – как новое настроение, стиль жизни, еще не выраженный в понятиях. Понятия пришли потом и сложились в теорию, согласно которой всякое политическое движение бесовщина и всякая революция – зло. На самом деле, революция вряд ли хуже войны. Ни одна революция (даже Пол Пота) не нанесла народам таких тяжких физических ран, как Тридцатилетняя война (она уменьшила население Германии втрое, а Богемии – вчетверо). И католики, и протестанты, воцерковленные до ушей и воюя за веру, очень далеко отступили от десяти заповедей. Но вот что отличает нашу революцию и именно нашу, а не английскую или американскую: она попросту отменила нравственный опыт трех тысяч лет. Грешат все, но катастрофой была отмена самого понятия «грех». Как ни страшно любое насилие, еще страшнее насилие «по совести»: «нравственно то, что полезно революции». К этому очень близко подходили иезуиты со своей философией пробабилизма (цель оправдывает средства); но масштабы нашей революции несравнимы с их карликовыми злодействами. И оказалось, что никакая цель не оправдывает средств. Дурные средства пожирают любую цель. Прав Лев Толстой (ошибавшийся тысячу раз), когда говорил, что средства важнее цели.
Вот это именно разнеслось в воздухе где-то около 1960 года. Вспоминаю два незначительных случая. Только что отгремел XXII съезд. На дне рождения своей двоюродной сестры Стеллы Петя Якир, подвыпив, кричал: их расстрелять надо! Расстрелять! Зина Миркина, подруга Стеллы, ответила: расстреливать – значит продолжить дело Сталина, Молотова, Кагановича… Гости разделились примерно поровну. И вот что замечательно: мать Стеллы, Изабелла Эммануиловна, родная сестра Ионы Эммануиловича Якира и сама, в гражданскую, комиссар полка (а после – узница сталинских лагерей) поддержала Зину. Не потому, что переменила мировоззрение. Не переменила, до смерти оставалась большевичкой. Сердце закричало: довольно крови!
Другой случай. Я со своей новой женой Зиной на вечеринке с друзьями. Кто-то провозгласил тост: за новую революцию! Зина сказала: «За это я пить не буду!» Мне было очень неловко. Я опасался, что ее неверно поймут, посчитают конформисткой. Слова, пометившие отход от революционных идей, еще не до конца сложились, не разошлись по рукам.
Потом стали пить «чтобы все они сдохли!». Но как-то сами по себе, не от нашей мозолистой руки. А диссиденты подхватили другой тост, родившийся (по свидетельству Рассадина) около 1960 года: «За успех нашего безнадежного дела!» Безнадежного. Но нравственно неотвратимого.
Можно критиковать диссидентство с нескольких точек зрения: как донкихотство, как гордыню разума, не желающего прислушиваться к истории, и т. п. Но прежде всего – это форма преодоления политической безнравственности, попытка создать движение, стоящее вне политики, движение чисто этическое (так я стою и не могу иначе). Сергей Алексеевич Желудков (царствие ему небесное), хорошо знавший диссидентов, назвал их анонимными христианами. Христианами в ортопраксии (а не в ортодоксии).
Такие люди, как Татьяна Великанова, несколько лет стоявшая в самом центре борьбы с тоталитаризмом (за которой напряженно следил Запад), была глубоко убеждена (и убеждена до сих пор), что все это не имело ничего общего с политикой. В ее убеждении было то, что Гегель назвал «неразвитой напряженностью принципа», принципа незыблемой шкалы ценностей, на которой этика выше политики, настолько выше, что и спрашивать нельзя, оправдывает ли цель средства.
Но я забегаю вперед. Никакого диссидентства в 1960-м еще не было. Было общее брожение и среди этого брожения первое разумное дело: собирание ненапечатанных стихов, по пять штук каждого автора, и тиражирование в 30 экземплярах. Рассеялось облако страха, и 24-летний Алик Гинзбург раньше, чем я и люди моего поколения, понял, что можно делать, не спрашивая разрешения, пусть немногое, но открыто, не прячась, не занимаясь конспирацией.
Можно легко представить себе восторг, с которым я принял «Синтаксис». Дело было не в одних стихах, которые Алик собирал. То есть стихи были живые, и я охотно окунулся в собирание стихов, но главное – обстановка, в которой делался «Синтаксис», – совершенная открытость и свобода от страха.
Летом 60-го я стал ездить в Лианозово к Оскару Рабину и другим художникам, работавшим без оглядки на официальные вкусы. И здесь был дух свободы, живой ритм света, переворачивавший вверх дном застывшие стереотипы вместе со стенами бараков, которые на полотнах Рабина шатались и разваливались, уступая место небу, солнцу, ветру.
Между тем кончился контрольный срок, и я зашел на заседание кружка. Присутствовало всего трое: Володя, Саша и какой-то зелененький новичок. Знакомые лица исчезли. Мерзость запустения, а в «гинзбургятнике» – каждый день поэты, художники, целые толпы людей разных возрастов (больше молодых, но не только), каждый день споры о стихах, о направлениях живописи. Там я чувствовал себя как дома. Правда, Алик иногда выкидывал штуки в стиле Долохова, неприличные редактору «Синтаксиса». По случаю смерти Пастернака он напился и прыгнул из окна второго этажа: сломана была ступня, и нельзя было ехать на похороны.
Вид у Алика тогда был очень виноватый…
Разница в возрасте заставляла меня часто садиться в уголок и пить чай с матерью Алика, в стороне от шумной компании; Людмила Ильинична рассказывала мне о характере своего сына, а я слушал. Как он в 1952 году, в пику тогдашним фельетонам, избрал ее фамилию и национальность ее родителей (она сама выросла в Замоскворечье и когда-то, когда это можно было, записалась русской: после решения сына пришлось сменить паспорт). Как он на спор выпил из горлышка бутылку водки, сидя в оконном проеме ногами наружу, и вывалился во двор (отделался переломом руки: судьба хранила его для других испытаний). Как он занял второе место в состязаниях на каноэ, а потом совершенно бросил спорт и отдался собиранию стихов и картин. Он очень молодо выглядел (не на 24, а на 18). Благородство сердца и бесшабашная удаль в нем так сплелись, что отделить их нельзя было даже в воображении.
«У меня нет двух чувств, – говорил мне Алик, – страха и собственности». Этим духом он буквально заражал, и первый встречный, поднявшись на шестой этаж в Толмачевском переулке, против задов Третьяковской галереи, чувствовал себя в Гайд-парке. Не только полицейской власти не было: деньги тоже теряли свою власть. Художники даром приносили свои картины, девушки на одном энтузиазме перестукивали стихи, и «Синтаксис» размножался без всяких средств.
Я еще раз встретился с Володей Осиповым и Сашей Ивановым и произнес горячую речь о чувстве жизни. Современная жизнь не хочет повторения старого, поток истории выбрал другое русло, мимо всех замкнутых кружков. Пусть очень немногое можно делать в открытую, главное все-таки в открытости. Самая скромная, но открытая жизнь помогает обществу освободиться от страха. А это сейчас главное. Люди устали от зацикленности на политике, от политических программ и тактик. Они хотят просто жить, как живет Алик. Я посоветовал пойти посмотреть, как делается «Синтаксис», и подумать, что сами они могут в этом роде (для отбора стихов и Володя и Саша были не очень подкованы). Потом мы расстались. Рахметов был мне неприятен. И так как ссорить друзей я не умел, то скрепя сердце расстался с обоими.
К несчастью, Володя и несколько других молодых людей, приходивших на сходки у памятника Маяковскому, дали себя спровоцировать на разговоры, что Никиту, дескать, надо убить как поджигателя войны. За это самых горячих схватили и упрятали в лагерь, а остальных напугали и прекратили таким образом сходки (что и требовалось). В лагере прямодушный и прямолинейный Осипов узнал впервые, как много людей и как сильно ненавидят русских. Для нас, старых лагерников, это не было секретом. Я сам с этим сталкивался, сталкивались мои друзья. Покойный Толя Бахтырев сумел даже переломить ненависть в любовь – но крайней мере в одном случае, о котором он рассказывал: «…Плотничья бригада состояла из русских умельцев и литовских крестьян. Как-то возник политический спор, – уж больно хочется отстоять национальную гордость великороссов, тем более в лагере, где подчас на бригаду в тридцать человек приходилось трое русских. И, конечно, возникла тема: русские, победа. Немногословный Вацлавас, забивая гвоздь, кратко и внятно сказал: «Русские – позор человечества», за что и получил топор, свистнувший возле уха и впившийся в опалубку.
Слава Богу, острая дискуссия зэков на этом закончилась.
Потом (смею сказать, с Вацлавасом мы дружили) он меня сразил другой хорошей фразой, столь же хорошей, как и первая… Он сказал: «Мне кажется, что на литовском языке поэзию нельзя так написать, как Лермонтов».
Толе было очень важно написать это. Редкий случай, когда «удалось выразить» (обычно это мелькает в дневнике с частицей «не»). И ликующие строки в дневнике: «Сейчас я написал «Вацлаваса» и почему-то бьет меня, как в лихорадке».
Володя Осипов такого выхода не нашел. И не он один был сбит с толку. «Попав в лагерь, мы, русские, оказывались в окружении врагов, потому что националисты всех мастей (украинцы, прибалты, армяне, узбеки и прочие), не поняв исторической уникальности марксистской диктатуры, пошли по пути наименьшего умственного сопротивления, отождествляя интернациональную власть с православной монархией и обвиняя нас, русских, в шовинизме. Таким образом, не видишь нигде спасения: с одной стороны, коммунисты нас уничтожают, с другой стороны, националисты готовят нам то же самое» (Юрии Машков. «Голос с родины». «Русское возрождение», Париж – Нью-Йорк, 1978, № 4. с. 15). Если не понять и не простить ненависть к имперской нации (то есть к империи) и не отделить себя от империи, остается одно: перенести ненависть на жидо-масонов. Юрий Машков и Владимир Осипов выбрали второе.
Какой-то эстонец, сражавшийся добровольцем в финской армии, рассказывал, как он косил из пулеметов русские цепи. Раскаленный металл обжигал руки, а идиот генерал посылал цепь за цепью на доты, и новая волна трупов падала на снег. Бедного Володю всю ночь трясло. Он понимал, что финны защищали свою независимость и по-своему были правы. Но он не мог отделить себя от тех, кто выполнял неправый приказ, и утром решил, что будет всегда за русских, правы они или не правы. Это формула английского патриотизма: my country, right or wrong. Но Россия – не Англия, и всё получилось не по-английски.
В лагере тогда тянули срок молодые русские нацисты. Откуда они взялись? Я думаю, от внезапной отмены дела врачей. Раздували его со страшной силой; и вдруг, 4 апреля, лаконичное сообщение о незаконных методах следствия. Точка, и ша. Считайте, что ничего не было. Это было достаточно для тех, кто втихомолку не принимал чудовищного вымысла, не верил ему. Но кто поверил – ему никак не помогли разувериться. Общего идейного поворота не было. Примерно в 1955 году управление культуры Черновицкой области получило инструкцию об уничтожении устарелых патефонных пластинок с еврейскими народными песнями. Космополитизм по-прежнему считался бякой, а под этим именем уничтожались остатки интернационализма. Как же во всем разобраться простому человеку?








