412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горбовский » Шествие. Записки пациента. » Текст книги (страница 14)
Шествие. Записки пациента.
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:45

Текст книги "Шествие. Записки пациента."


Автор книги: Глеб Горбовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

– Здравствуйте, – решил я держаться как можно вежливее, интуиция подсказывала, что задираться сейчас ни к чему. – Спасибо на добром слове.

– Спа-си-бо? Это что же, – приветствие или пожелание? – переспросил незнакомец, не выпуская из своей руки мою руку. – Приятного звучания слово.

– Так у нас принято благодарить. А слово это произошло от слияния двух слов, двух высоких понятий: спасение и бог. Так что вы не далеки от истины: пожелание, а в подтексте еще и просьба.

– Вот и у меня к вам просьба. И уж только затем – пожелание. Не могли бы вы ненадолго отвлечься от продвижения? Если согласны, то попрошу сопутствовать мне… Здесь недалеко. Но прежде вопрос: это правда, что при вас имеется клочок травы оттуда?

– А что, нельзя?! – вспылил я по старой дурной привычке. И тут же предположил, что римлянин наверняка является каким-нибудь здешним официальным лицом вроде администратора.

– Правду, тем более если она материальна, не утаишь. Вот и чудесно. Прошу вас… – и человек повлек меня за собой поперек движения, куда-то под нависшую скалу, но повлек не мускульной силой, а как бы убеждением, утешением. Во всяком случае, идти мне за ним хотелось. Никакого давления. Тем более что развлечений на дороге было не так уж и много, если вообще из этой теперешней бессрочной шлифовки мозгов (а некоторые на дороге вращались тысячелетиями) можно извлечь что-либо развлекающее? Не говоря о веселеньком.

Вскоре очутились мы в помещении, если так можно назвать пространство все той же дороги, только слегка вдававшееся в камень горы. Случись на дороге бушующие ветры, тогда бы я назвал это помещение заветерьем. Пойди над ней натуральный, неприду-.данный дождь, тогда пещеру можно было бы окрестить навесом, и так далее. Короче говоря – убежище. Временного назначения. А в данном конкретном событии – беседка, потому что коротковолосый служитель пожелал со мной именно побеседовать.

Как выяснилось в дальнейшем, беседу сию накликал я сам. А поводом послужила веточка полыни, которую по наивности держал я при себе, и не просто владел ею, но будто бы демонстративно нюхал ее грешные ароматы, и не только нюхал сам, но предлагал нюхнуть и другим, что называется – пропаганда и агитация.

Так поначалу объяснял я свой привод в пещеру, входя под ее тускло светящиеся своды.

Было предложено сесть. На какой-то каменный выступ, покрытый чем-то растительным, низкорослым и весьма упругим, то ли карликовым папоротником, то ли мхом, то ли вообще чем-то доисторическим. Впервые за много дней пути (а по моим подсчетам двадцать один день миновал) опустился я не просто на покрытие дороги, чего, в общем-то, за эти три недели так ни разу и не сделал, ибо усталости не ощущал, а на сиденье, которое можно было назвать каменным стулом или креслом. Не знаю, чем объяснить блаженство, пропитавшее мою плоть, когда я присел и расслабил члены? Отсутствие усталости исключает и радость отдохновения, а мне вдруг сделалось хорошо. Как после бани с парилкой, что некогда вышибала из моего организма не только гнетущие похмельные пары, но и отчаяние одиночества. И тут я вспомнил своих попутчиков: скандинава, обвешанного птицами, не могшими летать, доброго профессора Смарагдова, внешне не унывающего Суржикова, коллекционера Мешкова, женщину, которая была похожа именно на женщину, – всех, всех представил, даже стихотворца и, особенно нежно, крестьянскую пару; вспомнил, потому что вообразил, каковым было бы их блаженство, присядь они так же, как я, потому что путь их, за исключением недавно преставившегося депутата-диссидента, отказника от своих прежних воззрений (от значка-то он как ловко избился!), – путь их, в сравнении с моим трехнедельным, – исчислялся годами и столетиями. И мне почему-то остро захотелось наружу, на дорогу, что-бы, если будет дозволено, пригласить в пещеру и всех моих случайных знакомцев, пригласить их, чтобы они разделили мой отдых, мое столь неожиданное, а значит, и незаслуженное блаженство.

Теперь-то я знаю, что порыв мой тогдашний благородный вызван был не одним сочувствием к ближнему, не одним только бескорыстием счастливца, которому выпал номер присесть в каменное кресло, но еще и предчувствием чего-то более значительного, объемного, повеявшего в меня от посещения пещеры. Вначале робко предположив, затем отчетливо уверившись в том, что нахожусь на пороге каких-то значительных перемен в своей судьбе, я почему-то ощутил странное беспокойство, более того – раскаяние и стыд, что вот, дескать, устроился, откололся от масс, слинял, не попрощавшись ни с кем, и теперь чего-то там ожидаю, каких-то кардинальных перемен, а в сущности опять обрекаю себя на одиночество, ибо так ли сладостно блаженство отъединения от пути всеобщего, от пути-предначертания? И, помнится, там же и тогда же мелькнула вихлястая мыслишка: а чего тут плохого – от мертвецов отъединяюсь, к живым иду. Хотя прекрасно знал, на смертном своем опыте убедился: все тут едино. Ни живых, ни мертвых – только бессмертные. Оттуда – сюда. Отсюда – в вечность пространства и времени, из вечности – в конкретную явь. Все вместе – во вселенной воображения, причем своего собственного, грандиознее которого и ничтожнее (лопнул сосуд в голове – и все погасло!) нет ничего, разве что за его пределами.

Холодное свечение, исходившее от каменных сводов пещеры, которое, словно вода сквозь сахар, просачивалось в пещеру откуда-то снаружи, скрадывало неровности этого свода и начисто лишало обстановку всякого намека на домашний уют. Иссякни этот свет и затеплись хотя бы жалкая лампада или ничтожный огонек свечного огарка, – насколько сразу сделается теплее глазам, сердцу, – представил я, кощунственно улыбнувшись.

Улыбка моя не осталась незамеченной. Хозяин пещеры, усевшийся на один из мшистых выступов где-то метрах в семи от меня, внимательно посмотрел ввысь, затем опустил взгляд на меня, долго изучал мое лицо и в свою очередь не сдержал улыбки.

– Не подумайте, что вам делается исключение. Здесь это не принято. Просто вас… перепутали.

– С кем?! С Володей Чугунным? Или…

– Постойте, видимо, я не так выразился. Не с кем, а с чем перепутали.

– С мертвецом, да?! – потянулся я к администратору, умоляюще лаская, почти облизывая его взглядом. – А все, понимаете ли, водочка проклятая! – пытался я разжалобить древнего римлянина, на ногах у которого поскрипывали новой кожей сандалии, крепящиеся веселыми инкрустированными ремешками, вздымающимися от лодыжек крест-накрест вверх по довольно-таки полным икрам этого мягколицего, рыхлого мужчины. Никакой такой римской тоги, перехваченной на плече специальной пряжкой, не было и в помине. Просто белая рубаха, просторная, до пят, типа ночной. Из натуральной холстины.

– Вас просто не разглядели. Не уловили вашего живого дыхания, не говоря о пульсе. Случается и такое. Примерно каждый миллионный. Остальные распознаются еще на первой стадии. Поправка на отклонение от потока предусмотрена. Однако сейчас меня волнует совершенно другое отклонение. И происходит оно… во мне, – опустил взгляд хозяин пещеры, одновременно пытаясь размазать рукой по лицу улыбку, скрыть ее свет от моих глаз, встрепенувшихся от небывалых предчувствий.

– Извините, – не нашелся я что еще сказать и благоразумно замолчал, имея в виду, что вежливость никого еще не оскорбляла, даже по пьянке. И вдруг, как это часто бывает после неискреннего, вынужденного смирения, дерзнул спросить:

– Как вас зовут, простите?

– В отличие от вас, у меня нет имени. Как нет его у той светлой женщины, что напоминает вам вашу жену, как не будет его у этих курских крестьян, страдавших невинно, или у того, раскаявшегося профессора, и еще у многих, ибо зачем оно, имя, как не для отличия? Тогда как мученики все равны.

Во взгляде хозяина пещеры на меня не было ни благосклонности, ни превосходства профессионала, ни элементарного участия сведущего человека, ни хотя бы удивления – ровный, как свет сверхновой звезды, взгляд, однако не взгляд робота, но и не взор притаившегося, себе на уме, мудреца; ни католической снисходительности, ни магометанской непреклонности, ни индуистской поэтичной погруженности в воспринимаемое, ни еврейской псевдопанической суетливости, ни конфуцианской, с хитрецой, отрешенности.

Тогда, может, просто живая доброта? Легкая грусть? Нет, и не это, пожалуй. Обыкновенное сочувствие старшего по званию полководца, которого, в свою очередь, назначили и в любой момент могут отозвать, переназначить. Он, взгляд этот, ни на что не похожий, мог спасти вас от холода или голода, убрать с линии огня в тыл, подарить вам надежду, или орден, или вот улыбку, как теперь, он мог изменить течение вашей жизни, но он не мог увести вас от неизбежного, спасти вас от главной утраты – утраты себя. Утраты не имени, не клички, а той прежде всего божественной энергии, что излучали вы под солнцем России или Абиссинии, Аргентины или Антарктиды. Ядро судьбы вашей – душа – не подчинялось воле этого полководца, как не подчинялось ему ядро собственной души, к которому был он прикован цепями незримой вечности.

– Итак, об отклонениях от потока, о дыхании, которое не различить прислоненным к груди ухом, о пульсе, который неуловим кончиками чьих-то врачующих пальцев, о зрении, которое не почерпнуть и не ощутить стороннему взгляду, о мысли, теснящейся в голове, ее не поколебать проникшей в эту голову чужой воле. Покажите-ка вашу веточку. Это она, ее бренный растительный облик, ее дразнящий горький, земной запах возбудили в вашем мозгу столь мощное излучение, именуемое любовью, столь мощное, что выветрить его чарующие ароматы из вашей головы не смогла даже так называемая смерть. Его, упомянутого выше излучения фотоны, его элементарные частицы затаились на самом донышке вашего существа, причем так, что на первой стадии движения по всеобщей дороге совершенства выявить их не удалось. Теперь же, когда с вами все ясно, не могли бы вы во избежание последующих недоразумений подтвердить ваши патриотические поползновения устно? – перешел римский патриций на административный сленг всех времен и народов.

– Тои-ис-сь? – откликнулся я почти что нечленораздельно, так как разволновался без меры, совершенно запутавшись в словоплетениях центуриона, хотя и уловив подтекст, окрашенный столь мне желанной сутью.

– Домой хотите? На Петроградскую сторону? На Васильевский остров? В жалкий садик, где мужчины играют в домино, а женщины вздрагивают от их ударов по фанере? Хотите опять взглянуть на все эти истоптанные, изгаженные человеком просторы? Или…

– Хочу, – робко, но страстно, как незнакомой девушке, чтобы не спугнуть и одновременно не разочаровать, ответил я местному Цицерону или Октави-ану. – Очень, очень даже хочу. Все, все отдам взамен. Буквально всю душу, до копеечки, – на карту! – не сдержался я в конце концов, желание хлынуло из меня, будто слезы раскаяния, сдерживаемые тысячелетиями разлуки.

– То-то и оно! – усмехнулся полководец, смахивающий на императора Веспасиана и одновременно на Августа. – Вот и надейся, что горбатого могила исправит, вот и помышляй о всеобщности при наличии таких частностей. Ну-ка давайте-ка сюда свою веточку. Да не бойтесь, только нюхну. Думаете, во мне все давным-давно угасло, выветрилось? Думаете, я мраморный такой? Ошибаетесь.

Обитатель пещеры поднес веточку к своему, в общем-то, доброму, заурядно-покойному лицу, вежливо нюхнул, затем жадно, будто цигаркой перед боем, затянулся далекими запахами, зажмурив глаза от удовольствия и ужаса, отнюдь не священного.

– Мда-а-а, – выдохнул сенатор с едва скрываемым восторгом. – Какая все-таки неистребимая сила: чувство родной земли. Вот ведь и я того… волнуюсь, можно сказать. Как перед свиданьем с прошлым. Напомнила, всколыхнула! Ай да веточка знаменательная. И все-таки… давайте начистоту: неужели хотите вернуться? В эту грустную сказку? В иллюзию блаженства? Вот вспомнил сейчас и ужаснулся. Не возрадовался, а затрепетал, как после страшного сна. Ибо радость тамошняя безжалостна и постоянно норовит выскользнуть из рук. И вся-то прелесть – где-то до тридцати лет. Не дольше. Свидание с жизнью не просто кратко, быстротечно – его даже осмыслить не успеваешь засветло, то есть в молодости. Старость для того и дается, чтобы осмысливать бытие. Но разве люди в старости этим занимаются? В старости они чаще всего скорбят по утраченной молодости. А ведь это все равно что по прошлогоднему снегу убиваться. Старость дана человеку, чтобы осмыслить блаженство молодости – этого подобия, этой скудной модели вечного праздника. Людская молодость по своему псевдорайскому подобию, по своей запрограммированности на вечный восторг близка именно тем идеалам, тем степеням совершенства обитания людских душ, к которым и ведет наша нескончаемая дорога и на которую, гражданин хороший, довелось вам выскочить преждевременно благодаря тем отклонениям и издержкам, от коих не гарантировано ни одно жизнетворящее обустройство, включая наше, земное. И все-таки хотеть туда… в слякоть, в печаль, холод, в обиды и телесные страдания, в неверие и суету, во все эти сочащиеся злом дела и делишки…

– А как же с равновесием добра и зла? – подал я голосишко, не надеясь, что буду услышан диктатором или трибуном. – Ведь столько хорошего было!

– Равновесие? Это чтобы лодочка не перевернулась. Исключительно физических свойств условие, – усмехнулся римлянин. – А нравственно все гораздо сложнее. Берем хотя бы полбочки меду и полбочки дегтю. Тщательно перемешиваем и едим. Или пробуем всего лишь. Что?! Вкусно? То-то и оно. Деготь он и есть деготь: перешибет в любой пропорции. От него грубый запах и горечь. Сладкая горечь получается, но все же горечь. Не так ли?

– Вот сладкая-то горечь… и вкусно! – отваживаюсь я на восклицание.

– Теперь понятно, почему вы преподавали в школе именно историю. Потому что история – та же сказка. Сказка о бессмертии человечества. Почему народы столь ревностно собирают и берегут сухие, безжизненные крохи своего прошлого? Почему с таким тщанием копошатся в «пыли веков»? Что ищут, делая вид, что жаждут справедливости? Нет, не ради истлевших фактов стараются, а как раз для себя, для сущих-живущих, пекутся. Утверждая иллюзию бессмертия этих фактов. А значит, косвенно – и свое бессмертие утверждая. Так сказать, задним числом. И если животное, скажем, лиса, оставленные на снегу следы заметает хвостом, то человек наоборот: следы эти всячески восстанавливает. Не убедительно? Тогда вот это: почему среди людей во все времена самым большим успехом пользуются творения именно исторического жанра? Все эти хроники, трагедии, Аристофаны, Шекспиры, все эти романы, баллады? Именно те создания авторского воображения, персонажи которых обряжены в несуществующие одеяния, разговаривающие на так называемом языке предков? Свое-то, сиюминутное, почему не нравится? Почему такая тяга в отжившее, в воскрешенное воображением? Тяга в… как бы бессмертное, тогда как бессмертие расположено впереди. На пути неустанного совершенствования. А не в истлевшем хламе. Не там ищем, граждане! И не историю нужно преподавать детям, а перспективу! Нравственное видение.

– Не слишком ли категорично? – попытался я вступиться за предмет, который безо всякого энтузиазма столько лет навязывал детям в школе.

– Каюсь: перестарался. Занесло малость… А все веточка ваша. Поддался обаянию. Историю конечно же не вычеркнешь, ибо она есть. Как есть время. Все три его ипостаси. И здесь важна пропорция: сколько брать от прошлого, настоящего и от будущего? Так вот, по моему глубокому убеждению, ставить нужно на грядущее. На неизведанное. Потому что свет – оттуда. Как свет утренней звезды, свет зари. В настоящем жить будущим. А из прошлого брать только лучшее. Всяческую грязь лучше не трогать. Не шевелить. Чтобы не одурманивала. Забыть, отсечь. Отвергнуть. Словом, к постижению истины необходимо не просто быть готовым, но как бы иметь талант.

Разговаривая со мной (правильнее сказать – с самим собой, а все веточка!), исторический гражданин с короткой мраморной стрижкой заметно воодушевился, даже перевозбудился, рыхлое лицо проконсула зарумянилось, бесцветные, доселе неразличимые серокаменные, пещерного цвета глазки его, махонькие, глубоко упакованные в мясистые, набрякшие складки век, как бы выплеснулись наружу ярчайшей, пронзительной синевой, густо настоянной на длительном молчании и смирении. И мне вдруг показалось, что с этим человеком моясно договориться. То есть мужик, скорей всего, не утратил прежних свойств, дарованных ему грешной жизнью, – иными словами, мне вдруг показалось, что ничто человеческое ему не чуждо.

– А я вас… чуть ли не за Бога принял! – потянулся я к легионеру довольно-таки раскованно. – За владыку здешнего, который будто бы распределяет, кого куда.

– Ну что вы, право! – засмущался он как-то по-детски невинно.

– А кто же все-таки сортирует? По заслугам кто выдает?

– Его воля. Его правда.

– Расплывчато.

– Зато неотвратимо.

– А как же… Иисус? – наглею все больше. – Ведь приходил же он на землю? Или – миф?

– Не миф, а луч, – отвечает, сияя глазками, будто я ему пятерку по истории религии только что выдал. – Свет той правды, луч той воли.

– А почему тогда в виде человека запомнился? – наседаю. – А не в виде луча?

– Человека должно убеждать человечно. Бога он может не узнать в упор. Необходимы штампы. Трафареты. Тогда человек может задуматься, а не просто созерцать и трепетать, как это было с язычниками. Узнаваемость! В искусстве, философии, социальных науках. Постижение через себя. Вот чем берут консерваторы, привлекая на свою сторону людей поживших, пообтертых. Комфортность! Чтобы сел и – как в слепок от своего седалища попал, ни выбоинки чтобы незнакомой, ни трещинки, не говоря уж о случайном гвоздике. С человеком должно говорить на его языке.

– Толково! – восхищаюсь логике безымянного хозяина пещеры, узнавая в его рассуждениях свои собственные размышления. И перед тем как решиться на последний вопрос о хотя бы мысленном возвращении домой (а что: заикался же о каких-то «отклонениях» от нормы, от инструкций?), интересуюсь у него здешней дорогой:

– Это правда, что люди на вашей дороге делятся на три категории? Где же тогда демократия обещанная? Где коммунизм, гуманизм и прочие духовные блага? Не говоря о материальных.

– Три пути на дороге. Три колеи. А дорога – одна. Путь совершенных в добре, путь завершенных в злодействе и путь несовершенных, разве не догадались еще? Третий путь – самый людный. Здесь еще размышляют, вращаясь вокруг истины, покуда не придут к мысли, что необходимо смириться, то есть принять свой путь. Тот или иной. Ясный или беспросветный. Печаль размышляющих – от ума. Она продукт мозга, материи. Но вот что меня смутило в случае с тобой, гражданин учитель: твоя-го печаль ни от какого не от ума! От любви твоя печалишка. От чувства высокого. Я ведь знаю, как ты ка дороге через гнилую бездну к дереву потянулся. Или вот веточка твоя приснопамятная, о чем она… пахнет! О твоей неизжитой любви. И пусть не алмазного она у тебя достоинства, пусть замарашка, всего лишь травой лежалой пахнет, но все ж таки – любовь! Она и меня волнует, веточка твоя душистая, соблазнительная. И потому – тебе снисхождение, не просто от ворот поворот, а – доброго пути. Ступай-ка вон туда, – и указал толстым, бессмысленным пальцем в дальний, темный угол пещеры. – Там возле пола – дыра. Нагнись – и с богом. Только не оглядывайся. Потому что я плакать буду: разбудила во мне какую-то давнюю боль веточка твоя пронзительная. А здесь плакать нельзя. Грех плакать без смысла, по одному только поводу. Да, чуть не забыл: право на последнее желание или просьбу имеешь. Желание вернуться на Васильевский остров – не в счет. Оно уже учтено. Более того: вас все равно бы туда спровадили. Из гигиенических соображений, ибо не до конца умерли. Выпали в процентный осадок на отклонения – так сказать, издержки технологии, – печально улыбнулся Веспасиан или как там его по-божески.

– Итак, – напомнил он мне, – последняя просьба?

– Знаете, я тут на дороге с одним хорошим человечком успел подружиться. А попрощаться с ним не успел. Надо бы адресок у него попросить, у профессора Смарагдова.

– Какой еще адресок? Нашли чего пожелать… Профессор уже далеко. На очередной круг пошел. Похоже, на предпоследний. С ним, как говорится, все в порядке.

– Адресок его прежнего местожительства в городе Ленинграде желателен. Хочу привет передать от него родным-близким, жене, дочери.

– Ну, знаете ли, здесь не справочное бюро. В Ленинграде в любом киоске вам его выдадут. За определенную плату.

– Дело, видите ли, в том… профессор поменял фамилию. «Смарагдов» – это псевдоним.

– Ну и глупо. Не менять нужно все эти фамилии, имена-отчества, а напрочь отменять! Я уже говорил об этом и не хочу повторяться. А фамилия у вашего профессора – Исаев. Имя – Фома. Несерьезный, в общем-то, человек, однако опомнился. Покаялся.

– А можно женщине той, в розовом… привет от меня передать? Конечно, если она меня помнит?

– Будет сделано. Ну и просьбы у вас…

– Тогда – все.

– Ступайте.

Что было дальше – известно: работники метрополитена обнаружили меня под землей на станции «Приморская» в бессознательном состоянии. С помощью милиции поместили в клинику, где врачи, весь медперсонал самоотверженно боролись за сохранение моего мозга, покуда этот мозг не очнулся и не сказал Геннадию Авдеевичу: «Спасибо!» Ну, а далее – долгие месяцы лечения, писание этих вот записок и все остальное.

Могут спросить: а все-таки для чего писал? Вначале, действительно, по просьбе Чичко старался. Из благодарности за выздоровление, из жажды вырваться не из больнички – из болезни.

Затем… высказаться захотелось. Помните, тютчевское: «Как сердцу высказать себя?» Самовыразиться – как? Чтобы самоутвердиться? А самоутвердиться, чтобы самоусовершенствоваться, – каким образом? Слишком многого пожелал? А что? Совершенствуя себя, совершенствуем мир, состоящий из нас, грешных. Желание не из хилых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю