Текст книги "Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Да и то, что на наших глазах было живого и деятельного, и то как будто затихает и замирает. На наших глазах возник так называемый женский вопрос, хотя тогда же или вскоре после его возникновения какой-то поэт хотел было его похоронить и изобразил было его в виде ребенка, которого литература подняла на улице, отдала на воспитание в типографию, стала кормить бумагой и поить чернилами, то есть постепенно приводила его к гробу, но на деле, однако, вышло не так: женское образование пошло развиваться на деле, и мы имеем не один выпуск женщин-докторов, которые уже давно «работают» в народе. Но до сих пор в литературе, в прессе, из которой вся русская публика только и почерпает сведения о том, что делается на свете, ничего, то есть почти ровно ничего не было рассказано об этом опыте «работать в народе». На моей памяти я читал только один рассказ женщины-доктора о ветлянской чуме и еще рассказик в «Вестнике Европы». Теперь также на наших глазах курсы эти падают, закрываются, – и опять ниоткуда ни звука, так что попрежнему самое любопытное для «нас» остается все только бесконечное чтение рецензий об «Эрмитаже», Лентовском и «Ливадии». А опыт людей, сознательно отправившихся из прекрасных здешних мест в народную среду, нужен, необычайно нужен для общества и в особенности для подрастающего молодого поколения, которое теперь, в свободное от уроков время, стоит за спинками стульев, на которых сидят родители, играющие в карты, и наблюдает со всем напряжением детской впечатлительности за ходом игры. Одна такая книга, как «Что читать народу?» (в двадцать пять лет одна!) – манна небесная в нашей иссушающей душу жизненной пустоте. Опыт «работать в народе» – трудный, неприветливый, изнурительный, мучающий человека, – манна небесная потому, что в нем именно и есть правда, с нею только и может начаться наше самостоятельное развитие, воспитание. Ни в каком другом смысле нет ходу нашей самостоятельности, нет приложения нашим силам, стало быть, нет им развития; твсе можно купить готовым; все, что обещает нам развитие у нас европейских порядков, все давно уж в совершенстве обдумано и выдумано не нами.Все вот эти колеса, винты, гайки, молотки, бочки, изображенные на фотографии какой-то «группы» инженеров или механиков и заставляющие Марью Васильевну думать: «какой умный Иван Федорович!» (он изображен с какой-то кочергой) – все это куплено, только куплено,а на выдумку всего этого Иван Федорович не тратил собственного ума ни капли. Даже кашинским виноделам нечего выдумывать, а остается только подделывать. Словом, во всем строе европействующего русского человека от науки, от книги до сапога и чулка, не на что тратить свою мысль, все уж готово: «поди и купи». Эта полная возможность «все купить», от знания до чулка, совершенно обессиливает наш ум, наши силы – так нам в этих условиях все хорошо и умно сделано другими, – и наш ум, наша совесть, наши силы даже волей-неволейдолжны работать в ином направлении, чтобы иметь хоть какую-нибудь гимнастику и не исчахнуть в пустыне тоски или в пустыне «своего удовольствия».
Спрашивается, что, например, может сделать оригинального, самостоятельного наша литература, если она примет это готовое, чужими руками устроенное течение жизни за нечто новое? Ровно ничего! Все мотивы, которые могут на этом пути встретиться наблюдателю, уже разработаны и, как оригинальные, разработаны превосходно. Да, наконец, в настоящее время в мелкой журналистике уже практикуется кое-что по части «перелицовки» тамошнегонанаше, российское.Мне пришлось встретиться с одной госпожой, которая по нужде делает для одной маленькой газеты такие вещи: возьмет французский или немецкий рассказ из буржуазной среды и переделает его на русские нравы: вместо Биарриц напишет Ялта, вместо Ганс – Кузьма Иваныч, а вместо гоф-кригсрат – надворный советник Анафемцев, вот и все. Читают и похваливают, потому что действительно трудно выдумать что-нибудь оригинальное, когда всеодинаково у известной среды, будь она французская, русская, немецкая… Наши буржуа не могут выдумать какой-нибудь обстановки жизни или дать ей какое-нибудь иное содержание, кроме той обстановки и того содержания, которые вообще свойственны типу буржуа. Русский заяц точно такой же заяц, как и заяц-англичанин, и вовсе нет того, чтоб наш заяц летал, а английский пел, – оба они зайцы, и все у них заячье, как две капли воды. На этом готовом пути грозит нам полнейшее утомление от готовых удобств, средств жизни и самого ее содержания, и единственное наше спасение, единственная возможность пробудить наши силы не на готовом,то есть не на ослабляющем даже самую охоту думать, делать и жить, а на новом, что может поднять все наши силы, что потребует даже удесятеренной энергии, состоит в опыте жить, принимая за главнейшую цель жизни благосостояние народных масс. Это трудно, но в этом непрерывном опыте, в этих непрерывных неудачах, разочарованиях, радостях, высказанных и не сказанных слезах, в этом, по-видимому, мучительном сознании недостижимости цели – во всем этом только и может быть наша самостоятельная жизнь,отсюда только и придет материал, который ляжет в основание воспитания будущих поколений.
3
С каким поистине детским восхищением рассказывал мне один мой приятель следующий маленький эпизод. Задумал этот мой приятель походить пешком и посмотреть, как живут на белом свете добрые люди. С месяц ходил он по Московскому уезду, и в одну настоящую, заправскую «черную ночь», в дождь и ветер, забрел неведомо куда, в какой-то огромный лесили парк с заросшими, но правильными, величественными аллеями, и скоро очутился перед громадной развалиной старинного барского дворца. И в парке темно, и пусто во дворце – только ветер ревет и воет, раскачивая огромные деревья… Куда идти? И вдруг, обойдя руину с другой стороны, он заметил огонек. Огонек светился в единственном окошке, не лишенном рамы и задернутом занавеской. Обрадовавшись огоньку и жилью, приятель стал искать входа в него и скоро нащупал дверь, которая, как после оказалось, не имела даже и петель и была только приставлена снаружи; с громом и стуком повалилась она, эта дверь, от одного легкого прикосновения, и этот гром заставил выскочить обитателей жилья: в сенях, наполненных мусором от обваливающегося кирпича, появились древнейший старик и молодая девушка. Девушка оказалась учительницей сельской школы, которая помещалась тут же, в другой, не совсем разрушенной каморке. На селе негде «приткнуться», все занято трактирами и кабаками, а земское здание школы еще не готово, так вот земство и нашло возможным «приткнуть» ее с несколькими картами и книжным шкафом в этом микроскопическом углу огромного дворца, кое-как приведя угол в возможный порядок. Приятель мой, так нежданно появившийся и наделавший такого шума, оторвал девушку от работы: она исправляла детские сочинения. Завязался простой разговор о школе, о ребятишках, о ежедневных школьных мелочах, и разговор этот был точно луч света во всей этой виденной, слышанной и пережитой тьме… Во время разговора торопливо вбежала в комнату деревенская девочка, закутанная в платок и с высокой палкой в руке. «Я у тебя, Алексевна, – сказала она учительнице, – ноне ночевать не буду!» – «Отчего?» – «Да мне надыть пьяных и прохожих по дворам разводить… Отец-то хмелен, а очередь наша… так вот я вместо отца-то!» – и ушла. И опять хорошо и светло показалось моему приятелю. Какой бы микроскопический, с высшей точки зрения, «паллиатив» ни представляла эта учительница, читающая детские сочинения на тему: «как я раз испужался» или «как я раз расшибся», – хорош человек, который решился на этот паллиатив, который где-то в углу, в трещине старого дома, нашел возможным, а главное, нужным,разговаривать с какими-то чумазыми ребятишками, и дело его хорошо. Как ни мизерны средства этого человека, но он не скажет: «Почитай Кузьму Иваныча потому, что у него восемнадцать кабаков!» Не скажет: «Хлопочи только о своем кармане!» и т. д. Этого нельзясказать ей, иначе она бы и не была здесь, не ежилась бы в углу этой развалины с своими тетрадками, сказками… Все это чуть-чуть заметный огонек в черной, окутывающей ее кругом тьме, но огонек несомненный, хотя и трудно, мучительно трудно отвоевать его право не гаснуть среди целой орды кабатчиков, кулаков, на которых держится неурядица народная.
И, право, только вот такие едва мерцающие огоньки и радуют, хотя огоньки, точно, еле мерцают… Молчаливое совершенствование теоретических воззрений гораздо более распространено, чем желание живого дела; теоретическое изящество, отделка всевозможных теоретических деталей развиваются в ущерб вниманию к сегодняшней человеческой нужде, – и это во всех интеллигентных сферах; приводить в связь с сегодняшней мелочной действительностью свои отшлифованные до высшей степени изящества теоретические построения русский человек отвыкает с каждым днем все более и более. Недавно в газетах был опубликован такой случай: в Кронштадте существует какая-то ремесленная касса, дела которой ведутся по способу Артем Артемычей: молебен, расхищение, пожертвование корпии в «Красный Крест», молебен и опять расхищение. На общее собрание этой кассы, где члены хотели восстать на такие распорядки, появились приехавшие из Петербурга «новые люди». Эти новые люди теоретически были до того справедливы, говорили так превосходно, что собрание, заслушавшись их речей, сразу забаллотировало прежнее правление и выбрало в члены правления новых, приезжих людей. Но когда дело дошло до необходимости показать справедливость своих отшлифованных мыслей на деле, то есть войти в мелочи жизни небогатых трудящихся хозяев кассы и, основываясь именно на этих мелочах (ради них-то ведь и касса возникла), начать новые порядки, то новые люди оказались совершенно ничего в этих мелочах не понимающими, не имеющими никакого понятия о нужде, о том, как живет бедный человек, каков его труд. И что же? В то же самое заседание разочарованные бедняки должны были свергнуть новых людей с только что дарованных им мест и с горем и унынием должны были выбрать опять старых: эти хоть и воруют, но все-таки знают, почем свечи, как дорога крупа и т. д.
Иллюстраций, которые бы наглядно показали, до какой степени отвыкшая от реального дела мысль русского человека привыкла молча и неподвижно присутствовать при созерцании того самого зла, об уничтожении которого эта мысль смертельно печалится, можно было бы привести несметное количество.
4
Едва я дописал последнюю строчку, как в мою комнату вошел один мой приятель. Я прочитал ему написанное, и между нами произошел такой разговор.
– Это все так, все верно, – сказал приятель, – верно и то, что русский человек подавлен и ослаблен обилием «готового», и то верно, что это готовое не всегда ему по душе; уж очень видны нам и фальшь и ложь всего этого готового-то… Верно тоже и то, что даже «дело» во имя благосостояния народа не дремлет у нас, а двигается неустанно по мере возможности… Народное дело – слово не пустое, и не только слово! Но все-таки как будто что-то не то, чего-то недостает во всем этом всякому россиянину…
– Отчего же так?
– Да оттого, мне кажется, что человеку непременно надобно знать, что должно выйти из этого? Ну хоть бы, с позволения сказать, утопию бы какую-нибудь нам представили… «Это нехорошо, это не так, это несправедливо, а вот так, мол, и справедливо и хорошо!» У европейцев, не чувствующих аппетита к старым порядкам, всегда на смену их есть фантазия о новых; всякий европеец-реформатор ответит вам на вопрос: что надо? – «Вот что!» А у вас, то есть у нас, нет! «Народ, масса, капитализм, община», а все что-то не то! Образчика, фантазии не создано по поводу того, что и как должно быть, что и как справедливо. Давайте-ка эту фантазию, образчик – проснемся! Право, проснемся!
Я бы, разумеется, ни в каком случае не решил давать этих образчиков и даже в дружеской болтовне не нашел бы удовольствия фантазировать на этот счет. Но одно совершенно случайное обстоятельство заставило меня невольно сосредоточить внимание на этом деле.
Совершенно случайно в мои руки попало одно народное современное произведение, где говорится «обо всем», и мне показалось, что в этом произведении воистину «брезжит» какой-то свет, давая возможность хотя чуть-чуть уловить очертания чего-то гармонического, справедливого и необычайно светлого.
Трудами рук своих *
1
В последних строках предыдущего очерка я обещал познакомить читателя, томящегося решением вопроса: «како жить свято?» – с одною рукописью, написанною крестьянином, в которой как бы «брезжит» нечто, отвечающее на этот многосложный и многотрудный вопрос. Рукопись эта будет представлена читателю в настоящем очерке, но я боюсь, что она не произведет на него такого впечатления, какое я желал бы, чтоб она произвела; я боюсь, что читатель (конечно, именно только такой читатель, который не чужд мыслей о том, како жить свято?),истомленный действительностью, по-видимому неопровержимо доказывающей ему каждую секунду и долгие, долгие годы подряд, что свято жить нельзя, а надобно жить не свято, – боюсь, что этот читатель набросится на эту рукопись, в которой обещан ответ на мучительный вопрос, с жадностью и алчностью утомленного, чрезмерно уставшего человека и, как всякий уставший и проголодавшийся человек, которому кажется, что он съест быка, не съест с должным аппетитом и того маленького кусочка, который ему предлагают. «Кусок», который предлагает рукопись крестьянина, не велик, но в нем есть действительно подлинные питательные свойства – надобно только потребить его не с азартом жадности, а «поотдохнувши», не торопясь глотать его сразу.
Вот именно в видах того, чтобы читатель съел этот кусок полностью, с аппетитом, ощутил бы его доброкачественность и оригинальность вкуса, мне и необходимо не давать его читателю сейчас, «с устатку», и попросить его поотдохнуть немного на некоторых предварительных соображениях. Эти «предварительные соображения» делаются мною, между прочим, на основании выводов и наблюдений, сделанных на тему настоящего очерка уже другими русскими писателями, так что предлагаемый очерк есть работа компилятивная.
В том же предыдущем очерке мною было сказано, между прочим, что наша интеллигентная скучающая публика потому именно «влачит» бесплодно и тускло, свое существование, что волею судеб для нее уже выработаны формы существования, что она должна принимать их готовыми, что эти готовые формы заменяют ей силу самостоятельной мысли: не приходится думать, когда уже вперед известно, как пойдут твои дни и годы. Но, принимая волею судеб надвигающиеся готовые формы жизни с совершенно готовым содержанием, русский интеллигентный человек сам по себе не может не видеть, не чувствовать, что все это готовое – не ладно, не гармонично, не чисто и вообще «не так». Как человек свежий,то есть не принимавший ровно никакого участия в создании тех форм жизни, которые он должен принять готовыми, он в то же время принимает также в готовом виде и критику этих форм, и, еще не живя в них, не пробуя их, он уже с совершенною ясностью видит, что они негодны, непривлекательны, не возбуждают аппетита.
В самом деле, можно ли ему быть искренним в уважении и в интересе к оригиналу тех сторон жизни, которые он обречен только копировать? Оригинал этот – европейская жизнь, как видит всякий, не блещет особенно привлекательными сторонами и решительно никого не может убедить, что оригинал этот – совершенство и последнее слово. Мне невозможно вдаваться в подробности несовершенства настоящей минуты, переживаемой оригиналом, но, чтобы читателю была видима самая суть этих несовершенств, я позволю себе указать хотя на последние выборы в европейские парламенты, так как суть(необходимая нам для нашей цели) выражается в них весьма рельефно: беспрестанные стычки и даже драки, брань, ссора, ожесточенная борьба партий никогда с такою силою не проявлялись на собраниях, предшествовавших выборам, как в последние месяцы. Не слышно никаких теоретических разговоров, – по этой части все ужтпереговорено, – а дерутся и ругаются, срамят и стремятся втоптать в грязь друг друга группы людей, не имеющие между собой ничего общего.И вот этим-то ничего не имеющим общегомежду собою группам людей, на которые распалось европейское общество, предстоит выбрать правительство, блюдущее интересы всех,хотя у всехинтересы совершенно различные: у капиталиста – не те, что у рабочего, у духовенства – не те, что у республиканцев, у земледельцев – не те, что у землевладельцев… Немудрено, что, например, господину Греви, стоящему «во главе» такого правительства, не остается другого занятия, как кормить по нескольку раз в день свою утку и отделываться ничего не значащими фразами от требований всех партий, так как интересов одной нельзя удовлетворить, не нарушая интересов другой, а эта другая, как и третья, и пятая, стремится выдвинуть свои интересы непременно на первый план.
Но никакой отдельный человек, отнятый от этого муравейника, не скажет вам, что он счастлив, что ему легко, что он уверен в завтрашнем дне. Ни рабочий, ни капиталист, ни землевладелец, ни купец, ни военный, ни ученый и т. д. – никто не скажет, что он не нуждается в том, чтобы какой-нибудь из его перечисленных соседей не был притиснут к стене, для того чтобы его благополучие было вернее обеспечено, и что, следовательно, каждый из них, то есть каждый из миллионов жителей, населяющих страну, при настоящих условиях жизни, складывающейся на подобие пчелиного улья, не может чувствовать себя уравновешенным с окружающей средой и, следовательно, личное его существование не полно, не независимо, не светло и, следовательно, не счастливо.
В видах того, чтобы читатель мог оценить значение того простонародного произведения, с которым мы хотим его познакомить, нам желательно обратить особенное его внимание именно на эти две резкие черты, характеризующие оригинал тех форм жизни, которые уж томят русского человека: в глубине этих форм томится личность человеческая, томится человек, на умалении которого и зиждется «порядок» теперешнего «общества». Но порядок этот совершенно не отвечает окованной его цепями личности, и то, что грезится ей как справедливое, может быть превосходно выражено несколькими строками, взятыми нами из сочинения Н. К. Михайловского и касающимися мечтаний о таких условиях человеческого существования, среди которых личность человеческая могла бы найти полноту своего существования, не нарушая полноты существования общества; вот эти строки, определяющие прогресс: «прогресс есть постепенное приближение к целостности неделимых, к возможно полному и всестороннему разделению труда между органами (неделимого) и возможно меньшему разделению труда между людьми».
В четвертом томе сочинений Н. К. Михайловского читатель найдет обширную статью: «Что такое прогресс?»,которая выведет его сбиваемую с толку мысль на настоящую дорогу, к настоящему свету. Мы не можем делать больших выписок из этой статьи, так как выяснению вышеприведенного положения посвящены почти пять томов этого писателя, так что теряешься в обилии блестящих страниц и не знаешь, которую из них предпочесть перед прочими. Ограничимся поэтому только теми строками, в которых формула прогресса г. Михайловского излагается в самом сжатом виде. На основании этой формулы, «безнравственно, – говорит г. Михайловский, – несправедливо, вредно, неразумно все, что задерживает это движение(то есть приближение неделимого к целостности). Нравственно, справедливо, разумно и полезно только то, что уменьшает разнородность общества, усиливая тем самым разнородность его отдельных членов».
Прилагая ее к настоящему моменту жизни человеческих обществ и выделяя из них личность человеческую, неделимое,мы не можем не видеть, что неделимое не может похвалиться «целостностью» своего существования. Напротив, в каждом человеке каждой общественной группы, из соединения которых образуется благообразие пчелиного улья, нет гармонии в развитии его личности, нет разнородности в деятельности членов его организма; напротив, он, целый человек,живет только частьюсебя, сам сделавшись членомобщественного организма. Труд разделен «между людьми», а не «между членами организма человеческого». Рабочий только стоит у станка или у горна и стучит всю жизнь молотом, проститутка всю жизнь должна быть весела и пьяна и т. д. Все исполняют какую-нибудь специальность, не дающую возможности жить специалисту другими сторонами человеческого духа и тела, и все не могут считать себя счастливыми. «Попробуй-ка моего!» – может сказать человек всякой современной профессии, и всякий в то же время не может существовать без посторонней помощи, всякий эксплуатирует всякого и в свою очередь эксплуатируется всяким. Рабочий, священник, инженер, балетная танцовщица, ученый и т. д., поставленные в положение, при котором их специальности оказываются ненужными, не требуются, не покупаются, – должны сгинуть,пропасть от своей беспомощности, и вообще никто из них не может сам удовлетворять всем своим потребностям,а, напротив, удовлетворяя какую-нибудь ничтожную общественную потребность, сам-тов удовлетворении всех своих потребностей требует посторонних услуг таких же, как и он, микроскопических специалистов.
Выражение «сам удовлетворяет всем своим потребностям»принадлежит гр. Л. Н. Толстому; употреблено оно им как характеристика форм жизни нашего крестьянства, в отличие от форм жизни, выработанных «цивилизацией», и, как мы думаем, характеристика эта окончательно рассеивает всю ту темь, и туман, и муть, которые в литературных спорах окружают толки о народе и цивилизации, о России и Европе. Упомянув в одной из своих педагогических статей о мнении Маколея, что благосостояние рабочего народа измеряется высотой заработной платы, гр. Толстой спрашивает: «Неужели мы, русские, до такой степени не хотим знать и не знаем положения нашего народа, что повторяем такое бессмысленное и ложное положение? Весь народ, каждый русский человек без исключения назовет богатым степного мужика, с старыми одоньями хлеба на гумне, никогда не видавшего в глаза заработной платы, и назовет несомненно бедным подмосковного мужика в ситцевой рубашке, получающего постоянно высокую заработную плату. Не только в России невозможно определить богатство степенью заработной платы, но смело можно сказать, что появление в России заработной платы есть признак уменьшения богатства и благосостояния». А в другом месте той же педагогической статьи гр. Толстой говорит: «Чтобы человеку из русского народа полюбить чтение Пушкина или историю Соловьева, надо этому человеку перестать быть тем, чем он есть, то есть человеком независимым, удовлетворяющим всем своим потребностям». Пушкин и Соловьев здесь поставлены только как признак нужды духовной, которую оказывается невозможным удовлетворять самому, как и в предшествовавшем примере указаны признаки материальной нужды: раз человек теперь, в настоящую минуту, удовлетворяет всем своим потребностям как материальным, так и духовным, он вполне независим, и делается зависимым, то есть несовершенным, удаляется от целостного типа только тогда, когда не может самудовлетворять себя во всех своих потребностях. Как видите, ту формулу прогресса, которую делает г. Михайловский путем научным, гр. Л. Н. Толстой, к нашему, то есть русскому огромному счастью, видит даже осуществленной в глубинах наших народных масс, и его выражение: сам удовлетворяет всем своим потребностям,сказавшееся после глубокого и искреннейшего изучения русского народа, вполне отвечает теоретическому выводу г. Михайловского: «нравственно, справедливо, разумно все то, что уменьшает разнородность общества (разнородность между профессиями людей), усиливая тем самым разнородность его отдельных членов», то есть соединяя эти разрозненные профессии в каждом человеке, то есть делая для каждого возможным удовлетворять всем своим потребностям.
Повторяем: эта формула и этот вывод, сделанный гр. Л. Н. Толстым относительно форм жизни русского народа, окончательно решают вопрос как о том, что вообще нравственно, разумно, справедливо, так и о том, что такое Россия, Европа, народ и цивилизация. Стоит только эти выводы приложить к любому рассуждению о благе русского народа, чтобы немедленно убедиться, точно ли рассуждающий желает народу блага, точно ли он понимает,в чем оно заключается, точно ли он любитего или только галдит о нем и без толку бормочет о России и Европе, о народе и цивилизации.
В томе III «Сочинений Н. К. Михайловского» [3]3
Стр. 213. (Прим. автора.).
[Закрыть]читатель найдет превосходный пример применения этой формулы прогресса к учению теперешнего славянофильства, которое, как всем известно, десятки лет твердит о народе и хлопочет о широком развитии его духа. В № 4 газеты «День» 1865 г. была напечатана статья «Зигзаги и арабески русского домоседа»; из нее-то Н. К. Михайловский делает следующую выписку: «Всяким довольством обильна, величавым покоем полна, текла когда-то старинная дворянская жизнь домоседская: мед, пиво варили, соленья солили и гостей угощали на славу – избытком некупленных, богом дарованных благ. И этой спокойной жизни не смущала залетная мысль, а если подчас бушевала кровь застоялая – пиры и охота, шуты и веселье разгулом утоляли заволновавшуюся буйную кровь». Затем идет описание запустения дворянской жизни, и, не меняя былинного языка, автор приходит к выводу, что в России нужны новые железные дороги, новые финансовые предприятия, деньги с которых опять оживят жизнь домоседскую. «Нестарцев, калик перехожих, ждет томящийся избытком богатств неизбытных южнорусский край; ждет он железного пути от середины Москвы к Черному морю. Ждет его могучего свиста древний престольный город Киев; встрепенется, оживет в нем старый русский дух богатырский; воссияют ярким золотом потемневшие златоглавые церкви и звонче раздастся колокольный тот звон, что со всех концов земли русской утомленные силы, нажитое, накопленное горе – ко святым пещерам зовет, облегченье, обновленье дает. Торный, широкий след проложила крепкая вера нетронутая, да тяжелая, жизнью вскормленная скорбь народная к городу Киеву. Но на перепутье другом создали силы народные новый город Украины, Харьков торговый; бьет ключом здесь торговая русская жизнь, север с югом торговлю ведет и стремятся сюда свежие ретивые русские рабочие силык непочатым землям Черноморья и Дона, к просторным степям, к Крыму безлюдному, что стоном стонет, рабочих рук просит. Томятся, ждут города и земли – к кому (к Киеву или Харькову) направится новый желанный путь, кому дастся сила, кому бессилие?» К этому редакция «Дня» делает такое примечание: «Моря и Москвы хочет доступить Киев; пуще моря нужна Москва Харькову; Киеву – первый почет, да жаль обидеть и Харькова. Или Русь-богатырь так казной-мошной отощала, ума-разума истеряла, что не под силу ей богатырскую, не по ее уму-разуму за единый раз добыть обоих путей, обоих морей, железом сягнуть до Черного через Киев-град и Азовское на цепь к Москве через Харьков взять, чтобы никому в обиду не стало?» За исключением мнения, будто бы Азов-град обидится, если его по примеру прочих мест не посадят на цепь, – что же тут, спрашивается, русского, народного, что тут «не Европа»? Богатырским языком здесь изложено, что желают учредить совершенно европейское финансовое предприятие; с гуслярным звоном говорится о рабочих руках, то есть о нарождении той самой заработной платы, которая не может появиться на Руси иначе, как вследствие упадка народного благосостояния. Кстати сказать, недавно вышедшая книга г. Янжула «Фабричный быт Московской губернии»уже рисует «начало» на Руси этих чисто европейских форм жизни, и нам кажется, что г. Янжул, зная фабричный быт Англии, мог бы даже теперь, не посещая фабрик, не только знать, что там делается, но даже и предсказать, что там будет делаться завтра, через десять, пятнадцать лет. И все, что там ни делается, и все, что ни будет делаться, – все это противоречит коренным свойствам народного быта, основанного на полном удовлетворении всем своим потребностям. Но если г. Янжул, как знающий фабричный быт Англии, то есть образец, с которого у нас на Руси водворяется готовый слепок, мог бы предсказать заранее все, что воспоследует из этого нововведения, то наша скучающая публика должназнакомиться с такими работами, как книга г. Янжула, так как она весьма мало знает, что такое за несчастие эта заработная плата и что за счастие такое учреждение, как фабрика.
Посмотрите, в самом деле, чего, например, стоит человеку (человеку,господа!) такой ничтожнейший продукт, как рогожа? Работа на рогожных фабриках начинается с воскресенья, с девяти часов вечера, и идет так: работники – отец, мать и двое детей – работают все вместе с девяти часов до четырех часов ночи, в четыре часа отец ложится спать, а мать и двое детей работают до шести; в шесть встает отец, ложится мать, в девять часов ложится один ребенок, а в час дня, то есть проработав шестнадцать часов подряд,засыпает другой, и так в течение целого дня почти безостановочно, с перерывами в один час – для обеда, в два-три часа, когда случится, днем и ночью – для сна; идет работа всю осень, зиму и весну… Весной, уходя домой, рабочие до того измаиваются,что, даже по выражению самих хозяев этих фабрик, их «ветром качает»,и что ж, такой каторжный, измаивающий труд – что он, приближает ретивый трудовой тип русского человека к «целостности», к полноте, или удаляет от него и из целого человека превращает в какой-то инструмент, щиплющий мочало?
Но эта рогожная фабрика – образец фабрики самого первобытного устройства; здесь хозяин, как видите, сам говорит, что работники измаиваются так, что их «ветром качает»; кроме того, при найме рабочих также сам хозяин по-мужицки откровенно говорит им, что за провизию с них он, хозяин, будет брать дороже лавочного и чтобы эту дорогую провизию брать непременно у него. Это фабрика – не рафинированная ни гуманностью, ни филантропией. Но и рафинированные фабрики, образчики которых читатель может найти в книге г. Янжула, также не очень будут радовать его сердце.
Вот, например, фабрика в городе Серпухове, где все устроено по последней моде и со всевозможным «гуманством»: есть и больница, и особенный родильный приют для рабочих женщин, где они могут «родить бесплатно»и притом пользуются даровыми лекарствами и уходом; для детей фабричных рабочих устроены колыбельни, в которых, за отсутствием матерей, за детьми ходят несколько нанятых администрацией фабрики женщин. Около этой колыбельни устроен садик и в нем ящики с песком, в которых дети могут играть. Все превосходно с первого взгляда, а посмотреть на дело «по-божецки», так и скучненько станет: представьте себе детские годы этого ребенка; ребенок, неразлучный с матерью со дня рождения, благодаря уже одному разговоруматеринскому, – разговору, начинающемуся еще задолгодо самых элементарнейших признаков понимания в ребенке, задолго до того времени, когда он еще научится слышать, глядеть, разговору бесконечному, постоянному и притом решительно обо всем,что только дает разнообразная жизнь дня, – благодаря уже одной этой материнской болтовне ребенок начинает ощущать потребность самого разностороннего внимания и благодаря именно этому вниманию к многочисленности явлений жизни, возбужденных материнскою болтовнёю, начинает развиваться всеми сторонамисвоего духа и тела. Теперь же, в этом ящике с песком, оставленный на попечение старухи, обязанной смотреть за десятерыми, он на тысячи вопросов не получит ответа (не разорваться же старухе!), тысячи любопытных явлений – цветок, петух, бабочка – мелькнут только явлениями непонятными. В этом ящике с песком он уже лишен бесконечно разнообразных впечатлений, которые дала бы ему жизнь в трудовой крестьянской семье, впечатлений трудового крестьянского дня. Мать он видит в то время, когда она приходит есть и спать, в те же часы видит и отца, но и у матери и у отца нет ничего общего и в труде, как это есть в крестьянской семье; нет общего, понятного и мужу и жене и в то же время воспитывающего этим общим трудовым днем и разговором своего ребенка: отец делает одно, мать другое, а общий разговор – «про деньги», и все про то, чтобы «отдохнуть», да как бы «уйтить в кабак». Ребенок растет под однообразный стук и свист паровых машин, в разговорах о штрафах, о рабочих часах, об убавке платы, – и с детских годов все его духовные и физические свойства воспитываются применительно к узкой, однообразной, измаивающейфабричной работе. Он будет, может быть, аккуратнее отца, будет исправнее, но он будет уже его, глупее, если можно так сказать, он уже не будет тем полным человеком, каким пришел на фабрику его отец; отца его нужно было приводить в машинообразное состояние штрафами, вычетами, кутузками, строжайшими угрозами пустить по миру без копейки за буйство, за песни, за опоздание, за драку, за водку; на тысячи манер администрация «обламывала» неотесанного мужика, который напился и набуянил от тоски, который из ревности исколотил жену, из личной обиды на неотеса-надсмотрщика испортил дорогую машину или «нажрался» с радости, вспомнив, что «на селе» праздник, или что надо погулять, потому что жена родила, заговорило родительское сердце… Этот новый тип, без деревенских впечатлений, ребенок, выросший в колыбельнях, в ящиках с песком, под стук и свист паровиков и паровых молотов, может быть, и не будет буянить, будет пьянствовать тихо, валяться замертво, не беспокоя администрации и не подвергая себя штрафу; быть может, этот будущий, рафинированный фабрикой человек не забуянит и из ревности, потому что, вероятно, и над проституцией прострется рука гуманности, и она будет «упорядочена», улучшена в гигиеническом отношении, так что не будет надобности и в больнице лежать, и ревновать, да и на крестинах буйствовать с радости, вероятно, также не придется. Еще можно бы говорить, что эти новости неотразимы для нас, что эти беды должны прийти к нам, что нужно все сделать, чтобы ослабить неизбежное зло, и под прикрытием этих гуманностей все-таки с грехом пополам класть в карман «неизбежный и неотразимый» дивиденд, но говорить, что соловьиный свист железных дорог и фабричных паровиков то же, что богатырский посвист Ильи Муромца (это сказано в упомянутой статье «Дня»), что от свиста этого проснется русский дух богатырский, что засияют кресты златоглавые, – это уж даже и безобразно.