Текст книги "Последний вервольф"
Автор книги: Глен Дункан
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
– Брось эти мысли, – попросил я. – Ты ошибаешься. Со мной происходит что-то нехорошее, что-то… Арабелла, клянусь, мне сегодня нельзя ночевать дома. Отпусти меня. Завтра все – обещаю, все – будет по-другому. Пожалуйста. Отпусти меня.
Все эти дни я боялся встретиться с ней взглядом. Теперь я видел, сколько в нем прежней теплоты и открытости. Этот взгляд просил вернуться к нашему счастливому заговору, заново принести друг другу молчаливые обеты, просто узнать ее.
Лето разбрызгало у нее под глазами веснушки. После нашей первой ночи любви в Лозанне мы лежали в постели, потрясенные, и она сказала: «Боже мой, как хорошо».
– Как бы там ни было, Джейк, – произнесла она, – я все выдержу. Но ты это и так знаешь.
На какую-то долю секунды я поверил, что все в порядке. Мы вместе. Мы все пережили. Дистанция между нами стремительно сокращалась. Эти дни забудутся как недоразумение.
– Знаю, – ответил я, но вдруг почувствовал, как от ступней по телу поднимается жар, и снова увидел ту девушку. Ее распотрошенное бедро казалось раскрытой шкатулкой с рубинами, и, хотя было всего три часа пополудни, я увидел, как медленно восходит луна. Меня охватило безудержное веселье. Я повернулся и бросился через луг.
11
Они убили лис.
Я оторвался от рассказа, чтобы раскурить «Кэмел», услышал снаружи какой-то шорох и вышел взглянуть. На заднем крыльце, обращенные к дому, лежали лисьи головы: две – с закрытыми глазами, одна – почти еще лисенок, уши слишком большие, словно у летучей мыши – с открытыми. К деревьям в двадцати футах от крыльца уводила единственная цепочка следов. Мы можем прийти откуда угодно, так, что ты и не услышишь. Я постоял на крыльце, вглядываясь в лес. Ничего. Но темнота была полна чужим присутствием. Я сразу подумал об Эллисе.
Чтобы развеять скуку и впечатлить новичков. Чтобы напомнить о Вольфганге. Чтобы набить себе цену. Злобный ублюдок – так он назвал себя в «Зеттере». Если это его работа, то он делал ее с равнодушным старанием. Его логику невозможно понять. Я представил, как Грейнер наблюдает за действиями своего протеже и с грустным изумлением признает, что пора передать эстафету преемнику.
Я похороню головы утром. Сейчас слишком холодно, а лисам уже все равно. Мертвое мясо – оно и есть мертвое мясо.
* * *
До дома Чарльза было шесть миль по сельской местности. Я останавливался бессчетное количество раз. В глазах двоилось, накатывала тошнота, время от времени я чувствовал, что больше не могу сделать ни шагу. Когда я упал, земля стала продолжением моей кожи, я понимал ее скрытую яростную жизнь. ВЕРФОЛЬФ – вот что шептала мне трава, листья и сам воздух, наполненный звоном и гулом. Добравшись до леса на краю владений Чарльза, я встал на четвереньки и опустил пылающее лицо в мелкий ручей с блестящей галькой на дне. Я чувствовал, как волк во мне распрямляет плечи, потягивается, вываливает длинный язык.
Время от времени у меня наступало просветление. Религия твердила (я то верил священникам, то нет), что происходящее со мной – наказание за плотские утехи (что касается сексуального аппетита, то мы с Арабеллой вполне могли бы поспорить с Калигулой; не было такого запретного плода, которого мы легкомысленно не отведали бы) или – что было гораздо более верно – за то, что мы пренебрегли Господом, в своей ослепляющей любви сочтя его исполнившим свою роль. Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим.[2]2
Ветхий Завет, Исх. 20: 3.
[Закрыть] Первая заповедь Яхве, та, в которой он не постыдился признать свою слабость. Не поклоняйся им и не служи им; ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель…[3]3
Ветхий Завет, Исх. 20: 4,5.
[Закрыть]
У него были все основания ревновать к Арабелле. Дело не в том, как мы трахались, лизали и сосали (и даже не в медленных утонченных извращениях, которые мы совершенствовали первые две недели брака), а в том, что наше падение оживляло душу вместо того, чтобы погубить ее, и возвышало вместо того, чтобы низвергнуть в бездну. И вы будете, как боги.[4]4
Ветхий Завет, Бытие 3: 5.
[Закрыть] Змей, соблазнивший Еву, не солгал. Мы были сотворены по собственному божественному подобию, но сотворены не из плоти и крови – и Бог терялся в свете нашей святости. Христос родился от непорочной девы и непорочным же умер. Что он мог знать? Правда тела принадлежала нам, а не ему. Человеческая любовь не отрицает Господа, но ставит его на заслуженное второе место. Мы с Арабеллой ходили в церковь, как навещали бы доброго престарелого дядюшку – человека, который не имеет никакого влияния и рано или поздно будет погребен и забыт.
И за грех твоей непомерной гордыни я обращаю тебя во зверя… Временами я почти убеждал себя, что слышу осуждающий голос Всевышнего – в шорохе листьев, в журчании ручья, в мягком дуновении ветра. Но это ощущение неизменно сменялось куда более страшным: что там, где полагалось находиться Богу, теперь – лишь гранитная плита молчания, плита величиной с Вселенную. И этот образ – неба как заброшенного амбара со звездами; земли, в мучительной бессмысленности рождающей цветы и зверей – был столь ужасающ, что я возвращался к мысли о божественном гневе почти с облегчением. Тот же ль он тебя создал, кто рожденье агнцу дал?[5]5
У. Блейк «Тигр». Пер. К. Бальмонта.
[Закрыть]
Уже было темно, когда я добрался до Арчер-Гренджа – двухсотлетнего особняка, который Чарльз делил с матерью, старшей сестрой, глухим дядей, тремя догами и прислугой в количестве двадцати четырех душ. Мать с сестрой отдыхали в Бате. И слава богу: леди Брук осуждала мое недворянское происхождение, а мисс Брук осуждала мою жену.
Чарльз устроил мне допрос. Я рассказал, что мы с Арабеллой впервые поссорились, я наговорил ей глупостей и в гневе ушел, что мне нужна бутылка из погреба Бруков и ночлег, что по дороге я уже понял, какой я болван, завтра утром намерен вернуться к жене и смиренно просить у нее прощения. На мой взгляд, история звучала правдоподобно, но Чарльз не был слепым. С меня градом катился пот, я дрожал. Господи, да я выглядел так, будто подрался с медведем. Нужно вызвать доктора Джайлза. Мы немедленно пошлем слугу… Мне удалось отговорить Чарльза от этой идеи, но на это ушло столько сил, что спор меня чуть не прикончил.
От приезда доктора меня спасло только робкое признание, что я поскользнулся, упал в ручей и ушиб локоть, а также еще более робкая просьба о теплом бренди и легендарном травяном компрессе, которым славилась местная экономка. И даже тогда Чарльз настоял, что лично будет за мной присматривать. Учитывая близящуюся свадьбу, его интересовали мельчайшие подробности семейных ссор. Так что пока он делал мне вонючую припарку миссис Коллингвуд, я вдохновенно врал про ужасающие вкусы моей жены и то, как я наотрез отказался менять мебель в Герн-хаусе.
Я устроил настоящее представление. Меня разместили в самой большой гостевой комнате, окна которой выходили на причудливо подстриженные сады и лужайку с фонтаном. Когда над тополями взойдет луна, мне будет прекрасно ее видно. Оставалось меньше часа. Дважды на меня накатывало желание вцепиться Чарльзу в лицо и разодрать до крови. Его спасло только бренди: к тому времени, когда он наконец оставил меня в покое, я в одиночку осушил половину бутылки.
Казалось, я целую вечность лежал в ожидании вещи, которая не могла и не должна была произойти, но я знал, что она все равно произойдет. Проникающий через окно аромат жимолости мешался с запахами старого дерева и белья, надушенного лавандой. По какой-то причине я решил не поддаваться порыву выйти из дома. Компресс казался огромным, словно матрас. Я сорвал его и бросил в ночной горшок. Затем схватил подсвечник, чтобы проверить, расплавится ли воск на моей ладони. Не расплавился. Я стряхнул его на пол. На несколько мгновений моя душа словно отделилась от тела, так что я мог видеть на кровати себя самого – дрожащего, бледного, потного, с трясущимися коленями. Чарльз одолжил мне ночную сорочку. Я потратил последние крупицы сил, чтобы от нее избавиться.
Дурацкие американские представления о стиле, говорил я. Смех, да и только. Если мы переселимся в хижину, ей и тогда будет все равно. В ее темных глазах мелькали золотые искры. Когда я засыпаю рядом с тобой, мне кажется, будто я засыпаю в тебе, – так она говорила.
Я вернулся в тело. Оно больше не принадлежало ни человеку, ни волку. Колокольчики сминались под чудовищной кожистой конечностью – не ногой и не лапой. В глазу, похожем на драгоценный камень, отражался блеск всех погубленных жизней. Этот глаз говорил о самом глубоком удовлетворении, сходном с любовью. Любовью. Скоро поймешь сам.
Взошла луна.
Я почувствовал, как закипает в венах кровь, а все, что было мной – моя личность, мои мысли и чувства – скапливаются в невероятной тесноте под черепом, чтобы через мгновение уступить место совсем другому разуму. Я видел свой раскрытый рот и скрюченные пальцы. Меня затопило ощущение полу-свободы, предчувствие освобождения от надоевшей оболочки. Я выгнулся на постели, дергаясь, словно марионетка. Это было новое темное таинство со своим непостижимым смыслом. Человеческая личность еще пыталась слабо сопротивляться – я представил, как разбиваю лоб о каменный косяк – но эти порывы были тут же подавлены новым хозяином тела. Я видел его как наяву – своего огромного брата-близнеца, который еще до рождения знал, что займет мое место. Он не признал бы никаких уступок – уступать мог только я, безропотно отдавая свое тело. Я понимал, что если он и удовлетворится малым сейчас, потом потребует гораздо больше, если не все.
Я каждым нервом ощущал, как смещаются плечи, натягиваются сухожилия и щелкают кости, сдвигаясь с привычных от рождения мест. Здание моего тела перестраивалось на глазах. Меня то била ледяная дрожь, то бросало в жар. Я не мог понять, как теперь двигаться. Плечи, запястья и колени меняются первыми, а возвращаются в нормальное состояние последними. Я перекатился на бок. Кровать уже стала мне чудовищно мала, а я все продолжал расти. Не то когти, не то пальцы ног оставили длинные царапины на мозаике розового дерева. Я рухнул на пол, оглушенный какофонией ночных запахов – от закрытых розовых бутонов в саду до щедро унавоженного поля к югу от дома. Я слышал, как хрустит и шуршит от ночного ветра пшеница.
Огромные невидимые ладони взяли мою голову и начали бесцеремонно крутить в разные стороны, словно тот китайчонок, хулиган из школы. Это была какая-то нелепая магия, и с каждой секундой она становилась все более пугающей. Мой волчий близнец не хотел ждать. Он слишком долго томился без тела. Нижняя часть превращалась мучительно медленно, испытывая его терпение и мой болевой порог. Череп сдавило как тисками, и кишечник тут же разрядился струей горячего дерьма. Это все еще был я, это был уже он, и мы смотрели друг на друга, понимая, что все зависит от того, удастся ли нам сомкнуть этот разрыв. Слияние было неизбежно, два берега должны были столкнуться, чтобы из мы получилось я, но право выбрать момент для атаки принадлежало не мне. Делай как говорю. Сделаешь, как я – большинство его мыслей в ту пору были скручены животным нетерпением, отчаянной звериной нуждой. Они пылали в моем мозгу раскаленными углями. Я знал, чего он хочет. Между нами не осталось места для непонимания. Больше негде было укрыться от мысли, что я не… Что я больше никогда не…
Мои мысли стали отрывочными, как и его.
Я несколько секунд сидел на корточках в проеме окна, и каждая клетка моего исковерканного тела вопила от ужаса. Теперь я знал, насколько хрупко человеческое сознание под натиском чужого грубого разума. Теперь он во мне. Я невольно подумал о всех девушках, чью невинность забрали силой, и меня тут же обожгло не принадлежавшей мне мыслью: хватит болтать, идиот. Старый мир умер.
Вдруг настало молчание – будто где-то в отдалении слабо звякнул колокольчик. Все ночные звуки вымерли.
Полная тишина и бездействие. Это было весьма любезно с его стороны – дать мне минуту, чтобы поставить крест на всей прошлой жизни. Это была минута, в течение которой еще могли бы вмешаться Господь, дьявол, призраки моих покойных родителей или любой другой персонаж космогонии – если она вообще существует. (Для него это была всего лишь бездарно потраченная минута, которую следовало прожить как можно скорее.) Я смотрел на залитый лунным светом сад, бледные лепестки цветов, затаившую дыхание лужайку. Я ждал. Ничего. Только огромная тишина, в которой полагалось быть голосу Бога, кого-нибудь, кого угодно. Запоминай хорошенько, говорил мой зловещий близнец, потому что я не буду повторять дважды. Ничего этого нет. Это ничего не значит…
Минута закончилась. Ночь выдохнула – и снова расцвела запахами, красками и звуками. Я вдруг с усталостью ясновидца понял, что еще бессчетное множество раз буду задаваться вопросом, как и почему это произошло, одновременно сознавая, что ответ – у меня внутри. Я вдохнул его вместе с отравленной пылью. Жизнь состоит из событий, которым суждено произойти. Вот знания земного смысл и суть.[6]6
Джон Китс «Ода греческой вазе». Пер. В. Микушевича.
[Закрыть] Несколько секунд – слишком малый срок, чтобы постичь законы мироздания, но у меня не было больше времени.
Ночной ветерок качнул жимолость, коснулся шерсти на ушах и ужасающей мокрой морды – моей морды. Мошонка дрожала, изо рта вырывалось горячее дыхание. Задний проход напрягся. Я представил, как прыгаю с высоты двадцати футов и задыхаюсь от боли в переломанных лодыжках. В ту же секунду пришло сознание новой силы – и новой греховности. Я выпрыгнул из окна, мягко приземлился на лапы и длинными скачками помчался через сад.
12
Сначала он бежит в тебе. Ты бежишь, и приходит голод. Он все равно придет, но во время бега ты особенно уязвим. И он об этом знает. Сначала тебе кажется, что это просто звериное удовольствие от бега. Затем ты ощущаешь боль. Но не понимаешь ее причину. Боль становится острее, охватывает рассудок, огненным коконом пеленает тело, доводит тебя до исступления – а затем отступает, оставляя тишину в обезумевшем сердце. Ты не знаешь причину этой боли. Но между знанием и незнанием есть кое-что еще. И именно это удерживает вас вместе – человека в звере, зверя в человеке.
Поля неслись мимо смазанными цветовыми пятнами. Выжженная солнцем трава, кислые яблоки, коровьи лепешки. Хрупкие свечи ромашек и лютиков на коричневой земле. Овцы, в панике жмущиеся к живой изгороди. Не их. Воздух жил своей жизнью. От скота воняло страхом. Исполнить свой долг – вот чего требовала от меня материнская улыбка луны. И луна была в своем праве. Длинные челюсти напряглись в предвкушении, руки-лапы охватила дрожь. Над лесом загорелось созвездие Ориона. Сколько же мы?.. Греки? Египтяне? Миф о Ликаоне. Я читал об американских племенах, которые… В этот момент у меня над головой сомкнулись деревья, и в ноздри ударил запах сладкой свинины и человеческой плоти с примесью железа. Я чуть было не потерял сознание.
Мой близнец был непредсказуем. Временами я едва ощущал его присутствие. Теперь же я чувствовал себя так, будто у меня под ногами разверзлась пропасть.
Брэгг был егерем Чарльза.
Это был его дом.
Сейчас он обходил угодья.
Но его жена оставалась дома.
Нет. Да. Это был он. Это был я.
Природа никого не осуждает. Под моей ногой извивался червь. Я двинулся вперед, и меня оглушила волна запахов – шалфея, опилок, мокрого дерева, компоста, лаванды и угля. Пятнадцать шагов. Десять. Пять. Уже можно заглянуть в окно. Она стояла в профиль ко мне, склонившись над оловянной раковиной, и терла сковороду золой. На столе еще были видны остатки ужина: отрезанный ломоть хлеба, лук, сыр, желтое масло. Рядом стояла высокая кружка с мыльным раствором. В очаге ярко горел огонь, заставляя сверкать немногочисленные медные и латунные приборы. Темноволосый ребенок двух или трех лет играл на полу с пустой катушкой от ниток.
Еще совсем недавно ее можно было назвать девушкой. Я разглядел мертвенно-бледное мышиное личико и выбившиеся из-под чепца сальные волосы. Тонкие руки огрубели от холодной воды. Я попытался вспомнить ее имя. Салли? Сара? Я однажды с ней говорил, когда…
До этого времени близнец обуздывал силу, ожидая подходящего момента, чтобы выйти наружу. И этот момент настал. Зверь даже немного отступил назад, чтобы я вполне мог прочувствовать свою беспомощность перед натиском нашего общего желания. Видишь? Я видел.
Мучительный голод заставил пасть наполниться слюной. В болезненном приступе похоти мой член обрел такую твердость, какую я раньше не мог и представить. Но через несколько секунд я обмяк снова. Она не для этого. Только если бы она стала… Тебе может казаться, но… На самом деле…
Я чувствовал раздражение близнеца – оно сжимало мне горло, словно слишком тугой воротник. Ему оставалось со стиснутыми клыками просвещать мое невежество. Даже если захочешь, не выйдет… Мы не можем…
Она откинула челку со влажного лба, мой член снова напрягся – и снова обмяк. В следующую секунду краткое внутреннее затишье разлетелось алыми брызгами, и мучительный голод глубоко вонзил в меня свои клыки. В ушах зазвенело. Теперь я понимал: возбуждение было ошибочным рефлексом, промежуточной фазой, через которую нужно пройти. Только если бы она… Трахнуть, убить, сожрать. Трахнуть, убить, сожрать. Это была моя святая троица. Если бы… Если…
Барабанный ритм нарастал. Мысли таяли, как снег под ярким солнцем. Ее тонкие руки были обнажены до локтей. Воротничок расстегнут. Шея запунцовела от усердной работы. Когда она раздвигает свои худенькие девичьи ноги перед охваченным похотью мужем, они наверняка напоминают дрожащие усики насекомого. Эти бледные ступни. Маленькая раковина пупка. Милая девочка. Люди носят свои истории как своеобразную ауру. Приглядись – и легко прочитаешь. Она ничем не выделялась среди восьми братьев и сестер и удостаивалась ласки лишь когда случайно попадалась матери на глаза. Она была ничем, пока Брэгг не дал ей шанс обрести собственную личность. Но даже тогда она не сумела им воспользоваться. Рождение ребенка не упрочило ее положения; это был всего лишь пожар, прокатившийся через поле, агония, которая наполнила ее невыносимой болью – и бесследно отступила. Она проводила часы, слоняясь по дому, словно лунатик, предаваясь грезам наяву – и при этом стирала, мыла, готовила, присматривала за ребенком и раздвигала ноги перед своим мужчиной.
Недостаточно забрать тело. Нужно забрать жизнь. Возьми жизнь. Впитай ее. Полное насыщение. Как любовь. Сам увидишь.
Пространство между нами было переполнено невоплощенными возможностями. Я уже почти чувствовал под лапами ее маленькие, похожие на яблоки груди и горло, дрожащее под тонкой пленкой кожи. Ее плоть дробилась и хрустела у меня на зубах, наполняя пасть сладковатым вкусом крови. Я все еще стоял у окна. Но я видел все так отчетливо, будто это происходило на самом деле. И в этот момент близнец схватил меня за загривок и потянул прочь.
Не ее.
Он дал мне время, чтобы свыкнуться с этой мыслью.
Не ее.
13
Он бежал. Я бежал. Мы бежали. Мы были едины, но каждый оставался собой. Мы дрались, кусали друг друга до крови, тянули каждый в свою сторону – и все-таки наслаждались своим единением. Деревья расступились, и луна коснулась моей шерсти в молчаливой просьбе быть самим собой. Какая просьба возлюбленного может быть благородней? Именно об этом я просил Арабеллу. Об этом же она просила меня. Даже теперь.
Он бежал. Я бежал. Мы бежали. Иногда наша триада распадалась, и вместо меня, его или нас оставался лишь черный сгусток ночи, неотделимый от ветра в траве и от запахов в воздухе. Мы потерялись в ночи как теряется человек в музыке, и обрели себя, лишь вынырнув из нее.
Герн-хаус.
Дом.
Я за сотни ярдов учуял лошадиный пот, услышал перестук копыт в конюшне, тихое пофыркивание и звон металла о камень. Оставив позади мощенную гравием дорожку, я выбежал к парадной круглой лужайке. В доме бились семнадцать сердец – от мясника до мальчика, разносящего чай. Лунный свет высеребрил ставни. Хозяйская спальня располагалась на втором этаже. В теплые ночи, подобные этой, мы спали с раскрытым окном. Оно было открыто и теперь. Восемнадцатое сердце.
Существует точка зрения, будто единственное, что можно сделать с преступлением – это описать его. Факты, не чувства. Приведите нам даты и количество жертв, но не залезайте Гитлеру в голову. Это все, конечно, прекрасно – если летописец не причастен к преступлению. Но это не работает, если летописец и есть преступник.
Она спала на животе, обратив ко мне лицо, и на ее обнаженной руке и плече играл свет такой яркий, что я поразился, как он ее не разбудил. На краю сознания промелькнула мысль, что многие художники отдали бы все, лишь бы удостоиться чести запечатлеть эту картину: длинные темные волосы на белоснежной подушке, сомкнутые сиреневые бутоны глаз, рука Афродиты на затейливо расшитом покрывале. Но эта мысль так и осталась недодуманной, ибо все, что воспринимали мои глаза, было несравнимо беднее того, что чуял мой нос. Опьяняющее дыхание, апельсиновый парфюм, терпкий сладко-соленый пот (она принимала ванну нерегулярно), запах ужина, к которому она едва притронулась (копченая семга, компот из фруктов нашего сада и кофе), ее молодая женская кровь и теплый сонный аромат ее шелковой промежности. И все же – то, что воспринимало мое обоняние, было несравнимо беднее того, что я знал: что в эту секунду я был к ней ближе, чем когда-либо ранее, что все секреты раскрыты, сокровища найдены, стыд отринут, и каждый уголок души освещен и исследован. Я знал – это страшное, древнее божественное знание перешло ко мне от него – что нет способа более полно соединиться с любимым существом, чем убить его.
Арабелла проснулась только когда я спрыгнул с подоконника. Я сохранял сознание, но был замурован в свой голод, как одинокое семя в землю. Ты становишься тем, кем быть не должен – и внезапно испытываешь наслаждение.
Она должна была закричать. Согласно всем канонам литературы, она должна была закричать. Но люди редко делают то, что должны по мнению писателей. Вместо того чтобы издать вопль, она лишь раскрыла рот, и я услышал тихий звук, в котором соединились потрясение и отвращение, – почти икоту. Медленно, словно в ее распоряжении было все время мира, она приподнялась на локте. Ужас заострил ее черты. Я смотрел, не отрываясь. Затем опустил когти на покрывало и стянул его. При виде ее наготы член снова напрягся, и я почувствовал, как на него капает моя же собственная слюна. Пауза в спектакле затягивалась. Она повернулась, чтобы выскочить из постели, но я схватил ее за лодыжку и дернул на себя. Это прикосновение заставило мой член снова съежиться. Трахать, убивать, жрать. Трахатьубиватьжрать. Только не…
Она попыталась лягнуть меня свободной ногой, но промахнулась: я двигался слишком быстро. Нечеловеческая скорость давала мне иллюзию предвидения. Арабелла начала было открывать рот для крика – но вдруг узнала меня. Я ждал этого. Иногда ты понимаешь, чего ждал, только когда это происходит. Мы оба застыли. Она посмотрела мне прямо в глаза. А потом сказала:
– Это ты.
А затем – потому что она знала, что это я, и потому что я мог убить все лучшее в ней перед тем, как убить ее саму, и потому что милосерднее было начать с конца – я выпустил зверя.
Распоротое бедро обдало меня брызгами теплой крови. Ее кожу словно усеяли гранаты. Она повторила: «Это ты». Я схватил ее за шею и вздернул. Голод сжимал меня со всех сторон, как чрево матери, и я должен был помочь самому себе родиться из него. Я должен был родиться. Запомни это, сказал он. Запомни, потому что очень скоро ты перестанешь замечать детали.
Я хотел поговорить с ней. Больше всего на свете я хотел сказать: «Да, это я». Я не мог унять дрожь, которая мне от нее передавалась. И хотя она была крохотной – всего лишь досадная заноза – ни я, ни мой близнец не могли от нее избавиться. Я выжал из ее глотки последний воздух и взглянул ей в глаза. Боже мой, как прекрасно. Запомни это – но я не обладал терпением моего близнеца. Запах крови ударил в ноздри финальным аккордом. У меня подкосились ноги. Я больше не мог сдерживаться. Швырнув Арабеллу обратно на кровать, я всадил клыки – самый первый, самый чистый и сладкий восторг – в ее горло.
Это было безумие (наш непричастный к злодеянию летописец перечислил бы здесь сухие факты: разорванные трахея, сонная и бедренная артерии; обширные повреждения тканей на туловище, бедрах и ягодицах; выпотрошенные кишки, почки, печень и сердце; разрыв легких и промежности), но в безумии, как и в урагане, есть центр, тихая зона, где происходит что-то еще, какое-то более страшное преступление. Дойдя до этого центра, ты отнимаешь жизнь. Жизнь. Ее нельзя заглотить разом, и ты дробишь ее на куски, ломти, доли. Жизнь Арабеллы Марлоу, в девичестве Джексон.
Она почти достигла примирения с прошлым. Она заслужила это после всех лет душевного гнета. Порой в ее сознании, подобно отдаленным молниям на горизонте, еще мелькали сполохи былого отвращения к себе – потаскуха, продажная девка – но ее большая, мудрая, цельная часть неизменно брала верх. Воспоминания: ее мать пахла мукой и лавандой. Красная пашня под голубым небом. Раскрашенная карнавальная лошадка. Дохлый опоссум во дворе. Ее ноги удлиняются. Появившаяся грудь становится предметом девической гордости. Первое шокирующее удовольствие подобно маленькой жемчужине. Меня ты любишь ли? Ты, знаю, «да» ответишь, а я поверю на слово…[7]7
У. Шекспир. «Ромео и Джульетта», акт II, сцена 2. Пер. А. Григорьева.
[Закрыть] У ее отца было полное собрание сочинений Шекспира. Она знала сюжеты наизусть и понимала героев. Она смутно догадывалась о соглашении между искусством и Богом. Мужчины начали обращать на нее внимание. Пару раз она замечала в них что-то одновременно робкое и агрессивное – намек на то, какой должна быть любовь, признак еще незнакомого ей огня. Она раздевалась перед художниками, скульпторами, любовниками. Выучилась играть в покер и познала грубую дружбу ржаного виски. Не забывала об опасности. Обратила страдание в опыт и рванулась прочь, пытаясь вырваться из грязи, в которой оказалась. Рванулась чуть сильнее – и сломалась. Пневмония. Тетушка Элиза, о которой она не слышала пятнадцать лет. Борясь со смертью, она четко сознавала, что уже никогда не увидит жизни, о которой мечтала в юности. Затем Европа, Швейцария, заснеженные горные пики, я. Любовь с первого взгляда.
Я выпил все это одним глотком – сокровище, ценность которого понимаешь, только завладев им. Я ощущал его как нечестно нажитое состояние, богатство с душком. Она боролась со мной как умела. Она хотела жить. Она определенно хотела жить. Кричать она не могла – я разорвал голосовые связки при первом же укусе. Пять секунд. Десять. Двадцать. Звериный инстинкт (как и кровные узы) подсказывает, когда жертва уходит. Я не отрывал от нее взгляда. Морда потемнела от ее крови, клыки шарили по телу, как по разоренной шкатулке с драгоценностями. Она уже не чувствовала боли. Страдание ушло из ее глаз, и теперь она стояла у поручней парохода, глядя на оставленный порт. Посадка. Я никогда бы ее не разлюбил, оставайся я собой. Но я больше не был собой.
Она чуть заметно моргнула, губы приоткрылись. На бледную щеку упал мокрый кусочек ее собственного мяса. В темно-карих глазах вспыхнуло золото. Эти глаза говорили: «Я ухожу». Для нее больше не существовало человеческого языка. Убийство, мораль, правосудие, вина, наказание, месть – в ее нынешнем путешествии эти слова не имели никакой ценности. Ее глаза говорили: «Вот, значит, как…». Наконец они закрылись, и она вздрогнула в последний раз. В момент смерти нам безразлично, как мы выглядим со стороны. Я больше не был Джейкобом, ее мужем, ее убийцей или чудовищем. Я просто отпер дверь. Теперь она смотрела сквозь меня. Что она видела? Конечную темноту или спасительный свет? Я был больше не нужен. Ее веки затрепетали снова, но тут же опустились.
Видимо, во время борьбы мы задели прикроватный столик. Стоявшая на нем лампа упала, разбилась вдребезги – и на полу тут же разлилось озерцо огня. Следом вспыхнула занавеска. Огонь проворно карабкался все выше и выше. Глядя, как уходит Арабелла, я еще не понимал, что происходит – лишь чувствовал жар. Утоленный голод очень скоро вызывает омерзение: так любовники отодвигаются друг от друга, хотя ночь еще в разгаре. Ты ешь быстро, со стремительно угасающей страстью, не в силах простить пошлое зодчество Бога, который вздумал наделить мясо разумом. Ты ешь быстро, потому что тебя уже настигает возмездие. И когда оно наступает – словно гигантская рука закона хватает тебя за шкирку – ты останавливаешься, потому что продолжать уже не можешь.
Огонь расцвел за какие-то секунды – будто обнаружил, что его время истекло, и на жизнь ему отведены не часы, а пара минут. Мгновенно, словно только того и ждал, вспыхнул ковер. Я пригнулся, чтобы мое чудовищное, забрызганное кровью тело вместилось в зеркало – и в первый раз увидел свое отражение. Это было отвратительное создание, порнографический родственник «Кошмара» Фузели – а может, пародия на него. В зеркале я видел и Арабеллу. Ее левая рука свесилась с кровати – белая, тонкая, нежная, с ладонью, полураскрытой в невыразимо изящном жесте. Да простит меня Бог, это было прекрасно.
Меня настигло пресыщение. Слишком сильно, слишком быстро. Я запоздало осознал, какая передо мной добыча. Вобрав в себя жертву, моя собственная плоть словно заполнилась илом. Обрывки украденной жизни метались в моем сознании, как тени облаков. Внезапно я обнаружил, что стою на одной ноге, пытаясь удержать равновесие. Мне потребовалось приложить значительное усилие, чтобы ее опустить. Выпитая кровь превращается в патоку в венах убийцы. Я в отчаянии пытался вернуть себе контроль над телом. Ну же, скорее, пока огонь не отрезал все пути. Жар уже опалял мне спину. Одна из занавесок сгорела почти дотла.
Я выронил ее лоскут, который зачем-то сжимал в руках, на занимающуюся пламенем кровать. Отпусти. Отпусти это. Я помедлил на подоконнике, запоминая, как дыхание пожара обжигает правый бок, в то время как лунный свет ласкает левый. Затем спрыгнул вниз, поднялся и побежал.