Текст книги "Время молчать и время говорить"
Автор книги: Гилель Бутман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Без Марка как летчика я никогда не взялся бы за организацию операции, ибо с самого начала план строился на том, чтобы исключить по возможности любое принуждение летчиков, а только наличие собственного пилота могло обеспечить это условие. Железная воля Марка Дымшица заставила нас назначить первый срок операции "Свадьба" – 2 мая, она же не дала отступить, когда Эдик Кузнецов предложил отложить на год. Марк Дымшиц посеял свои привычки. Он пожал свой характер и пожал свою судьбу – смертную казнь с конфискацией имущества.
Ну, а Эдик Кузнецов, его-то за что? Разве его участие было более активным, чем Иосифа Менделевича, чем Сильвы Залмансон? Разве он настолько отличался от остальной группы, что это потянуло на расстрел? Нет, не думаю. Может быть, за то, что был дерзок на суде? Нет, для этого есть карцер. Может быть, за то, что был матерым озверелым сионистом? Нет, не был он сионистом, ни матерым, ни рядовым. Он сам заявил на суде, что в иерархическом ряду ценностей в его системе отсчета родине отведено не первое место, первое место там занимает свобода. Этим он отличался от Сильвы, у которой порядок ценностей был обратным. Российский диссидент, он причислил себя к касте униженных и оскорбленных. Кроме эмоционального корня был и рациональный, не менее слабый. Имея очень неплохую голову на плечах, он знал, что ему не дожить до победы свободы в России, ибо диссидентам не удастся раскочегарить массовое движение в условиях наследственной политической забитости коренного населения и самодержавия КГБ. И поэтому, не придя к сионизму, он пришел к Израилю.
Лурье, адвокат Эдика Кузнецова, сказал, выступая на суде: "Преступление его опасно, но сам Кузнецов не опасен". Но председательствующий Ермаков не был "Васей с трудоднями", и режиссеры спектакля прекрасно знали, кто есть кто на скамье подсудимых. Они четко понимали, что именно преступление Кузнецова не опасно, – сам он опасен. Если евреи, сидящие на скамье подсудимых, – асоветчики, то Кузнецов – антисоветчик. Сионисты, не испытывая чрезмерной любви к порядкам, царящим на "доисторической родине", давно махнули на нее рукой, относясь к ней как к загранице. Сионисты действительно не пытались подрывать основы строя, и Сильва Залмансон, защищая на суде сионизм, сказала, что он не противоречит социализму, их даже можно объединить.
С Эдиком Кузнецовым все обстояло наоборот, и это было очевидно всем в зале суда. Его ненависть к строю, который исковеркал ему и миллионам его сограждан жизнь, была беспредельна, и он не хотел и не мог ее скрыть. Его саркастические антисоветские намеки открыли бы глаза даже слепому, а судья был зрячим. То, что именно Кузнецов, удайся ему побег, использовал бы свои недюжинные качества для борьбы с режимом, который он ненавидел, было ясно даже глухонемым народным заседателям Иванову и Русалинову. И хотя Эдик Кузнецов уже отбыл после ареста в 1962 году 7 лет за свои антисоветские взгляды, а, как известно, дважды за одно и то же не судят, сейчас он получил вторично за то же самое смертную казнь без конфискации имущества за отсутствием такового.
Алеша Мурженко, который прибыл из своего украинского далека только к самолету и который никого и ничего не знал, получил 14 лет лишения свободы, – больше, чем многие активные участники побега. По той же причине, что Кузнецов и Мурженко, Юра Федоров, у которого тоже была ранее одна ходка за антисоветскую агитацию и пропаганду, получил 15 лет. Пятнадцать лет без жизни. Наблюдательный Гарик, глядя на то, как складывается их судьба, несомненно, сказал бы:
Около девяти вечера 24 декабря в нашем коридоре послышалось хлопанье дверей и нарастающие истерические рыдания женщины.
– Это ваша Сильва. Самолетчиков привезли с суда, – сказал Самаренков.
Захлебывающиеся рыдания Сильвы оборвались с хлопком очередной двери. Истерический смех, истерический плач – по-разному выплескивается из людей то, что накопилось. Но оно выплескивается, чтобы человек мог как-то жить дальше. И когда дверь камеры захлопнулась за Сильвой, казалось ей, что все черно и беспросветно. Мужа – к стенке, младшего братишку – к 8 годам, старшему предстоит специальный военный трибунал, и можно представить, что ждет его, если даже не офицеры и не дезертиры из армии получили такие страшные приговоры. Да и саму себя жалко, что будет через десять тюремных лет, сможет ли она когда-нибудь рожать и воспитывать детей, как другие женщины? Уйдет здоровье, уйдет красота, уйдут годы…
Поднимались ли мысли Сильвы туда, наверх, к подножию советского Олимпа, откуда могло прийти спасение? Или сразу устремлялись еще выше… к
Нему, Всезнающему и Всемогущему? Готовился ли Подгорный, дав жидам помучиться пару месяцев в камере смертников, великодушно пойти навстречу мольбам и стонам и заменить две смерти на две условные жизни? Так или иначе, уже через несколько дней все карты будут перемешаны и председателю Верховного суда РСФСР Смирнову придется срочно подправлять уже поставленную пьесу.
16
ВОЗЬМЕМСЯ ЗА РУКИ, ДРУЗЬЯ!
Как-то давно, когда был я еще временно не арестованным гражданином СССР, прочел я в газете интересную заметку об одном югославе, который во время войны был контужен взрывом гранаты и после этого перестал спать. Не день, не месяц и не год! Лет пятнадцать он уже не спал к тому времени и, судя по заметке, чувствовал себя лучше, чем если бы спал. В его распоряжении было 24 часа в сутки, и он мог только потешаться над остальным глупым человечеством, не могущим отвыкнуть от наследственной привычки спать.
В декабре семидесятого я тоже перестал спать, не спал больше месяца, не чувствуя при этом никаких неудобств. Странно, что это началось не во время непрерывных допросов, а сразу же после окончания следствия и после того истерического хохота. Бессонница началась как-то незаметно, и я даже не сразу понял, что не сплю по ночам. Дело в том, что, поскольку в камере нет часов и по ночам нет никаких "мероприятий", нет солнца и невозможно устроить подобие солнечных часов на подоконнике, то практически ночью невозможно определить, который час.
Последним временем, которое мы знали более менее точно, было 10 часов вечера. За несколько минут до этого начинали тихо похлопывать кормушки, и наши заботливые мамаши-надзиратели произносили одну и ту же уставную фразу:
– Сдать очки. Подготовиться к отбою.
Для чего надо готовиться к отбою? Чтобы ночью ничто и нигде не давило, чтоб ты спокойно спал и не мелькал по камере. Надзиратели тоже человеки, и причем не югославы. Тоже могут случайно соснуть на посту, хотя и за ними следят корпусные, как они сами следят за нами. Поэтому ночью, когда контроль сравнительно ослаблен, нужно, чтобы зэк спал. Зачем нужно сдавать очки? Опять же забота о здоровье человека. Чтобы случайно не порезал вены стеклами очков.
Когда началась бессонница, я лег как обычно. Через некоторое время куда-то провалился. А когда проснулся, услышал, как трамвай после долгого разгона начал натужно забираться на Литейный мост. Чуткое ухо ловило другие признаки легкого движения на улице. По моим предположениям было около шести утра, вот-вот должны были просигналить подъем. Я окунулся в излюбленный мир зэка – мечты о будущем, воспоминания о прошлом. Когда вынырнул, мне показалось, что прошло довольно много времени, но подъема почему-то не было. Сокамерник похрапывал, и, самое странное, движение на Литейном, вместо того, чтобы оживиться, почти угасло. Дождавшись, когда крышка глазка отошла в сторону, я спросил через дверь надзирателя:
– Начальник, который час? Почему задерживается подъем?
– Час ночи, – ответил он. – Почему не спите?
Час ночи… Значит, когда я проснулся, транспорт не уже ходил, а еще ходил. Значит, не первые, а последние полночные троллейбусы вершили по бульварам кружение. Значит, ночные смены еще даже не встали к станкам. Вот это фокус! Я попытался заснуть – пустой номер. Начал считать – надоело. Вспомнил анекдот про боровшегося с бессонницей, который успел досчитать до полутора миллионов, прежде, чем пришлось встать и идти на работу. Пролежать восемь часов без сна было не легче, чем их отработать. Я с трудом дотянул до утра.
На следующую ночь все повторилось. И в ночь, следующую за следующей, – опять. Я высчитал, что спал примерно 40-45 минут еженощно, и днем спать тоже не хотел. Чудеса в решете! Но лежать без сна всю ночь тоже было тошно. В голову лезли всякие мысли, мыслишки, мыслята. Надо было придумать какое-то лекарство от этой напасти.
Вспомнился комический опыт отца по борьбе с бессонницей. Он набирал в районной библиотеке книги о разведении кукурузы, о деятельности ДОСААФа и прочую "увлекательную" литературу. Ни разу не пришлось ему прочесть больше страницы – уже похрапывал. Я решил попробовать. Но когда библиотекарша по моей просьбе принесла список свободных книг, я сразу же обратил внимание на томик Шолом-Алейхема и тут же забыл о своих благих намерениях. Теперь по ночам я читал эти сочные рассказы, наполненные смехом и плачем, доброй улыбкой и любовью. Я испытывал настоящее наслаждение, особенно там, где удавалось представлять себе, как звучат некоторые диалоги на идиш. Яркий свет в камере горел всю ночь, – с этим проблем не было. Правда, нужно быть все время начеку, чтобы тебя внезапно не засекли через глазок. Ибо зэк никогда не бывает одинок – за ним всегда следят.
Если раньше мои ночи тянулись, теперь они замелькали. Я жил грустно-веселой жизнью шолом-алейхемовских героев, заполняя недостатки в своем еврейском образовании, – сионистом я стал раньше, чем евреем.
Между тем, пока я был дежурным по декабрю, за толстыми стеночками Большого дома кипела иная, реальная жизнь, и я очень плохо представлял, что там происходит.
А происходило там нечто уникальное. Валы протеста и солидарности с нами накатывались на Кремль со всех сторон, и каждый из них по силе был девятым. Такого не было даже во время "дела врачей". Сказалась замечательная черта евреев – солидарность братьев по крови, текущей не в жилах, но из жил.
Застрельщиками стали наши ребята – участники сионистских групп сопротивления в городах, входящих во всесоюзный координационный комитет. Уже через день после вынесения приговора по делу самолетчиков восемнадцать москвичей направили телеграмму протеста Подгорному. Но при всей скорости телеграфа раньше, чем Подгорный ее получил, его референты смогли прочесть телеграмму в респектабельных газетах Запада. Среди восемнадцати подписей выделялась подпись нашего товарища по Москве Вилли Свечинского, хотя по порядку и была последней.
В тот же день к бывшим узникам концлагерей обратился москвич Меир Гельфонд. Бывший заключенный № 1Р515 Речлага, еще молодой по возрасту, но уже старик по стажу сионистской борьбы, Меир был слишком горд, чтобы просить чего-либо у Подгорного, даже не для себя. Через "Амнести Интернейшнл" он поднимал на борьбу за отмену смертных приговоров всех бывших узников гитлеровских и сталинских лагерей. В своем письме Меир увязал результаты процесса, против которых он боролся, с их причиной. Он писал: "Намерение этих людей захватить самолет явилось только поводом для расправы. А ее истинная причина – стремление терроризировать десятки тысяч евреев, рвущихся в Израиль".
Активисты сионистского движения первыми поняли, какой уникальный шанс дала операция "Свадьба", чтобы сфокусировать во времени и пространстве давление на советское руководство. Они восстановили причинно-следственную связь, которой так не хватало в течение полугода с момента нашего ареста. Те самые полгода, в течение которых в Израиле не смогли сориентироваться и извлечь всю пропагандистскую пользу из прошедшего и начинающегося процессов. В то время, как в Израиле думали только о репрессиях и даже пытались отрицать сам факт попытки захвата самолета, характеризуя это как провокацию, а не как шаг отчаяния с целью стронуть вопрос алии с мертвой точки, в то время как в Израиле не опубликовали отчаянное письмо самолетчиков "Бегите из Северной страны", в то время, как Ц в Израиле все еще не могли понять, что надо срочно * выкидывать на свалку тактику "не дразни медведя" Я и ловить момент, наши товарищи в Союзе правильно оценили ситуацию. Рефрен: "Смягчите наказание" и рефрен: "Отпустите народ мой" были объединены вместе именно в Москве, Киеве и Риге, а не в Тель-Авиве. Так неразлучно, вместе они и выплеснулись за кордон.
"Мы, подписавшие этот призыв, также страстно стремимся на свою Родину в Израиль. Мы заявляем, что пролитая кровь наших братьев не остановит и не устрашит нас. Мы готовы отдать наши жизни за наше право жить на своей земле", – писали москвичи.
"Никогда и никому на протяжении нашей истории не удалось насилием, репрессиями и угрозами заставить евреев отказаться от своей мечты – вернуться на землю Израиля. Не удастся и на этот раз. Прислушайтесь к голосу разума! Отмените несправедливый приговор! Разрешите евреям, желающим выехать в Израиль, вернуться на Родину!" – призывали рижане.
"Пока людей насильно удерживают в стране, государство не гарантировано от подобных попыток. Отпустите всех, кто хочет уехать! Признайте право евреев на репатриацию! Казни и запугивания не свидетельствуют о силе государства", – взывали представители российского правозащитного движения, идейные внуки Короленко. Громким эхом по миру прокатился аналогичный призыв академика Сахарова, друга униженных, оскорбленных и репрессированных.
"Не физическим уничтожением желающих выехать, не лишением свободы на долгие годы, не унижением человеческого достоинства возможно исключить повторение инцидентов, подобных ленинградскому. Решение вопроса состоит только в полном соблюдении гарантий прав, провозглашенных в Декларации прав человека", – донеслось из далекого Свердловска.
"Мы заявляем, что никакие репрессии не заставят нас отречься от стремления на Родину. Нормализация обстановки может быть достигнута единственным путем – обеспечением законного права советских евреев на репатриацию", – утверждали киевляне.
Мои знакомые – поэт Иосиф Керлер, его жена Анна и восемь других москвичей, которые далеко не по газетам знали, что такое культ личности, пытались "глаголом жечь сердца" депутатов I сессии Верховного совета СССР 8 созыва:
"Граждане депутаты! История ставит вас явно перед выбором, и у вас только две возможности: либо вы отпустите нас с миром, либо вам придется вступить на проторенный путь массовых репрессий. Потому что, пока мы есть, мы будем – и с каждым днем все громче – требовать свободы выезда, и наш голос станет для вас нестерпимым".
Харьковчанин Иона Кольчинский писал министру обороны:
"Поскольку мне предстоит стать солдатом советской армии, не исключено, что приведение в исполнение приговора Дымшицу и Кузнецову будет поручено мне. Я не стану стрелять в своих братьев! Если приговор не будет отменен, я не явлюсь в назначенное время на призывной пункт и отказываюсь служить в советской армии".
Даже в Израиле, наконец, пропел петух и забрезжило утро. Теперь министры уже не ограничивались вкладыванием обращений к Богу между древними камнями Стены Плача. Часть работы они решили сделать сами. Израильский Кнесет срочно собрался, чтобы принять соответствующую резолюцию и даже коммунист Снэ сказал с трибуны Кнесета все, что он по этому поводу думает.
Волны гнева выкатывались из пределов России и возвращались в нее, усиленные десятикратно на Западе. Поскольку в Испании группа баскских террористов, борцов за независимость Страны басков, тоже была приговорена к смертной казни, то теперь шла одновременная борьба за спасение жизни тех и других. Смертные приговоры, вынесенные в Бургосе и Ленинграде, были поставлены на одну доску. Брежнев и Подгорный неслись по орбите всеобщего гнева в одной ракете со своим закадычным врагом – генералиссимусом Франко. Не только престиж России, но и многочисленные торговые сделки и промышленно-технологическое сотрудничество СССР с Западом оказались под вопросом.
И они забегали. Забегали в буквальном смысле. На пятом этаже Большого дома в Ленинграде захлопали двери, хотя это и был субботний вечер. Самолетчиков вызывали в кабинет начальника тюрьмы и требовали срочно писать кассационные заявления. Формально в их распоряжении было семь дней на написание заявлений, но какое там… Еще не истек этот срок, еще не успели даже все подать заявления, а уже судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда РСФСР, изнемогая от позывов к гуманности, заменила смерть Дымшицу и Кузнецову пятнадцатью годами заключения, снизила срок Иосифу Менделевичу до двенадцати, а Арье Хноху и Толе Альтману – до десяти лет. Но при всей спешке Брежнев и Подгорный отстали от фашиста Франко на один день – смертная казнь баскам была отменена 30 декабря.
Через несколько недель в военном трибунале ленинградского военного округа слушали дело по обвинению одного из членов группы самолетчиков – офицера советской армии Вульфа Залмансона, дезертировавшего из воинской части, где он служил. По всем признакам, минимум и максимум Вульфа был один и тот же – расстрел. Но времена уже изменились. Вульф получил десятку с первого захода.
Смешные вещи стали твориться и вокруг нашего околосамолетного процесса. 23 декабря в 9 часов утра ничего не началось, и мы остались в своих камерах в Большом доме. Один из адвокатов, оказывается, не успел прочесть дело, и распорядительное заседание судебной коллегии Ленгорсуда срочно собралось, чтобы перенести дело на две недели. Но и 6 января 1971 года мы остались в своих камерах. Причина? Причина драматическая: обвиняемый Ягман кашлянул в своей камере. Что тут началось… Вся медицина Большого дома была поставлена на ноги. Ну и, конечно, таблетками от кашля дело не ограничилось. Судебная коллегия собралась вновь, и, стеная от сочувствия к Леве, постановила: отложить дело до его выздоровления. И уникально-патологический вариант кашля: Лева получил бюллетень по кашлю почти на полгода, до мая 1971 года. А вместе с ним и мы.
Приближался очередной съезд партии, и тем, кому предстояло сидеть в президиуме съезда, ни к чему была еще одна антисоветская кампания. Особенно если учесть, что компартии Франции, Италии и Испании уже покинули коллективный обезьянник и прыгали по деревьям самостоятельно.
Тем временем 42 тома нашего дела были срочно отправлены в Москву на проверку. Это решение не было процедуральным, оно было началом тактического сдвига. Кнут менялся на пряник. В отличие от процесса самолетчиков, участники которого должны были предстать как звери в человечьем обличье, а приговоры должны были посеять ужас среди инакомыслящих и инакочувствующих, нам предстояло выглядеть заблудшими овечками, обманутыми озверевшим сионизмом. Сионизм хотел искалечить наши судьбы, но советское правосудие вовремя пришло к нам на выручку и открыло нам глаза.
Приговоры априори должны были быть сравнительно мягкими. Но надо было подогнать под ответ наше поведение – мы должны были "глубоко осознать и искренне раскаяться". На это и были брошены все средства психологического воздействия.
Но всего этого не знали мы, подопытные кролики, сидящие в тщательно изолированных от внешнего мира и друг от друга вольерах. Знать бы мне тогда, что мое пророчество на январском Комитете по поводу результатов операции "Свадьба" осуществится, знать бы мне, что "лебединая песня" нашей организации спета неплохо[14] 14 См. «Ленинград-Иерусалим…», стр. 132.
[Закрыть], знать бы мне, что активистов алии стали срочно вызывать в ОВИРы центральных городов и предлагать фантастические билеты на самолеты, летящие на Вену, знать бы мне, что вот-вот повиснет воздушный мост, и десятки тысяч приземлятся в Лоде, может быть, не лежал бы я бессонными декабрьскими ночами на своей тюремной койке. И для меня всю ночь, всю ночь не наступало утро.
Но я не знал, что уже могу спать спокойно: джинн выпущен из бутылки, и мы помогли открыть пробку. Я не знал и не спал. Я читал Шолом-Алейхема.
17
МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ
Лева пригвоздил нас своим кашлем на долгие месяцы к опостылевшим камерам. На допросы теперь не водили, никуда не вызывали, дни были однообразными и серыми. Отсутствие всяких звуков довершало убийственное однообразие. Лишь один раз мне крупно повезло. Окна наших камер выходили во двор-колодец – со всех четырех сторон он был окружен высокими зданиями, стоящими вплотную друг к другу. Машины могли проходить внутрь только под арку одного из зданий. Как правило, во дворе было пусто и стояла кладбищенская тишина. Но однажды во двор въехала машина, и водитель, вылезая, оставил открытой дверь. Он не только забыл ее закрыть, но забыл выключить маленький радиоприемник машины. Ухо, истосковавшееся по звукам, мгновенно схватило тихую мелодию. Я рванулся к окну и открыл фрамугу в верхней части окна. Образовалась щель, и через нее полились чудесные звуки классической музыки. Я стоял, прижавшись к окну, и молил Бога, чтобы шофер не вернулся слишком быстро. И, наверное, не только моя фрамуга была откинута в эти минуты, и не только я блаженствовал возле этой маленькой щелочки в большой внешний мир.
Тем временем, меня начинала засасывать обломовщина. Я решил, что надо что-то делать, чтобы мечтательное лежание на койке с утра до вечера не стало стилем жизни. С точки зрения физической дело обстояло неплохо: я делал зарядку и проходил по камере многие километры ежедневно в обязательном порядке. Но этого было мало. Я чувствовал, что мозги начинают покрываться паутиной. Надо было срочно дать голове какую-то рациональную работу. Взяв в библиотеке "Увлекательную математику", я заставил себя ежедневно решать задачи, – ответы на них были в конце книги. Но главное – засел за языки. Понедельник, среда, пятница – английский. Вторник, четверг, суббота – иврит. Воскресенье – выходной. Календарь работы – христианский, но к иному я не был приучен.
С ивритом дело обстояло так. К моменту ареста я прошел две первые части израильского учебника "Элеф милим". В конце каждого учебника был список разнокорневых слов для заучивания. Всего тысяча слов. Я не только учил эти уроки сам, но и преподавал их в ульпане другим. Сейчас мне предстояло восстановить в памяти весь словарный запас из тысячи слов, словосочетания, склонение существительных и спряжение глаголов.
Решив технически вопросы карандаша и бумаги, принялся за дело. Теперь я не просто вышагивал по камере свои километры, но и при этом еще и вспоминал. Раскрытая тетрадь лежала на тумбочке. То и дело бросался я к ней записывать очередное, вынырнувшее из глубины памяти слово. Целенаправленная деятельность по восстановлению в голове учебника выдернула меня из мечтательно-бездеятельного прозябания. Пришло второе дыхание. Через несколько недель я записал в тетрадь последнее восстановленное слово. Его порядковый номер был 961. Тридцать девять слов я так и не вспомнил. Что ж, теперь я был богачом. Имея 961 слово, можно жить безбедно, выкладывая из них сочные комбинации, маленькие сценки, рассказики.
А еще через несколько месяцев Ева передаст мне по специальному разрешению иврит-русский словарь Шапиро на 28 тысяч слов с грамматическим обзором в конце. Он пройдет со мной все острова Архипелага Гулаг, и при всех шмонах больше всего я буду волноваться за его судьбу. После долгих, долгих, долгих лет вместе мы расстанемся, когда в один прекрасный день я вдруг покину Архипелаг. Есть зэковский обычай – такие вещи оставлять в зонах, ибо заполучить их за проволоку очень трудно. Мы расстанемся, и мой друг-словарь станет другом Натана Щаранского, извилистый путь которого в Иерусалим будет долго еще петлять.
Был у меня также старенький, тридцатых годов, учебник английского языка с огромной печатью ОГПУ Ленинградской области. Каким образом он попал в тюремную библиотеку, и что стало с его бывшим хозяином, – на эту тему лучше было не думать. Имея учебник, можно было бы и в ус не дуть, если бы это был другой язык – не английский. Учить английский без живого учителя почти невозможно. Я не знал точно, как расшифровываются транскрипционные значки, и поэтому почти каждое слово можно было прочесть по-разному. Слова заучивать я боялся, ибо лучше не знать слово совсем, чем зазубрить его неправильно. Переучивать всегда тяжелее, чем учиться заново. Мне нужен был сосед по камере, умеющий читать по-английски.
Тем временем хилая ленинградская зима перешагнула через свой экватор. В один из дней откинулась кормушка и надзиратель жестом пригласил меня подойти. По специальному разрешению он передал мне четыре фотографии. Я взглянул на них и на несколько дней выпал из однообразного ритма камеры. Это были фотографии Евы и Лилешки. Трудно было узнать их после полугода разлуки. Ева была тонкой, как тростиночка, и даже не пыталась улыбаться. Наверное, такими же выглядели тогда и остальные жены. Еврейские жены, ничего не попишешь, они тянули одинаковые с нами сроки. Только их режим был иным.
Но что полоснуло меня особенно глубоко, это фотография Лилешки. Ничего общего не было у нее с той четырехлетней девочкой, которую я укладывал спать днем 15 июня. На меня смотрели грустные глаза много пережившего взрослого человека. Трудно было представить, что эта маленькая девочка умеет улыбаться, петь песенки, скакать через скакалку. Четыре фото с осколками моей семьи… В тот же день родилось:
Сегодня принесли четыре фото.
Четыре фото принесли и вот…
Внутри разлилось тепленькое что-то,
Хотя хмельного и не брал я в рот.
Когда лес рубят, не жалеют стружку,
Но стружки тоже с чувствами, ей-ей…
Лилеш, мы так похожи друг на дружку,
Ведь я был в детстве копией твоей!
Элюня! Ты печальна так на фото.
Лилешка – рядом. Так зачем страдать?
Хватай и за двоих целуй ее ты
И все к чертям и в эдакую мать…
И не грусти! Ведь я все время рядом:
И вижу все и слышу каждый звук,
Не глазом вижу я, а сердца взглядом –
– Я слишком старый твой, Элюня, друг.