355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика » Текст книги (страница 23)
Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:34

Текст книги "Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Это был человек лет под сорок, несомненно, российского, мочального типа, но отлично сшитое платье и ножницы хорошего парикмахера сумели подчистить мочальные черты лица и фигуры настолько, что «не отличишь и от барина». Лицо его было не старо, но заспано и вообще поношено, и все его тело казалось вялым.

Наконец явился карась. С шумом, гамом и криком, дребезжа дряблым голосом, накинулся на него дряблый человек, пробормотал что-то о Варшаве, о полиции, накричал что-то об аппетите и, делая все это, всем своим существом стремился к принесенному карасю. Из собственной бутылки он проглотил две рюмки водки, одну за другой, уселся, расправил локти, расстегнул рубашку на шее и, очевидно, готовился «пожирать».

Но увы! первый же кусок, который он положил в рот, так и застрял у него в горле. Он жевал этот кусок необычайное количество времени и проглотил с величайшими усилиями.

– Нет! Не идет в горло! – бросая вилку и нож на стол, беспомощно воскликнул он, прямо обращаясь ко мне. – То есть, чорт его знает, что такое творится! Что ни съем, не идет! Что тут делать?

Именно беспомощность, в которой он находился при виде прекраснейшего карася, и невозможность удовлетворить им своего огромнейшего аппетита и заставили меня разговаривать с ним.

– И ведь главное, – дребезжал он дряблым голосом и дребезжал жалостливо, беспомощно, – главное дело, ведь как-то вдруг две напасти… Давно ли?.. Да двух лет не будет, как я «закатывал» во всех отношениях! Бывало, пить если, так хоть неделю без просыпу – ничего! Конечно, помаешься, покряхтишь с денек, ну в баню там… А через день как не бывало, опять жарь! А второе – женский пол тоже… А теперь, вот подите! И как-то вдруг!.. Заскучал, аппетиту нет, думаю – пройдет, ан, гляжу, хуже: то в горло не идет, этого не пропихнешь, рюмки три-четыре пропустишь – ко сну клонит… А в то же время и по женской части… Теперь вот в Киеве был в «Шатошке»: ведь какие штучки ходят! В былое время да разве я бы мог быть хладнокровен? Эдаких-то милочек пропустить? А теперь вот три вечера ходил, смотрел, думаю: неужели же во мне не пробудится фантазия? И нет! Сижу, гляжу – хоть бы что! И ведь сразу стряслось, и чувствую, что хуже да хуже… И не знаю, что делать… Главная беда, фантазия-то, кажется, приотупела… Надобно какие-нибудь средства; вот в Самарской губернии старик какой-то травами лечит, попробовать бы… Я и еду-то теперь по совету докторов: воздухом, говорят, надо… Какой тут воздух? Бывало, как только платье женское увидишь – и уж воодушевлен… А теперь и бормотать-то с дамочками не охота… А уж это мне чистое наказание… Что и за жизнь после этого!

Утрата двух таких благ, как удовольствие бормотать с дамочками и «закатывать» по неделям «по питейной части», до того печалила и искренно угнетала несчастного человека, что невольно думалось: «Не пособлю ли я ему, напомнив, что, кроме питей и дамочек, есть и другие интересные вещи, которые могут рассеять его уныние?» Спросил его поэтому о его лесопильном заводе и о том, интересует ли его это дело?

– Чего мне в нем? Велико дело – лесопилка! – недовольным тоном отвечал несчастный буржуй. – Там у меня приставлен дядя, человек старого закала, железный… Уж этот не даст маху, а приезжай я, вмешайся, все знают, что я добр, полезут с жалобами да просьбами, не выпутаешься! У того палец оторвало – пенсию ему! Того обочли – жалуется… И – да тут тьма-тьмущая!.. Давай им пенсию! Он спьяну сунет голову в машину, а я отвечай тут! «Ты, говорят, не станови к машине, когда она опасна!» А я почем знаю? Какая она там машина, у меня и понятия нет… Пускай там разбираются! Что я за судья?.. Пусть там по закону, как знают; там человек приставлен от меня, доверенный, вожжайтесь с ним, как знаете! Есть чего – лесопилка!

Спросил я его, женат ли он, есть ли у него дети; оказалось, что он женат, но что с женою не живет.

– Кабы если бы дети были, ну еще, может быть, жили бы. А то сами посудите, детей нет, ну какой же у меня интерес? Брюзжит за каждую малость: «Не ходи, да не пей, да сиди дома», и невесть что… А то так: «Возьми меня!» Куда? В «Эрмитаж», что ли, или к цыганам?.. Ну, так брюзжали, брюзжали оба, наконец говорит: «Коли ты так, так и я так же буду!» – «И сделай твою милость!» Отдал ей приданое; живи, матушка! Живет с кем-то! Я рад, хоть беспокойства от нее нет… Да и что толку-то? Все один чорт… Да фантазия-то стала пропадать! Скучно!.. Даже иной раз и жену вспомнишь.

Спросил я его и о том, отчего он, имея средства и ценз, не попробует развлечься общественной деятельностью. Но этот вопрос почти рассердил его.

– Это галдеть-то, горло драть в думе из-за щекатурки для тюремного здания? Да зачем мне? Подряд, что ли, надо? Так у меня лесопилка действует, какой же мне расчет на щекатурке-то мошенничать? Ну уж это… избави бог! И близко-то к ним не пойду…

И в конце концов вся наша беседа поздней ночью закончилась опять тем же:

– Главное, фантазия прекращается, вот что горько-то! Из-за чего же жить-то?.. Позвольте вас спросить?..

* * *

На другой день, часу в одиннадцатом утра, пароход остановился у небольшого южно-русского городка, где мне следовало продолжать путь по железной дороге. Справившись на пристани о времени отхода поезда, я был неприятно удивлен, когда узнал, что поезд уходит поздно вечером. Волей-неволей приходилось ехать в гостиницу и брать номер. Я уехал с парохода, когда несчастный страдалец увядающей фантазии спал, обернувшись лицом к стене. Его не будили, пароход стоял около городка долго.

Извозчик привез меня в небольшую гостиницу. В больших, просторных сенях, с буфетом у задней стены, я нашел хозяина, человека российского происхождения. Коренастый, широкобедрый, в белом парусинном пиджаке, он отвел мне номер тут же, внизу, по коридору, направлявшемуся влево от буфета. Гостиница была маленькая, номеров пять, шесть.

Долго я сидел в моем номере и безмолвно пил чай. Направо и налево из номера были двери в соседние номера; двери эти с одной стороны были заставлены комодом, с другой – кроватью.

Спустя некоторое время в номере слева отворилась дверь и послышались детские частые шаги и детские голоса.

– Учитесь здесь! – слышался голос хозяина. – Да не баловаться!

– Хорошо! – весело отвечали дети. – То-то!

Дверь хлопнула, хозяин ушел, дети остались.

– Ну, Вася, – послышался голос девочки, – учись… в самом деле, будет кривляться, не лазай на окошко… Ну, Вася!

– Сейчас!

– Ну, Вася, учись! Мне самой надо из географии готовить…

– Ну, давай!

– Ну, читай молитву утреннюю… Знаешь?

С шутками и понуканием, переходившим в смех и беготню, и с беготней, переходившей в просьбы со стороны девочки учиться и не шалить, началось, наконец, ученье, и Вася зачитал утреннюю молитву.

– Что значит: дьявольское поспешение? – спрашивала девочка строгим тоном учителя. – Тут сказано: «помоги мне во всякое время и во всякой вещи и избави мя от всякия мирския злыя вещи и дьявольского поспешения»… Что значит дьявольское поспешение?

– Дьявольское поспешение? – переспросил мальчик невнимательным тоном. – Это значит (он говорил, стуча равномерно в стену не то рукой, не то ногой), что дьявол поспешает…

– Ну вот ты опять начинаешь врать… Куда ему поспешать?

– Он поспешает соблазнять…

– Ну вот и глуп!

Смех, беготня и опять серьезная беседа.

– Не поспешает дьявол, – с чувством говорила девочка, – а нужно молить бога, чтобы он избавил нас от дьявольской помощи в злых делах… А «от всякия худыя вещи» – это значит, что с нами может в течение дня приключиться несчастие, болезнь, пожар, беда какая-нибудь…

– Дети! – опять послышался голос хозяина. – Варя, Андрюша! Идите в третий номер.

Дети шумно пробежали по коридору и очутились в номере, который был у меня справа, а в том номере, где они учились, послышались шаги взрослого человека и шопот его с хозяином.

Шептались они минут пять.

– Так можно? – спросил мужской голос, в котором я, к глубочайшему сожалению, узнал голос моего дряблого спутника.

– Да уж… будем стараться!

– Пожалуйста… Главное, поскорей!

– Сию минуту-с. Минут пятнадцать пройдет…

– Ну, валяйте! Да дайте пока пива хорошего…

– Сию минуту!

Дверь хлопнула, хозяин вышел, потом вошел. Хлопнула пробка, забулькало пиво.

– Так пожалуйста!

– Поехали, поехали-с!..

И в номере настала тишина.

– Ну, Вася, – послышалось справа, где были дети, – теперь вечернюю молитву!

Долго пискливый детский голосок девочки раздавался из-за соседней двери, долго она учила, «билась» с братишкой из-за молитвы «На сон грядущий»; долго в полнейшем молчании всей гостиницы шумел на моем столе маленький, кривобокий самоварчик, долго кряхтел мой пароходный сосед, подливая пива, как вдруг по пустынной улице (город полуеврейский, и была к тому же суббота) затрещали колеса извозчичьего экипажа и мимо моего окна пронеслась на извозчике какая-то молоденькая девушка, премилой наружности, в дешевеньком платочке на голове.

Извозчик сразу остановился у крыльца гостиницы.

– Кто приехал? – прерывая разговор о молитве, проворно проговорил мальчик и побежал куда-то.

– Не смотри в окно! Не твое дело! Вася, не высовывайся! – умоляюще закричала девочка.

А вслед за тем в номере с левой стороны послышалась суматоха, хлопнула дверь, послышалось много шагов и звонкий, свежий девичий голос и смех…

– Ну, снимай платок, пальто!.. Чего ты хочешь? Тебя как звать-то? – дребезжал голос пароходного соседа.

Надобно было тотчас уйти куда-нибудь.

Я вышел в коридор и натолкнулся на хозяина, который, весь в поту, запыхавшись и, видимо, торопясь из всех сил, тащил какой-то поднос с бутылками и тарелками.

– Как вам не стыдно позволять это в вашей гостинице? – сказал я. – Там ваши дети…

– Да как же не позволять-то? У меня дети. Помилуйте! Надо кормить, одевать, учить… А какие доходы? Город жидовский… Как же не позволять-то? В одно кредитное общество извольте-ка выручить… Да я их сейчас в сад выгоню… не беспокойтесь… А нельзя не дозволить… Кабы не номера, так….

На улице было скверно, пыльно, пустынно, неопрятно. Скверно, неопрятно было и у меня на душе. Этот звонкий девичий голосок, этот мальчик, этот отец, дозволяющий гадости ради «семейства и детей» и не имеющий времени за хлопотами подумать, что и у той девушки, которую он «представил», тоже есть родители, что и она такое же «дитя», как и его девочка, что даже голос и смех ее – почти детские, и, наконец, эта больная и дряблая, несчастная свинья, «дающая хлеб» хозяевам, этим извозчикам, этим девушкам с почти детским голосом и смехом, – какая во всем этом бесконечная тоска и мука!

А на минеральных водах мне опять пришлось встретиться с этим дряблым, несчастным и скверным типом, явившимся сюда во всевозможных видоизменениях. Говорить с ним прямо и подлинно – это значит прямо сказать ему, что он подл, гадок, что он кровопийца, что он язва, что всему его существованию имени нет на человеческом языке. Но говорить так – значит, во-первых, говорить правду, а во-вторых, – говорить правду о целом ряде таких общественных явлений, которые пользуются не только безнаказанностью, но, напротив, составляют именно обыденную, привычную, сегодняшнюю жизнь. «Буржуй» не просто только, с позволения сказать, животное, он – прочно установившиеся формы жизни, против которых мало моего отдельного, личного негодования и против которых я один ничего не сделаю ни с моими широкими взглядами, ни с моим высшим образованием, ни с моим негодованием на несправедливость. Вот и приходится каждому отдельному человеку молча переносить каждую отдельную буржуйную тварь со всеми ее буржуйными делами, терпеть эти дела, таить хорошее про себя, до тех пор, конечно, когда «отдельные» друг от друга ненавистники буржуйного течения перестанут быть отдельными или когда, быть может, само буржуйное течение не исчезнет в каком-нибудь случайном и сильном течении, так же неожиданно для себя, как неожиданно оно родилось на свет.

4

Не знаю, как будет с ним, но знаю, что вот теперь, сидя на этом крыльце, на этом плетеном стуле, и наслаждаясь этим славным южным вечером, я так счастлив, что теперь, покончив с полстаканами, поканчиваю и с возможностью наталкиваться на буржуя, на необходимость терпеливо таить в себе глубокое к нему отвращение. И, боже мой, как мне страстно, как мне жадно хочется поговорить о чем-нибудь живом и услышать опять живое человеческое слово от этого старика-крестьянина, который вон там в углу двора продолжает «тюкать» своим железным инструментом по камню, высекая из него надгробный памятник. Сейчас я пойду к нему и отведу душу…

«Дохнуть некогда» *

– Тоже, чорт бы их побрал, земство называется, самоуправление! Трясись вот тут, на облучке, как калика какая перехожая!.. Все нутро-то выколотит, пока доедешь до волости… Только бы себе в карман хапнуть… дьяволы этакие!

Такие, не вполне резонные, но зато уж вполне сердитые слова говорил судебный пристав Апельсинский, сидя на облучке земской телеги и трясясь на ямах и колдобинах плохой земской дороги, местами покрытой еще не растаявшими пластами льда, местами, напротив, обильной полосами глубокой и жидкой весенней грязи. Пристав Апельсинский потому попал на облучок, что задние места той же самой земской телеги были заняты исправником и мировым судьей; желая вести беседу со своими спутниками, Апельсинский сидел на облучке задом к дороге и благодаря этому не имел возможности принять какой-нибудь предосторожности против неудобства дороги, почему и должен был поминутно прерывать свой разговор сердитыми и негодующими восклицаниями.

– Да осторожнее ты, братец! – вопиял он к ямщику. – Ну что ты гонишь на рытвинах и ухабах?.. Авось успеешь… Вы тут, право, с вашим разиней-земством с ума спятили совсем… Деньги дерут, а в результате – извольте-ка вот поездить этаким манером… Вот! Вот! Ну, брат, ты мне положительно спину переломишь… Это называется земство! Земский тракт! Ах, анафемы!..

Исправник и мировой судья, хотя и не поддерживали гласно мнений своего спутника, но, несомненно, глубоко ему сочувствовали. Судите сами: земство, которое, на памяти у всех, задирало нос против всякой кокарды и навострилось выговаривать слово «администрация» таким тоном, которым прямо вызывало на личное оскорбление, дошло теперь до такого падения и низости, что, поминутно клянча у той же администрации о содействии, о помощи, особливо при «взысканиях», не в силах настолько поддержать свой авторитет в среде плательщиков, чтобы доставить этой самой администрации, единственной добычнице земской копейки в земские сундуки, помощь в самых элементарных вещах: езди, взыскивай, шуми, бранись, неистовствуй – этого земство желает; а вот устроить так, чтобы исправник, мировой, судебный пристав могли ехать каждый по своим делам и на отдельной подводе, – не может! Средств нет! Было прежде шесть троек на земской почте, а теперь только три, – вот и приходится какому-нибудь административному органу иногда по полусуток сидеть на вокзале, ждать другого административного органа, чтобы ехать вместе, хотя у каждого органа своя часть.

Конечно, если бы все три административных органа, восседавших на одной земской подводе, могли и желали вспомнить прошлое этого ныне падшего в их глазах земства, они бы знали, что уже давным-давно само земство предвидело и публично заявляло о неминуемом своем падении, если только вместо простого, но существенно важного для народа дела оно принуждено будет ограничиться канцелярской суетой и вместо «дела» только бумагой, – конечно, повторяю, если бы рассерженные представители администрации помнили все это, они бы не удивились тому, что вместо трех троек им еле-еле удалось получить одну, а вместо «тракта» – ямы и лужи грязи. Но представители администрации не помнили этого; у них и у самих было довольно всяких душевных невзгод, вытекавших также из не вполне успешной, хотя и суетливой деятельности, и вот почему они вполне сочувствовали негодованию Апельсинского, который между тем продолжал свои речи таким образом:

– Езди вот для них день-деньской, как чорт какой-нибудь! Все бока-то переломал, ей-богу, право! И так-то уж, чорт знает, что за должность… получай да получай, а что с них возьмешь? Да и тут-то иной раз трясешься, как бы только господь сохранил в живых… ни дорог, ни мостов… ложись да умирай! Я намедни ездил также вот с исполнительным листом в деревню Незамайку… Так что ж вы думаете? Один день я всего-то и проездил, а чего-чего не натерпелся!.. Из города выехал я, конечно, честь-честью – в вагоне, по железной дороге, во втором классе… Проехал до станции Масловки как следует, по-человечески… Из Масловки тоже не совсем по-свински; положим, что пароходишко еле-еле дышит, сто раз на мель садится в час, ну все ж таки; спросил закусить – подали карту, и на ней написано: «Шато-Бреян»… Ну, давай, какое оно там!.. Все-таки как будто в человеческом обществе… Но вот как пристали к берегу, тут и начало-ось! Сначала повез меня мужик парой в телеге… грязь по ступицу… драл, драл мужик лошадей. «Нет, говорит, надо перепрячь!» Еле-еле добрались до Осиновки, пересел в «беду», в двухколеску; поплелись лесом – то есть сущее божеское наказание! Нашвыряны по болоту бревна на аршин одно от другого, то в яму упадем, то на бревно еле влезем… Бились, бились – три версты пять часов ехали. «Нет, барин, неспособно так-то!» – говорит ямщик. «А как же быть?» – «А уж надыть верхом!» Что тут, делать? Бросили «беду», сели вдвоем на клячу, дули, дули ее и в хвост, и в голову, прошла две версты и стала, хоть убей, ни с места! Ни взад, ни вперед; да и точно: затянулась клячонка… «Как же быть?» – «Уж и не знаю, барин!» Попробовал я пешком, провалился по шею! Как есть в полном смысле слова! Даже портфель с повестками едва не утонул… «Ну вот что, барин, – говорит мужик, – лошаденку надо бросить, пущай отдохнет, а ты уж садись на меня верхом, делать нечего; авось я кое-как да кое-как доволочу твое благородие по пням-то до лесного объездчика, а там, пожалуй, и лошадь добудем…» Ну что вы будете делать? Сел. Взобрался ему на плечи! «Ну-ко, господи, благослови!» У мужика-то палка – прет! С кочки на кочку, раза два оба чубурахнулись кубарем, ну, однако, не дошли! Захрипел мой мужик, шапку снял, мокрый весь… «Нет, говорит, господин, неспособно! Как бы, пожалуй, жила какая не оборвалась; пожалуй, помрешь!..» Нечего делать, слез я с мужика; стояли, стояли в грязи и уж совсем не знали, что делать! Хоть пропадай! Говорю: «Как хочешь, а доставай мне лошадь! Иди в деревню пешком, неси повестку старосте, а я буду здесь ждать!..» А заметьте, вечер, седьмой час; я вспотел, а уж крепко морозит… того и гляди тиф. Ну, пошел мужик. Остался я один в лесу. Жутко! Волки в эту пору стадами шляются. Думал, думал, вскарабкался на дерево, сижу! Да до глухой полночи проторчал на суке-то с портфелью, покуда уж к свету мой мужик приехал на подводе и уж кое-как доплелись до пароходишка… Конечно, я воротился опять по железной дороге. Иной и подумает: «Ишь, разъезжает на бархатных подушках!» А поди-ка, попробуй поездить-то!.. Да хорошо бы, ежели бы толк был, а то толку-то нет! Чего с них возьмешь? Им, незамаевским-то мужикам, и самим есть нечего, чего с них возьмешь? А поди-ка, оставь, не исполни, так ведь корреспонденцию такую отпечатают – любо-два… Дохнуть некогда, а из-за чего бьешься, сам чорт не разберет! Ведь вот я чуть было в лесу не умер, ведь волки налетели бы стаей, так костей бы не осталось, а иди, тащи бумагу за тридевять земель. Кулачишка какой-то, изволите видеть, взыскивает с них тринадцать с полтиной за сено; сено, вишь, у него растащили, у негодяя… Да кабы у меня не хозяйство, так я бы сам его, анафему, в тюрьму бы заточил… Я его знаю, что это за живодер… А вот между тем сидишь на дереве, трясешься, что волки слопают… Я ведь тоже не палач какой-нибудь, понимаю, что нечего им есть, неурожай, а поди-ка!..

– Это верно, вашескобродие, – неожиданно произнес ямщик, – неурожай у нас, вот главная причина. Тут уж и хлопотать-то не из чего, верно вам докладываю… То есть чисто ни зерна, ни сена клока. Теперь вот, изволите видеть, снег еще не стаял, а уж мы гоняем скотину в поле.

– Да ведь там ничего нет! – заметил кто-то из трех седоков.

– Да именно и нету ничего.

– Так что ж она ест-то?

На этот вопрос ямщик сначала засмеялся, а потом вдруг снял шапку, перекрестился и сказал:

– Вот перед истинным богом, как есть, как перед создателем, говорю, то есть пес ее знает что она там ест… И ежели вам угодно, чтобы, например, можно было утвердить, что она ест, так неизвестно, что такое: идет в поле – брюхо пусто, как мешок болтается, а назад идет – эво как раздуло! А чтобы, например, сказать, что такое, так даже понять этого невозможно.

– А все-таки набьет брюхо-то?

– Набьет-с! Умереть на месте, а что набьет брюхо… Разопрет его вот как! а в чем именно заключается, никто не может понять. Мох, что ли, она там роет какой, глину ли какую жует, – этого никаким способом не можем понимать… То есть иной раз даже смеху достойно.

И ямщик действительно засмеялся, прибавив:

– Вот извольте посмотреть, ведь вот вся тройка существует почитай что неизвестно чем, а ведь бежит-с!

И в доказательство полной непостижимости обсуждаемого факта ямщик тронул возжами, хлестнул по всем по трем и, промчав своих седоков с полверсты по ухабам и грязи, обернулся к ним с удивленным лицом и сказал:

– Ведь ишь как орудуют! а какая такая пища им способствует – неизвестно… Истинно, надо быть, только что господь нам помогает, питает скотину по премудрости своей. Все кое-как дышишь, а то бы…

– Да! – почему-то с некоторой укоризной проговорил Апельсинский. – Вам вот все как-то господь помогает, а ты поди-ка в нашу шкуру влезь! По-вашему, «господа, господа – невесть что такое», а поди-ка, попробуй… У вас вот тут неурожай, – это мы отлично и без тебя знаем, – а лошадь-то вон у тебя все-таки, как-никак, бежит… Чем она сыта – тебе это неизвестно, а ты все-таки в телегу ее запряг да поехал на станцию, да пассажира посадил, – вот у тебя рубль или полтинник и есть.

– Да только что тем и дышим, перед богом ежели сказать!

– Да! Однако дышишь. А ты поди-ка, поживи-ка без божьей помощи, да чистые денежки отдай за каждую малость, так не так бы запел. Неурожай, неурожай! Я вот хорошо знаю, что неурожай у вас, и ничего нет, и есть нечего, однако еду, мучаюсь, на дереве вон чуть не замерз, а знаю, что без толку.

– Так чего уж беспокоиться-то? – робко спросил ямщик. – На дереве, в лесу – это тоже очень мудрено. И верно, что волки ходят. Сохрани, господи, от этого! Так я так думаю: ежели уж неурожай, например, божеское наказание, так мне, примером сказать, на дерево с бумагой лезть? Да волки еще съедят. А что толку-то?

– Да и без тебя я знаю, что толку никакого нет и не будет, да вот, видишь ли, в чем дело: у меня, друг любезный, шестеро ребят, да как разинут они рты с утра, так к ак, по-твоему, будут они сыты, ежели я их в поле выгоню: «Набивай, мол, ребята, брюхо, чем вам будет угодно, что, мол, вам бог даст?» Как ты об этом полагаешь?

– Господи, помилуй! – сказал ямщик с удивлением. – Кажется, мы можем понимать…

– То-то и есть! Так тут полезешь на дерево. «Господь помогает!» Нет, у нас, брат, нету этого, а отворяй кошелек да деньги вынимай… Да и тут еще, бьешься, бьешься хоть бы с ребятами одними, а и то… неизвестно еще, что выйдет… Ошибся твой сын в склонениях или там в спряжениях, наказали его, нагрубил он – и убирайся на все четыре стороны. Все и пошло прахом. Куда его пристроишь? Везде и так битком набито народу. И ты-то не справишься с головой, да и он-то тоже очумелый ходит. Иной глядит, глядит, да и пустит пулю в лоб… Много этаких случаев было… А ты после всех твоих хлопот да забот остался только что в дураках… Нет, брат! Это вы тут, полушубники, про нашего брата судачите: «Баре да баре; готовые деньги берут, ездят взад и вперед, а толку нет», – а ты поди-ка, в нашей шкуре посиди, давно бы уж ;волком взвыл.

– А много ль у тебя на шее народу-то? – спросил Апельсинского исправник.

– Да ежели все рты сосчитать, так, пожалуй, человек пятнадцать, а то и больше наберется… Сколько одних стариков да старух, да все крепкие, бог с ними… Так вот тут и подумаешь, да не только что на суку готов, как птица, сидеть, а придется, так и летать начнешь по воздуху, а как принажмет семья, так и нырять начнешь, как торпеда какая под водой… Нет, брат, нам господь не поможет! У нас, брат, «купи», а так, чтобы брюхо набить неизвестно чем, этого у нас нет… Вот и вертишься, как бес перед заутреней… Да еще неизвестно: это теперь человек пятнадцать сидит на шее, а может, и еще бог пошлет… Это еще неизвестно!

– Так ты бы того, – не без иронии проговорил исправник. – Ты бы прекратил…

– Чего прекратил?

– Да, то есть распространение-то, например.

Апельсинский пристально посмотрел на исправника, помолчал и, наконец, проговорил, понизив голос:

– А ты-то, сам-то, прекратил уж, поди?

Исправник захохотал. Захохотал и извозчик и, стегнув лошадь, проговорил:

– Прекратишь, как же!

– Ну так нечего и болтать! Вон Арапкин-то, сам, чай, знаешь, почти что совершенно ошалел от этого самого многолюдства, а поди-ка, заикнись ему. «И не знаю, говорит, что будет: дети да дети, а окончания не предвижу!» Уж и я-то ему сказал: «Ты бы, говорю, поосторожней!» А он что мне на это ответил? «Поди-ка, говорит, попробуй! У меня жена с детства воспитана в таком мнении, что она пикантная женщина. „Я, говорит, пикантная!“ А пикантная-то, что такое означает? Знаешь ли ты это? А пикантная-то то означает, что „чуть что“, ан она и сделает каламбур с офицером, вот тебе и сказ!» Так Арапкин-то и говорит: «По этому, говорит, случаю я и должен продолжать… и единственно, говорит, из-за одного реноме, а то бы, говорит, давно уж надобно бога вспомнить!.. Потому что, говорит, случись этакой какой-нибудь эпизод, сейчас осмеют, пойдешь дураком, и с места согнать не поцеремонятся. Только, говорит, единственно из-за одного реноме!» Реноме-то оно реноме, [6]6
  Доброе имя (франц. renommêe).


[Закрыть]
 об этом чего уж разговаривать, а только что поглядел я как-то на этого Арапкина, так ведь человек-то совсем вроде полоумного стал: бегает по городу, деньги занимает у встречного и поперечного… «Земство, говорит, затягивает, не выдает»… А какое уж, чай, земство?

– Ну это-то точно, верно! – довольно серьезным тоном проговорил исправник. – Подожди да подожди, это сколько угодно! И все на нашего брата сваливают; понуждения, мол, нет относительно взыскания… А какого понуждения нет? Я даже и не помню, когда своим голосом говорил: только и делаешь, что орешь, да шумишь, да свирепствуешь… Сегодня вот в шести волостях надо бушевать, все мало!

– Ну в этом, я думаю, и им надо дать извинение. Тоже и у них пикантные штучки существуют, да и насчет реноме по нонешним временам не зевай… Подвернись там какие-нибудь деньжонки, так, разумеется, прежде всего себе в карман сунут, а уж никак не тебе… Да из-за чего и биться-то в самом деле? Конечно, только из-за денег и маешься, как маятник, ни днем, ни ночью покою не имеешь… Ежели за этакую маяту да денег давать не будут, так это лучше петлю на шею… Да что же, в самом деле? Какое такое получаешь удовольствие? Что я, от удовольствия, что ли, на дереве-то чуть не замерз, или приятность мне, что ли, какая по мужицким избам ходить… или тебе вот орать, горло драть? Конечно, семейство… А семейство-то вот иной раз за твои хлопоты да мучения возьмет да и плюнет тебе в морду. Да! Вон у Кузьмичова, у Ивана Егорыча, сын, так что ж он сделал? Отец-то бился-бился для семьищи, растил-растил их, – ну, конечно, не без греха… На одно жалованье такую ораву где же прокормить?.. А сын-то пришел в возраст да вместо благодарности и пропечатал все отцовские поступки, да и в глаза-то отцу прямо так и ляпнул: «Вы, говорит, папенька, не благодетель для народа, но враг и зло! Я, говорит, должен вас обличить для общего блага, не как отца, а как общественного деятеля, злоупотребляющего общественным доверием!» И подвел под суд… Правда, и сам пулю в себя всадил, да отцу-то каково? Он и воровал-то, может быть, для семейства, а семейство-то вон как его на старости-то лет… Вот и подумай! Сидишь-сидишь иной раз на суке-то на каком-нибудь, как птица перелетная, да подумаешь о том, какая будет благодарность, ан и жутковато станет на свете-то жить…

– Да, – вздохнув, сказал исправник. – У меня вон дочь родная двадцати лет ушла из дому в учительницы, да меня же и выбранила. «Вы, говорит, работаете против народа, а я, говорит, буду ему служить; мы с вами не товарищи». А как я ей представил вопрос: кто ж тебя вырастил, вспоил и образовал? – так она мне такую отрапортовала рацею, что окончательно я вышел, по ее мнению, извергом рода человеческого. Что ж? Пускай поживет на своем хлебе! А кабы побыла на моем месте, как я двадцать лет ни днем ни ночью покоя не имею, так узнала бы, каково легко деньги-то достаются на газеты да на журналы. Может, там, в газетах-то, и правильно пишут, только эту газету надо купить, а купило-то нашему брату не очень приятно достается… Коли не раздерешь глотки со старшинами да со старостами, так начальство-то и без тебя обойдется, а ты зубы на полку клади… Ну да что!.. Как-никак, надобно век доживать. – Да еще доживешь ли век-то мало-мальски по-опрятней, и того неизвестно… Ты вот о семействе… а ему какое дело, как ты там орудуешь? Мне вон иной раз и рассказать совестно, какие такие мои были труды; я расскажу, а меня мои же ребята на смех могут поднять, да еще злодеем пропечатают… Их, брат, тоже по нонешнему времени не очень ловко кулаком к уважению приводить… В старину я бы огрел его оплеухой, вот он бы меня и не критиковал, а теперича я не моги этого… Ну и молчишь… Таскаешь деньги и помалчиваешь… А ведь семье без уважения к отцу и мужу тоже, брат, трудно существовать… Как бы не рассыпалась вдребезги… да! Да ты что думаешь? Мне вот недавно один флотский какую историю рассказал. Приехал я как-то на станцию, жду поезда – часа четыре мне пришлось на вокзале проторчать. Приехал, смотрю, а около буфета какой-то человек вертится. По платью-то вижу – флотский, только что в большом градусе, весь в грязи, шатается, бормочет что-то, орет, а уж человек не молодых лет. Болтается этак около буфета, и все хлопает, да все буфетчику приказывает: «Побольше, мол, налей рюмку». Вижу я, что и очень уж он грузен стал; и на стол наткнется, и на стул опрокинется, а тут как-то ни с того, ни с другого подскочил к лампе, схватил ее со стола да об земь. Слава богу, лампа-то была не зажженная, а то бы пожар наделал… Разбил лампу и заорал: «Вот он, враг мой, вот он где! Будь он проклят!» Я уж подумал, не допился ли он до чортиков; думаю, не наделал бы чего худого, подошел к нему, говорю: «Что вы беспокоитесь? Какой враг? Никого нет». – «Нет, говорит, есть; вот он – мой враг, керосин! Вот он, мой злодей!» И стал топтать лампу ногами… «У меня, говорит, теперь приюта нет! Я семьи лишился… Это он, дьявол!» Что такое, думаю, каким образом керосин… семейство… и такой гнев? Но все-таки, думаю, что нельзя ему давать воли; кое-как уговорил его, уложил на диван. Похрапел он часа два, разбудил его сторож, и пришлось нам ехать вместе. Хмеля все еще много было в нем, да и у буфета он прибавил стаканчик на дорогу. Тут с него взяли за лампу рублей пять. Как напомнили ему о лампе-то – «А, говорит, очень рад! Разбил? Отлично. Это моя месть за все!» – «Да что такое? – спрашиваю его, как уж мы в вагоне очутились. – Как это так керосин вас оскорбляет?» – «Не оскорбляет, говорит, а разрушил всю мою жизнь и превратил меня в ничто! Вот что такое керосин для меня!» Слово за слово, дальше – больше, и оказывается в чем же дело? А был он, изволите видеть, смотрителем маяка; человек женатый, семейный… Где был этот маяк – не упомню хорошенько, а знаю, что по его словам выходило, будто бы освещение на маяках масляное, то есть деревянным маслом. Между тем жена у него тоже, как видно, дама была пикантная, бонтонная: по-французски, по-немецки, на фортепианах – все как следует. Расходу, понятно, пропасть, потому что «не считать же ей там какие-то копейки, и она не кухарка». А детей в то же время весьма довольно, и что дальше, то больше расходу. В это время объявляется керосин и возникает мысль применить его к освещению маяков. Экономия важная, так как на войну истрачено было очень много миллионов… Вот как возникла эта мысль, так этот самый офицер и задрожал по всем суставам. – «Потому что, говорит, жена моя завела такие порядки, что при керосиновом освещении не было никакой возможности существовать; все в доме держалось исключительно благодаря деревянному маслу, и цена на бочку масла и бочку керосина – никакого сравнения, и насчет экономии…» Словом, как только будет керосин, так жить нечем, хоть по миру иди. А начальство между тем запрашивает – нельзя ли экономию сделать? и т. д. «И тут, – рассказывает мне бедняга, – стал я, говорит, уж врать и плутовать». То есть, конечно, уж и до этого времени он пользовался, показывал одно, а тратил другое, но тут пришлось врать на особый манер. «Лет восемь, говорит, я только и делал, что лгал перед начальством, единственно из-за семейства и потому, что жена иначе не может жить. И сначала, говорит, врал я по науке, с вычислениями и таблицами: сила света, расстояние, – словом, врал по морским правилам, доказывал в том роде, что, если будет отменено деревянное масло, тогда Англия нас может превзойти; кораблекрушение, говорит, даже одно устроил, и доказал так, что именно оно от керосина… Ну, говорит, кое-как да кое-как протянул таким манером лет пять. А тем временем дочь гимназию оканчивает и жена хочет вывозить ее. Что тут делать? Между тем начальство уж и посерьезнее стало приставать, а по морским наукам врать мне, говорит, стало нечего, истощил я все; что было можно по этой части соврать, давно уж соврал. Пришлось мне, говорит, врать без всякой совести… „Горелку, говорит, надо приспособить, а потом и опыт“. Начальство пишет: „Поспешить приспособлением горелки“. Я, говорит, отвечаю: „Приспособляю немедленно“, а между тем полгода кое-как со дня на день и протяну… Чрез полгода начальство спрашивает: „Что ж горелка?“ Отвечаю: „Горелка приспособлена, но требует исправления“ – и опять полгода. А тут уж жених стал свататься… Тут начальство опять вопрошает: „Да что ж, наконец, горелка?“ Отвечаю месяца через два: „Горелка готова, но не доставлена“. Спрашивают: „Когда будет доставлена?“ Отвечаю через месяц: „Горелка будет доставлена в непродолжительном времени“… Тянул-тянул, врал-врал… вдруг ревизор, как снег на голову! Прямо ко мне со всеми документами… Все раскопал, разрыл, рассортовал… под суд! Жена моя бросилась к нему, но он так ей меня расписал, так, прямо скажу, справедливо, так все мое лганье-вранье представил ей, что… что вы думаете? Влюбилась в него по уши! „Герой! – говорит. – Идеал! Неумолимый! Честный! Непреклонный! Вот мужчина!“ Закружилась, завертелась, за голову хватается: „Вся жизнь пропала с каким-то воришкой… Вот человек! Вот гражданин! Я не могу, уйду!“ И ушла».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю