Текст книги "Человек внутри"
Автор книги: Грэм Грин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Это нельзя было почувствовать за несколько минут, и он с искренней обидой обвинил ее:
– Ты меня здесь держала?
– Держала вас? – сказала она. – Что вы хотите этим сказать?
Внезапно шаги, которые были едва слышны, отчетливо зазвучали по камням.
Мозг Эндрю, в путанице неопределенных мыслей, пронзила вспышка страха, и он почти бегом пересек комнату к двери, в которую вошел прошлой ночью. Его охватило чувство безграничного отчаяния – неужели ему никогда не обрести покой, – и он неосознанно заскулил, как кролик, попавший в силок.
Натуральность этого звука показала девушке, до какой степени он напуган.
– Стойте, не туда! – крикнула она ему. Он замешкался, держась рукой за щеколду. Девушка водила кончиками пальцев по щеке. – Это всего-навсего женщина, которая здесь прибирает, – сказала она.
– Я не должен с ней встречаться, – прошептал Эндрю, боясь, что их голоса услышат на тропинке за дверью.
– Если вы выйдете в эту дверь, – сказала девушка, – вы с ней встретитесь. Сейчас она пойдет от колодца к дому. Лучше возвращайтесь туда, где вы спали. – И затем, пока он пересекал комнату: – Нет, не надо. – Румянец медленно разливался у нее от шеи по лицу.
– А теперь в чем дело? – сердито спросил он.
– Если она обнаружит, что вы прячетесь, она подумает…
– Господи, ты еще и добропорядочная, – сказал он с изумлением и обидой. Как будто земное лукавство покойного коснулось спокойного духа, сторожившего его.
Желтый солнечный луч, чистый и холодный с мороза, ворвался в комнату через окно и упал ей на лицо, противореча унылому здравому смыслу его слов.
– Нет, но вам нельзя, – сказала она, – вам не грозит никакая опасность.
Он вплотную подошел к ней, взял ее за руки у локтя и крепко притянул к себе.
– Послушай меня, – сказал он. – Мне грозит опасность. Я скорее убью эту старуху, кто бы она ни была, чем допущу, чтобы обо мне стало известно в Шорхэме. Я, видишь ли, трус, и мне легче убить ее, чем человека, который гонится за мной. Теперь ты меня спрячешь?
Он опустил руки, и она отодвинулась от него.
– Должен быть какой-нибудь еще выход, – сказала она. И вдруг она заговорила быстро: – Вы мой брат, улавливаете? Вы приехали на прошлой неделе, прослышав, что он умирает, потому что не хотели, чтобы я оставалась одна. – Она слегка скривилась, как будто это пришлось ей не по вкусу.
Звук воды, выплеснувшейся из переполненного ведра, прервал ее. Шаги зазвучали почти у самого порога.
– Вам придется сочинять, – сказала она. – Что еще? Я, должно быть, забыла…
– Как тебя звать? Твое имя? – быстро прошептал Эндрю, когда, пронзительно скрипнув, поднялась дверная щеколда.
– Элизабет, – сказала она, – Элизабет.
Дверь открылась, и показалось нелепым после паники, вызванной шагами, увидеть всего-навсего старуху с ведром воды, которая – шлеп-шлеп – плескалась через край на пол.
Это была маленькая, полная старушка, которая производила впечатление чего-то туго застегнутого на великое множество пуговиц, разбежавшихся со своих обычных мест и выглядывавших из щелей и боковых складок ее пышного платья. У нее были маленькие глазки и бесцветные, почти незаметные брови. Волосы были частью седые, частью серые, но между ними попадались отдельные прядки цвета светлой меди, которые казались слишком легкомысленными на старой голове. Когда она увидела Эндрю рядом с девушкой, она поставила ведро на пол и, чтобы присвистнуть, так стянула губы, что рот превратился в еще одно пополнение к ее коллекции пуговиц. Она так и не свистнула, но деликатно замешкалась по этому поводу, а в ее глазах удивление сменилось вопросом и наконец тайным изумлением.
Под ее откровенным, изумленным взглядом Эндрю ерзал и томительно ждал, пока заговорит его партнерша.
Наконец, не дождавшись приглашения, старуха вошла. Ее взгляд, вобрав в себя этих двоих, больше не выражал интереса. Она поставила ведро на каменный пол и начала его тереть старой и очень грязной тряпкой. Она вымыла совсем небольшой кусок, когда обнаружила, что надо отодвинуть стол, на котором стоял гроб, что она и сделала с полным и удивительным для Эндрю безразличием. Она увидела все, что хотела, и теперь ее мысли были заняты увиденным. Она внезапно хихикнула и поспешно заплескала водой в ведре и закашлялась, чтобы скрыть этот звук.
Девушка улыбнулась Эндрю и, слегка надув губки, сказала совершенно просто:
– Теперь об этом… Миссис Батлер, это мой брат.
Голос, который подала стоящая на коленях фигура, был поистине неожиданным. Он гармонировал не с белыми и не с серыми волосами, а со слишком яркими желтыми прядями. Он был нежным, почти юным, чуть ли не красивым. Он был похож на аппетитное сладкое пирожное, пропитанное портвейном. Он был бы очарователен, обладай он уверенностью очарования, но он был слишком тягучим.
– А я и не знала, что у вас есть брат, мисс Элизабет, – произнесла она.
– Он приехал неделю назад, когда узнал, что мистер Дженнингс умирает, – продолжала девушка.
– Как и подобает брату. – Она отжала тряпку над ведром и неожиданно села на пятки.
Глаза у нее были не мягкими, как голос, а маленькими и колючими. Как ненатурально они с Элизабет стоят, застыли, ничего не делая, чуть поодаль друг от друга, и все тут.
– Вы вобрали в себя всю красоту в семье, мисс Элизабет, – сказала миссис Батлер. – Ваш брат выглядит неважно – или, может, устал.
В каждом её глазу, как мыльный пузырь, начала расти смешинка. Она росла вопреки почти видимым усилиям сдержать ее, пока женщина наконец не отпустила ее весело скакать по комнате. Миссис Батлер снова намочила тряпку и принялась яростно тереть пол, как будто хотела извести этот дух неукротимого легкомыслия.
– Если позволите, как вас звать, сэр?
– Так же, как и сестру, – ответил Эндрю, стараясь изобразить удивление и непринужденность.
– Я, сэр, имела в виду имя, – продолжала она, быстро передвигаясь по полу.
– A-а, Френсис, конечно. Неужели сестра обо мне не говорила? – В промежутках, отделявших одно предложение от другого, у него было время смотреть, как солнечный свет лепит лицо девушки, придает легкость его довольно крупным чертам, сглаживает замешательство и возвращает покой. «Темная Элизабет, – подумал он, глядя на ее волосы, – как странно». Это начало его забавлять, груз страха свалился с плеч, и он очутился в центре детской игры, в которой не было грубой действительности.
– Элизабет, – сказал он, – ты никогда не говорила обо мне миссис Батлер? Я обижусь, правда. А я-то в море представлял, что ты думаешь обо мне.
– А, вы, сэр, моряк? – сказала миссис Батлер, не потрудившись оторвать взгляда от развода на полу, над которым сновали ее маленькие пухлые ручки. – Никогда бы не подумала.
– Тогда я плохой моряк, – продолжал он, не спуская глаз с солнечного луча или той его части, которая падала на лицо Элизабет. Он был полон решимости заставить ее улыбнуться. – Когда я услышал, что он умирает, я покинул корабль. Я подумал, что сестре захочется иметь еще кого-нибудь рядом кроме вас. Вы не можете себе представить, миссис Батлер, как часто я читал о вас при звездах. – Он остановился. Он добился улыбки.
Однако теперь, когда он добился улыбки, он почувствовал себя неловко. Возможно, она напомнила ему о безнадежных и недосягаемых вещах – не желаниях, он слишком устал для желаний, а просто о культуре. Культура означала для него наслаждение покоем – сады и нешумные трапезы, музыку и пение в соборе Эксетер. Все это было недосягаемо из-за Карлиона. Остальных он не боялся. Они не могут, он чувствовал, вырваться из своей среды – жизни среди грубости, ругани и пьянства. Он мог спастись от них в гостиных, но посреди самого мирного досуга за чашкой чая при спокойных, ленивых отблесках огня, посреди самой тихой беседы могла открыться дверь и войти Карлион.
Миссис Батлер продолжала мыть, ее зад покачивался в такт круговым движениям рук. Неожиданно он увидел в ней вражеского шпиона из действительности, хотя он выразился бы иначе. Страх был слишком острым для абстракции. Бессознательно он воспринимал этот коттедж как сказочный домик. Он наткнулся на него, когда брел как в тумане от усталости. Он обрел здесь кров и ощущение тайны: дом не принадлежал миру, который он знал, миру постоянного раздражения и напряжения от моря или страха последних нескольких дней. Но миссис Батлер пришла утром из города. В ее ушных раковинах еще таились звуки, от которых он бежал: волны, голоса рыбачек, грохот повозок. «Скумбрия, свежая скумбрия»; шепот на базаре: «Трое бежали».
Миссис Батлер не закрыла дверь, и в проем он ясно видел на солнце то, что скрывали усталость и ночь, когда он шел сюда.
Он думал, что это одинокий коттедж посреди леса. Теперь он увидел, что дом всего-навсего стоит на краю рощицы. Над деревьями, как пузырь, возвышался холм, с которого он вчера спустился.
– Что это? – сказал он, услышав какой-то звук, не в силах побороть нотки страха в голосе.
– А, это просто повозка, – ответила девушка.
– Повозка? – вскрикнул он и подошел к окну. Все было верно. Коттедж, спрятанный, как он думал, в лесу, стоял в сотне ярдов от большой дороги. Бесполезно было говорить себе, что большая дорога была для него самым безопасным местом, что Карлион, за голову которого сейчас, возможно, уже обещано вознаграждение, должен точно так же бояться открытого пространства. Он был суеверен относительно Карлиона. Он не мог представить Карлиона прячущимся.
– Моряк? – сказала миссис Батлер, уставясь глазами в пол. – Есь моряки и моряки. Есь таки, которы не любят энтих проверяльщиков, но, скажу вам, как жить-то, коли только честно работать. Им вон платят, как мне за энтот пол. А им тама туго приходится почитай кажный раз. Он во вторник…
– Когда похороны? – спросил Эндрю резко и грубо, повернувшись спиной к миссис Батлер. Он прекрасно сознавал, что за его спиной она с изумлением подняла голову и пристально и задумчиво посмотрела на него.
Девушка, он заметил, пошла к двери, и он последовал за ней, с радостью оставляя позади, хоть и ненадолго, любопытство миссис Батлер и ее очаровательный тягучий голос.
– Когда похороны? – повторил он.
– Его заберут, – сказала девушка, – в одиннадцать, – и ее простые слова развеяли последние иллюзии оторванности от мира. Время присутствовало в доме. Часы тикали, и стрелки шли по кругу, как и везде на свете. Ему казалось, что время мчится за ним, мчится, как свинья к гибели. Время что-то ему проскрипело, несясь с нарастающей скоростью вниз по крутому склону. Поэты говорили ему снова и снова, что жизнь коротка. Сейчас впервые он понял, как это справедливо. Он страстно желал покоя и красоты, а минуты летели мимо, и он все еще был беглецом, с помрачненным, затуманенным страхом смерти рассудком.
– Мы останемся одни? – спросил он, в голосе его смешались тоска и дурные предчувствия.
– Одни, – повторила она тихо, так чтобы голос ее не мог сквозь шлепки мокрой тряпки достичь ушей миссис Батлер. – Нет, мы не останемся одни. Вы не знаете этих деревенских. Я их ненавижу, – прибавила она с неожиданной силой. – Это для них зрелище. Они на него слетятся как мухи, но я их не буду кормить. Пусть не рассчитывают на угощение. Они не показывались с тех пор, как он умер. А я вечером была бы рада любой компании. Они никогда к нам не приходили, пока он был жив.
– Что ты хочешь этим сказать? – Он повысил голос, ничего не соображая от страха. – Целая толпа? – Он схватил ее за руку. – Если ты это подстроила… – сказал он.
– Ты мало того, что трус, так еще и дурак, – устало и грубо ответила она. – Зачем мне что-то подстраивать? Очень ты мне нужен! – Она освободила руку и вышла из дома. – Не знаю, почему я так вам помогаю, – прибавила она, слегка пожав плечами.
Все еще недоверчиво он пошел за ней. Ему было необъяснимо горько от того, что этот дом не был одиноким и затерянным в лесу, как он это себе представлял.
– Не ставь это себе в заслугу, – сказал он. – Это я тебя заставил.
Она не взглянула на него. Слегка морщась в недоумении, она стояла подбоченясь и пристально смотрела на холм, с которого он спустился. Казалось, она пыталась разгадать причину своего поведения.
– Дело не в страхе, – сказала она, отвечая отнюдь не ему, и добавила: – Глупо вас бояться. – Она улыбнулась, будто вспомнив что-то забавное. – Думаю, я просто устала от одиночества.
3
«И хотя после моей кожи черви разрушат это тело, еще во плоти я увижу Бога, увижу сам, своими глазами узрю, а не чужими».
Священник был высокий, худой, сутулый и страдал от насморка.
Он шмыгал носом между фразами и, подпрыгивая, мчался по кладбищу. День был сырой, и он, казалось, стремился поскорее покончить с этим унылым занятием. Он шмыгал носом между фразами и в конце каждого предложения украдкой вытирал нос концом стихаря, который, как флаг, развевался на ветру. Он шагал, не скрывая своей ненависти к холоду, но те, что неотступно следовали за ним, скопище заблудших сельчан, замедляли шаг, насколько это было возможно, и, казалось, почти удерживали его за порхающие концы стихаря. Они не позволяли провести себя на похоронах. Их щеки и носы побагровели, а глаза сверкали подобно инею и алчно следили за деревянным гробом.
«Это ничего для них не значит», – желчно подумала девушка. Звонкие слова плыли со странной для их массы легкостью над ее головой.
Люди были здесь потому, что на похоронах было на что посмотреть, и когда они должным образом организованы, то означают пироги и пиво, и потому, что натиск слов, которые через регулярные промежутки времени собирались вместе, чтобы подняться и взорваться великой девятой фразой: «Боже, дай мне познать мой конец и число дней моих, чтобы я мог удостовериться, сколько мне еще жить», – давал почувствовать значимость происходящего.
Она не хотела угощать их ни пивом, ни пирогами, так как она любила дух, обитавший в теле, которое несли перед ними. Но так как она не любила само тело, которое, когда она была маленькой, било ее, а когда она стала старше, бессознательно допускало странные грубые жесты по отношению к ней и отталкивало ее, то теперь она оставалась равнодушной.
Она уже привыкла к тому, что нет с ней больше бранчливого, несчастного, растерянного духа. Когда-то она любила его со спокойной постоянной теплотой. Он кормил ее и давал ей кров, и она была благодарна ему за это, а когда под конец она увидела, как он изо всех сил борется со своим собственным бредущим наугад, глумящимся над собой телом, она пожалела его.
«Так как я посторонний тебе и временно пребываю, как все мои предки. О, пощади меня немного, чтобы я мог вернуть мою силу до того, как я уйду отсюда и не буду виден более». Эндрю шевельнулся. Это были первые слова, которые дошли до его сознания с того момента, как страх перед большим скоплением людей сковал его сердце. Он был напуган появлением сельчан: женщин, которые разглядывали покойника, и мужчин, которые тщетно выискивали пиво. Каждое новое лицо вызывало в нем спазм тревоги, а то, что его не узнавали, каждый раз вселяло слабое утешение, пока наконец смены страха и покоя не усыпили его мозг.
Ему помогло то, что, повернувшись спиной к болтающим женщинам, он увидел морской туман, показавшийся на минуту на вершине холма, с которого он пришел. Занесенный туда бризом, слишком слабым, чтобы рассеять его, он минуту пошатался пьяно на краю, а затем стал опадать виток за витком в долину. Появление тумана принесло чувство тайны и того, что было, как подсказывало ему сердце, обманчивой безопасностью. Эндрю не ощущал ничего, кроме смутной иронии и фарса происходящего. Он был братом главной участницы похорон, но торжественная церемония для него всего лишь спектаклем. Человек, которого они опустили в землю и для которого все эти люди пели, тоскливо завывая через равные промежутки времени, был ему незнаком и не значил для него ничего, кроме неожиданно появившегося бородатого лица и золотой вспышки падающей звезды.
Девушка, Элизабет, его сестра (было трудно помнить, что она – его сестра) оставалась молчаливой посреди быстрого течения голосов. Когда гробовщик открыл крышку гроба и незнакомые женщины пришли в движение, чтобы в последний раз взглянуть на покойного, только тогда она выказала признак чувства.
Она повернулась лицом к ним, как будто хотела оттолкнуть их, и ее рот скривило сердитое слово, которое она не произнесла. Затем она шевельнула пальцами – жест был адресован самой себе – и отошла в сторону. Гробовщик закрыл крышку гроба, привычно, как закрывают книгу. В этом не было ощущения финала, даже когда он забил гвозди. Эндрю увидел маленькую группу женщин, шепчущихся в углу. Они смотрели и шептались, и в тот же миг неосознанный страх пронзил его. Ему показалось, что все лица обращены к нему. Мужчины, разочарованные отсутствием пива, не знали, что делать, они разговаривали и с любопытством осматривали обстановку дома, в который никогда раньше не входили. Женщины тихонько фыркали между собой над бедностью, украдкой показывали пальцами то на стул, то на стол и шепотом делали замечания. Эндрю думал, что они говорят о нем.
Мужчины неловко шаркали, сбивались в кучки и переминались с ноги на ногу. Они досадовали на жен, которые привели их туда, где не было угощения. У большинства из них были мелкие фермы, где была масса дел, которые они могли бы переделать. Скуки ради они исподтишка внимательно рассматривали девушку. Много раз они ее видели на тропинках, но боялись заговорить с ней. Ходили слухи, что она была любовницей умершего, его родной дочерью – целая дюжина противоречивых толков, которые объединились, чтобы выдворить ее за пределы ограды из слов «здравствуйте», разговоров о погоде, или урожае, или даже кивка головы. Теперь смерть сделала ее ближе и ей слегка завидовали. Мужчины шепотом говорили о ней друг другу двусмысленности, не столько скрывая свои замечания от нее, сколько от своих жен: замечания о ее внешности, ее способностях в постели, об утехах, которые она, возможно, предоставляла ныне покойному. Эндрю думал, что говорят о нем.
С усилием он собрал свою волю в кулак. Он видел себя, стоящего сбоку, явно постороннего, скучающего и независимого от всех. С нарочитой развязностью он позвал через всю комнату:
– Элизабет. – Он смутно представлял себе, как убедить их, что он ее брат.
Она не обратила на его зов никакого внимания, и он не мог придумать, что бы еще сказать. Его решимость вяло пошла на убыль. («Ибо я посторонний тут и временно пребываю, как все мои предки».)
Там, на туманном кладбище, стоя рядом с темноволосой Элизабет, Эндрю впервые испытал сочувствие к своему отцу. Однажды отец пришел к нему в школу. Эндрю был на посыпанной гравием спортивной площадке. Была перемена между двумя уроками, и он успешно повторял латинскую грамматику. Он поднял голову и с изумлением уставился на нежданно появившегося отца – высокого, тяжелого, кое-как одетого мужчину с большой бородой, пересекавшего площадку с директором школы. Директор был маленький, быстрый, опрятно одетый, с птичьими движениями. Отец стеснялся и смущался от сознания собственной грубости и неуклюжести. Он сказал:
– Я проходил мимо и решил зайти повидать тебя. – Он остановился, не зная, что еще сказать, и переминался с ноги на ногу. – Нравится? – спросил он.
Эндрю обладал инстинктивной жестокостью ребенка. Он помнил отца дома – властного, жестокого, сознающего себя хозяином, не скупящегося на колотушки ни для жены, ни для ребенка.
– Очень, – сказал он. Его голос наполнился притворным удовольствием, и он произносил слова с притворной аккуратностью. – Мы проходим Горация в этом семестре, папа, – сказал он, – и Софокла.
Директор сиял. Отец несвязно пробормотал, что ему пора, и пошел обратно через площадку, смущенно топая тяжелыми сапогами.
Эндрю тогда не знал, что частенько удерживало отца вдали от дома, где на короткое время воцарялся благословенный покой. Он никогда не узнал причины того явно незадавшегося визита. Возможно, отец направлялся к берегу и, внезапно осознав, что его карьера рано или поздно должна окончиться смертью, во что бы то ни стало захотел увидеть единственное в его понимании воплощение своего бессмертия. Последовавшее за этим плавание, должно быть, пришло к своему естественному успешному завершению, так как, когда несколько недель спустя Эндрю приехал домой на каникулы, отец был там, властный, вспыльчивый, как всегда, с плеткой под рукой; плеть он, казалось, держал больше для семьи, чем для собак. Год спустя, когда сын был в школе, а отец на море, умерла мать в безмятежной вере своей абсолютно сломленной воли.
Подпрыгивая на ходу, священник читал из Писания, бессмысленно растягивая слова, которые заглушал туман и усиливающийся насморк. Слова значили для него не больше, чем покойник. Это был машинальный ритуал, еще менее осознанный, чем чистка зубов.
«Я говорю это к вашему стыду. Но кто-то спросит: в каком обличье восстают из мертвых? С каким телом они приходят? Ты обманываешься, считая, что посеянное тобой не взрастет, а умрет».
Гроб от дома везли на телеге. Бок о бок с Элизабет он вошел в белую стену, которая с каждым шагом таяла перед ним и смыкалась за ним. Селяне и их жены шли позади, и шаги их звучали не громче капель, которые падали с мокрых от тумана придорожных деревьев и кустов. Негромкое постоянное топ-топ ног и кап-кап воды делало тишину глубже. Им был виден зад телеги, за которой они шли, но не лошадь, которая ее тащила. Эндрю посмотрел назад и увидел отряд призраков. Лица и руки, выплывающие впереди невидимых тел, появлялись и исчезали. Он внезапно почувствовал, что, пока похороны не кончатся, опасности не существует. Бесплотные лица, руки, свободно плавающие в белом море, не могли причинить ему вреда. Он желал – не страстно, его рассудок был слишком затуманен сном для страсти, – но с легкой, едва уловимой горечью, чтобы они никогда не дошли до кладбища. Эта горечь вкралась в его сон, а кроме нее – дружеское чувство к девушке, которая медленно шагала рядом с ним. Он спал и испытывал легкое желание не просыпаться. Во сне с ним был тот, кто исчезнет, когда солнечный свет зальет его сознание.
Они дошли до могилы, и, пока служба продолжалась, усталость росла и грозила вывести его из забытья. Он понял, что где-то пока за пределами его рассудка, но готовый при удобном случае броситься туда, лежит страх, к которому он так привык. Он не подпускал его к себе, но шли минуты, монотонно бормотал священник, и эта борьба становилась все острее.
Гроб поставили у края могилы, и служба, должно быть, подходила к концу. Речь священника становилась все быстрее, как топот копыт, когда голова лошади повернута к дому, ускоряющийся топот с едва уловимым признаком возбуждения при мысли о еде и отдыхе после долгого пути. «О, святой и милосердный Спаситель, ты самый праведный и вечный Судия, прости нам и в наш последний час не посылай смертных мук». Гроб опустили в могилу и начали старательно засыпать его землей. Лопаты скользили по затвердевшему от холода грунту. Для Эндрю падающие комья отмеряли время, фиксируя ускользающие мгновения покоя. Он был счастлив вечно стоять на холоде и в тумане и смотреть на мелькающие лопаты. Страх давил на его рассудок. Он не мог долго удерживать его на расстоянии.
Туман распадался на клочки. Негромкий гул голосов, исполненный только что прозвучавшего благословения, двинулся к могиле. Фермеры встали кольцом и с любопытством уставились на холмик земли, оценивая его со всех сторон. Женщины смотрели на ту, что была больше всех объята горем. По деревенским обычаям Элизабет надлежало теперь попричитать. Затем, после недолгого соперничества за такое право, кто-нибудь обнял бы девушку и поплакал вместе с ней. Потом всех попросили бы в дом подкрепиться. Их подозрения, касающиеся происхождения Элизабет и ее морального облика, подтвердились, когда она резко повернулась спиной к могиле.
Голосом, похожим на замерзшую соломинку, она сказала Эндрю:
– Ради Бога, избавься от этих людей. Я не хочу их. Я не хочу их.
Туман слегка расступился, снова сомкнулся, и она исчезла.
Эндрю остался один. Ему хотелось повернуться и бежать и отгородиться стеной из тумана от этого скопления изумленных глаз. Одиночество и страх были как голодная пустота в желудке. Отойди он на шесть шагов, он потерялся бы для всего мира в покрывале из белой шерсти. Он мог бы по-детски удобно зарыться с головой под одеяло и больше не бояться скрипа старой мебели глубоко во тьме – сам внутри темноты. Почему человек должен так мучиться, как он все время мучается; ко всем этим инстинктам ребенка – желаниям, страхам, утешениям – обладать еще и мудростью мужчины? В такие критические моменты он чувствовал, что физически раздваивается – мучительное напряжение нервов. Одно его «я» говорило: «Скройся в тумане. Ты не будешь никого видеть, и ничто не будет тебе угрожать. Ты найдешь покой». Другое «я» говорило: «Дурак! Что они тогда скажут?» Он был братом девушки. Он должен еще некоторое время вести себя, как ее брат. Это единственный безопасный путь.
Он сказал им, даже не им, а только тем изумленным и оскорбленным глазам:
– Моя сестра расстроена. Простите, что не приглашаем вас к себе. Ей нужно немного побыть одной. Сами понимаете, это было для нее огромное потрясение. – Его голос прозвучал для него самого очень неубедительно и напряженно. Он смотрел, не ослабнет ли вопрос в кольце глаз. Потом он перестал ждать и пошел прочь.
По дороге он споткнулся о камень, раньше времени упавший с лопаты могильника.
Пройдя с дюжину ярдов, он ударился о железную ограду, и холод металла немного отрезвил его. Он осторожно, кончиками пальцев, определил путь вдоль ограды, находя облегчение в легкой слабой боли, причиняемой жгучим холодом. Когда ноги, наугад пробиравшиеся по невидимому проходу, ощутили под собой разбитую колею дороги, он остановился. Как он подсчитал, надо было пройти по дороге всего полмили налево, чтобы выйти к огням коттеджа. Однако для возвращения невозможно было подыскать повод. Он должен быть благодарен за ночлег и элементарное сострадание, которое даровало ему свободу. Одного сострадания достаточно, подумал он, постепенно ощущая голод. Он ничего не ел больше пятнадцати часов. Кое-какое воспитание, которое в нем оставалось, подвергалось двойному давлению страха и голода, но этот незначительный пережиток отбивал у него желание снова вламываться незваным гостем. Его останавливало то, что она примет его с безразличным молчаливым согласием. Если бы только она снова сопротивлялась, он был бы счастлив силой захватить кров. Он знал, как легко мог возбудить в себе праведный гнев и потерять голову. Это все проклятое христианство или же его недостаток. Он бы с радостью принял ее как врага или друга, который пожалеет его и поймет его страх. Но он ненавидел ее холодную безучастность.
С неожиданной решимостью он повернулся спиной к тому месту, откуда пришел утром, и почти бегом отправился в неизвестное будущее. Чем больше он думал о девушке, тем больше ненавидел ее и жалел себя. Будь я котом, размышлял он, она бы меня покормила. Мысль о том, что ему не предложили поесть, теперь выводила его из себя. Воспоминание о ней стало настолько ненавистным – настоящее воплощение бесчеловечного безразличия, – что он готов был повернуть, чтобы найти ее. Он хотел причинить ей боль, избить ее, заставить ее кричать. Она не знает, что такое одиночество и страх, подумал он. Будь я котом… Ветка дерева полоснула его по лицу влажными прутьями, – даже неживая природа, казалось, обращалась с ним с небрежным презрением.
– Не может быть, чтобы я был трусом, законченным трусом, – осторожно молил он приглушенным шепотом. – Нужна была храбрость, чтобы написать то письмо и продолжать жить с ними. И это было справедливо, – добавил он, прежде чем его рассудок смог пробормотать что-то о зависти.
Некоторое время спустя он ощутил какое-то беспокойство, которое не было ни страхом, ни стыдом, ни голодом. Было бы опасно возвращаться, сказал он себе. Пока держится туман, можно запросто убраться отсюда. Он еще некоторое время шел вперед, но уже нерешительно. Карлион скор, подумал он. Он обыщет каждый угол. Безопаснее идти в этом тумане. Когда голод снова давал о себе знать, он утешал себя алогичными доводами. В конце концов, можно найти и другой кров помимо того коттеджа. Он обнаружил, что, когда говоришь вслух, это успокаивает. Тихий звук собственного голоса был товарищем в белой тьме и в то же время, приглушенный туманом, недостаточно громок, чтобы его нечаянно выдать.
Он начал представлять себе новый приют, пустой желудок вернул его к размышлениям (но уже не столь убедительным) о добрых старушках. Чего-то не хватало в этих мечтах, что присутствовало вчера. В его мозгу, как и в желудке, что-то болело, хотя он отказывался это замечать. Что-то его очень сильно не устраивало в радушнейшем приеме, который он себе воображал, но как он мог признаться в том, о чем даже смешно было говорить, – что его, как к себе домой, тянуло туда, где он провел несколько тревожных часов? Он отчаянно боролся с этой мыслью и даже ускорил шаг, словно пытаясь избавиться от злых чар. В этой борьбе, практически впервые за последние три дня, он забыл об опасности и страхе. Он даже не заметил, что идет в гору и туман впереди редеет. Имей он уши, чтобы слышать, он бы поразился, как громко звучит его речь по сравнению с ее же недавней сдержанностью.
– Коту, – сказал он, – коту бы она дала поесть, – но гнев в его голосе звучал неубедительно. Ибо, насколько ему было известно, девушка сама ничего не ела. Он, как мог, цеплялся за эту идею с котом, но мысли его пошли по новому руслу, и этот образ, воплощающий бесчеловечность, начал быстро стираться, как ни пытался он сохранить его в неприкосновенности. Он вспомнил, как она подвела его к покойному, пробудив тем самым ощущение недолгой близости между ним и этой девушкой, и он вспомнил ее слова о Божьем покое.
Натура Эндрю складывалась из пустых фантазий, сентиментальности, трусости, и, однако, под всем этим он постоянно ощущал критика, задающего неудобные вопросы. Так теперь этот другой, живущий в нем, спрашивал, не принял ли он по ошибке покой за бесчеловечность. В покое не было ни трусости, ни сентиментальности, ни иллюзий. В покое была святость, которой, как он считал, он никогда не знал. Он вспомнил, как однажды на море, в штиль, когда дни без конца тянулись один за другим, он возненавидел гладкую, неподвижную поверхность воды, как символ отвратительного безразличного божества. И все же, когда на смену штилю пришла неделя штормов, ему томительно хотелось вновь обрести состояние, которое стало казаться ему покоем.