Текст книги "Время молчать и время говорить"
Автор книги: Гилель Бутман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
31
ПОЕЗД ИДЕТ НА ЮГО-ВОСТОК
На антисоветских географических картах того времени можно было видеть две столицы СССР. Большая алая звезда на карте в центре европейской части СССР. Во все стороны от нее разбегаются железные и шоссейные дороги. Это Москва – столица советской России.
На той же карте еще одна такая же большая алая звезда. И расположена она в глухомани Мордовской автономной республики, о существовании которой знают только хорошо успевающие по географии пионеры и семьи политических заключенных. Здесь проходит только одна ветка ширококолейной железной дороги из Мордовии на Рязань и дальше на Москву. И никогда бы не пылала огромная алая звезда на этой карте рядом с маленькой станцией Зубово-Полянского района Мордовии, если бы не узкоколейка, отходящая здесь на север. Это станция Потьма, столица антисоветской России.
Не знаю, за какие грехи был облюбован этот забытый Богом край, славный когда-то дубовыми рощами, под заповедник Архипелага ГУЛАГ имени Щелокова. Если во времена заповедника имени Берия многочисленные острова Архипелага были разбросаны по всем параллелям и меридианам России, то к моменту, когда мы стали прибывать в лагеря после Ленинградских процессов, только один остров остался для политических – Дубравлаг. Центром этого куста лагерей был Яваз, но дорога в него – лишь через Потьму, по узкоколейке. Из Яваза, тоже по узкоколейке или по лесным проселочным дорогам, можно было попасть в политические лагеря Дубравлага: девятнадцатый, семнадцатый (большая и малая зона), третий (мужская и женская зона). Кроме того, здесь же находились лагерь для иностранцев и лагерь для плитических рецидивистов с особо строгим режимом. (По исправительно-трудовому кодексу РСФСР минимальный режим для политических – строгий.)
Лагеря в этих местах появились сразу же после революции, и местные мордвины уже в третьем поколении – потомственные надзиратели. Они давно уже забыли о дубовых рощах – сегодня для строительства новых бараков лес везут издалека. Разве лишь старики, ушедшие на пенсию, помнят транспорты с эсерами, сперва правыми, потом левыми, с меньшевиками, с троцкистами, каменевцами, зиновьевцами, бухаринцами, тухачевцами. Кулаков гнали табунами. Сегодня даже их кладбища не сохранились. Только тогда, когда копают землю заключенные семидесятых-восьмидесятых годов, натыкаются иногда на косточки заключенных двадцатых, тридцатых, сороковых.
Наш поезд покинул Ленинград в ночь на пятнадцатое октября. Впереди были пересылки в Ярославле, Горьком, Рузаевке и Потьме. А пока мы получили отдельный тройник на троих. Математически это было просто справедливо, ибо три делится на три без остатка. Но лишь когда стали водить на оправку, увидели мы, до чего роскошно устроены. Шесть отсеков для уголовников, как обычно, переполнены: десятки лиц плотно прижаты к решеткам. Только в момент вывода на оправку можно увидеть, кто еще едет в вагоне. Первый отсек, рядом с туалетом, – зэчки. Они видят всех проходящих и тут же "стригут и бреют". На богатом эпитетами русском языке с большой примесью татарских слов они дают характеристику мужских достоинств и статей каждого проходящего. Даже видавшие виды зэки проскакивают этот участок как ошпаренные, и долго еще слышны сиплые голоса зэчек и переливается их хриповатый смех.
Очередь нашего отсека. Первым идет Миша Коренблит. Вижу, как он волнуется. Это же увидят и зэчки, и тогда спасения нет.
Дежурный солдат отпирает отсек. Массивная решетчатая дверь с лязгом катится по направляющим.
– Оправка! Кто первый? Выходи.
Миша вылезает из отсека. Хочет идти. Разводящий преграждает ему дорогу.
– Руки назад! Встать лицом в окну! Без команды не трогаться!
Миша стоит к нам спиной, руки сцеплены сзади. Дежурный солдат запирает дверь.
– Проходи!
Зажатый между разводящим и дежурным, под сверлящими взглядами из отсеков, Миша идет в конец вагона. В ту сторону зэчки пропускают его без комментариев. Через полминуты он пойдет назад. Они готовы уже через пятнадцать секунд. Визг, гогот, рев десятков женских глоток. Стометровкой Миша долетает до нашего отсека. Но женщины не унимаются:
– Эй, милый! Куда бежишь? Подожди, может, договоримся. Девки, посмотрите, какой красавец. Жаль только, что один глазик слепенький, а другой – досточкой заколоченный…
Марк прошел в оба конца со спокойно-безразличным выражением. Его не тронули. Лишь прошелестел вслед за ним шепот:
– Смотрите, летчик пошел, летчик…
Меня тоже пронесло, но не как Чапаева в анекдоте. Почему не тронули, не знаю. Может быть, осознали. А может быть, иссякли.
* * *
Наш паровоз вперед не летит. Он потихонечку ползет на юг от Ленинграда. Часто останавливается. За паровозом – два вагона: почтовый и наш "Столыпин". Функции у них одинаковые. С почтового сгружают ящики с почтой для этого района и принимают мешки с местной почтой. "Столыпин" выгружает зэков, адресованных в местные лагеря, принимает тех, которых везут на суд в районный или областной центр. Если выгружают или принимают большую группу, суматоха начинается задолго до остановки поезда. Появляется начальник конвоя, обычно прапорщик, с делами выходящих, выясняет, в каких отсеках они сидят, сверяет фотографии, задает установочные вопросы. Помощник, как правило сержант, заносит данные на бумажку. Он будет отвечать за разгрузку внутри вагона, прапорщик станет снаружи, у входа в вагон. В тамбуре пост солдата, просматривающего ситуацию в обоих направлениях.
Поезд останавливается. Солдаты занимают свои посты. Лязгают двери отсеков. Сержант выкликает выходящих, они выкатываются, как гильзы при стрельбе одиночными. Замешкавшийся автоматически получает пинок – все у него должно было быть готово заранее. Беда, если в последний момент кто-то воспользовался спешкой и стащил у тебя что-нибудь из мешка или мешок целиком, искать уже некогда – попрощайся с ним.
Вылетают гильзы-человеки. Бегут по проходу.
– Один, два, три, быстрее, четыре, пять, быстрее, шесть, – считает сержант.
Принимающий внизу тоже пересчитывает – у него свой учет. Вот оба учета совпали. Принимающий расписывается за принятые человеко-души по количеству и получает их дела. Во времена Сталина при приеме политических сдающий произносил сакраментальную фразу: "Столько-то врагов Советского Союза сдал", а принимающий по уставу отвечал: "Столько-то врагов Советского Союза принял". Сегодня этого нет.
Если нет приемки "местного груза", конвой возвращается, дежурные снимают шинели и начинают мерить длину прохода монотонными шагами, остальные уходят в спецкупе на отдых.
Счастье, если солдату душно или он любознателен. Он чуть отодвигает вниз раму с матовым стеклом, и с высоты второй полки ты можешь увидеть то, чего не видел многие месяцы, иногда годы: траву, деревья, пасущихся коров. И какой замечательно красивой покажется тебе унылая природа северо-западного края под постоянно моросящим серым дождиком. И как гайдаровские мальчишки, будешь с радостным изумлением пожирать глазами мелькающие платформы встречных поездов, маленькие одинокие будки на разъездах со стрелочниками в красных фуражках, с флажками в руках. И снова бесконечный смешанный лес с редкими прогалинами, на которых стоят скирды сена. И болота, болота, болота.
Деревья перестают мелькать. Поезд замедляет ход. Снова оживление в конвойном кубрике. Но на этот раз прапорщик даже не выходит. Выскакивает сержант в одной гимнастерке. В руках пусто. Значит, сейчас примут одного-двух. Действительно, сквозь щель в окне виден стоящий воронок, а рядом милиционер в плаще и высоких резиновых сапогах. Выводят зэка. Он тоже в плаще и в резиновых сапогах. Если бы не фуражка милиционера, их нельзя было бы различить. А может быть, и действительно, какой-нибудь родич милиционера напился в престольный праздничек и пырнул приятеля финкой. Теперь они идут рядом и разговаривают, оба в одинаковых плащах и резиновых сапогах, только у одного в руках папка, а у другого – деревянный чемоданчик.
Поезд трогается. Проплывает мимо маленькая станция, похожая на десятки других в этих местах: одноэтажные хибары, иногда под черепицей, иногда – под соломой. Возле каждого дома – огородик, сарай и будка уборной. Дощатое станционное здание. Лошадь с трудом тащит через глубокую грязь телегу с возницей в таких же резиновых сапогах. Возница сидит, свесив с телеги ноги. Разглядывает поезд.
Двести лет назад по этим местам проезжал на почтовых лошадях Радищев, путешествуя из Петербурга в Москву, и душа его "страданиями человечества уязвлена стала". Посмотрел бы Радищев на Россию со второй полки нашего тройника, сходил бы на оправочку мимо женского отсека, руки назад, – что стало бы с душой первого русского диссидента?
Поезд идет на юго-восток. В проходе картинно меняется караул. Наверное, кто-то наблюдает за солдатами, и они вынуждены проводить церемонию по уставу. Новый солдат захлопывает окно – ему дует – и возвращает тебя к действительности. Надо попробовать установить с ним контакт. Может быть, удастся передать весточку Еве. Механика проста:
сперва "приколоть" солдата к отсеку каким-нибудь интересным разговором, открытками или фотографиями. Потом предложить сигарету, а еще лучше – пачку. Потом попросить бросить письмишко. Если солдат соглашается, он выбрасывает письмо прямо в окно вагона, возле станции. Расчет простой – прохожий поднимет и бросит в ящик. Бросать в ящик он боится. Если засыпется, все возможно: от карцера до трибунала. (За долгую дорогу от Ленинграда до Потьмы я трижды передам записки Еве через конвойных солдат. Ева получит одну).
Мелькают пересылки, похожие в главном – грязь, балаган, мат – и различающиеся деталями. И лишь от ярославской пересылки остается у меня вещественная память: мое льняное полотенце с красной каймой, на котором по собственной инициативе вышил мой случайный сосед-уголовник слово "Ярославль". Мягкий знак он вышить до конца не успел. И ушел на этап в республику Коми, сын латышского айзсарга[26] 26 Айзсарг – член латышской националистической организации.
[Закрыть] и русской женщины, а сразу же вслед за ним ушел и я. Только мой путь лежал в Мордовию.
Через две недели мы прибыли на узловую станцию Рузаевка. Это уже Мордовия – республика зэков. Когда-то Рузаевка была знаменита. В дни первой русской революции 1905 года здесь возникли чуть ли не первые советы рабочих депутатов. Железнодорожное депо сохранилось в Рузаевке и по сей день, но сегодня, если и слышал кто-то о серой закопченной Рузаевке, то это – о ее пересыльной тюрьме, а не о тамошних революционных традициях.
Ночь в Рузаевской пересылке не оставила бы никакого следа, если бы не посетил нас в камере некто из начальства. За этим некто заперли дверь, и он просидел с нами в камере часа два, задавая бесконечные вопросы. Возможно, он был вежливым человеком только в эти два часа, но по принципу контраста после двухнедельного пребывания на этапе со всеми его прелестями, этот некто показался нам человеком с другой планеты. А если и с нашей, – то непременно дипломатом высокого ранга из министерства иностранных дел, который спецсамолетом прибыл из Москвы подготовить технические детали нашего обмена.
Марк Дымшиц получил дополнительный заряд оптимизма и сейчас был переполнен. И, хотя нас все же везли в Потьму, ему было ясно, что это ненадолго.
Мы снова ехали комфортабельно: трое в тройнике. В соседнем тройнике сидело шестеро китайцев, шедших со спецконвоем из Алма-Аты на иностранную зону в Мордовию. Вернее, двое из них были китайцами, а четверо – китайскими уйгурами. Все шестеро нелегально перешли границу из китайского Синьцзяна в поисках убежища от китайской культурной революции. Но в советской России тоже была культурная революция, хотя и несколько раньше. Китайцы не смогли доказать, что они не верблюды, и вот сейчас сидели в соседнем тройнике, а советский солдат – казах – неотступно стоял возле их клетки. Он понимал их язык, а кого-то очень интересовало, о чем говорят между собой "китайские шпионы". Впрочем, мы тоже понимали их язык, ибо всю дорогу от Рулаевки до Потьмы китайцы хором разучивали русские ругательства. С особенным смаком они выкрикивали то знаменитое краткое русско-татарское слово, которое очень напоминало фамилию их бывшего министра обороны, попавшего в опалу.
Мы не успели толком разглядеть деревянный барак потьменской пересылки, как нас снова взяли на этап.
После долгих месяцев изнурительного однообразия ленинградского Большого дома я с удовольствием уехал из Ленинграда. Но хорошо там, где нас нет, и плохо там, где нас есть. Теперь мне хотелось уже доехать, наконец, до лагеря, до наших ребят, до свежего воздуха. Мне хотелось начать работать. Поэтому с радостью схватил я свои шмотки и встал в затылок Мише Коренблиту и Марку Дымшицу.
Мы идем, спотыкаясь, по щиколотку в жидкой октябрьской грязи. Но что это? Нас подводят снова к ширококолейной железной дороге. Значит, мы едем не в лагерь. Кроме того, нас лишь трое, весь остальной этап остался в потьменской пересылке. Куда же нас?
Мы вновь прибываем в Рузаевку, но в пересыльную тюрьму нас не отправляют. Переводят по большому переходному мосту над железной дорогой и ведут в город. Первым идет Марк, за ним – Миша. Его зеленый самодельный рюкзак уже настолько отвис на эластичных лямках, что почти волочится по земле. И сионист Михаил Коренблит напоминает бурлака со знаменитой репинской картины "Бурлаки на Волге".
Нас приводят в районное отделение милиции. Туда прибывает за нами машина. Куда-то везут. Неужели в аэропорт? Неужели Марк прав, и нас меняют?
Видим впереди большой город. Едем по улицам. Нас сгружают у небольшого здания, поднимают на второй этаж. Помещение, в которое нас вводят, большое, довольно чистое. Койки недавно выкрашены. Но на окнах – решетки, в двери – глазок и кормушка. Снова что-то вроде тюрьмы.
Марк внешне спокоен, но внутри светится. Ему мерещится начало пути Домой. Мне это не совсем ясно. Мы с Марком заключаем пари на двадцать бутылок коньяка, и Миша разбивает. Если до первого января 1974 года нас освободят, коньяк покупаю я, если нет – Марк. Конечно, он согласился бы и на более раннюю дату, но я могу позволить себе быть джентльменом, ведь я выгадываю в обоих случаях. Я выигрываю или коньяк или свободу. Марк получает или то и другое вместе, или… Впрочем, об этом лучше не думать.
32
САРАНСК, ИЛИ БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ
Через несколько дней нам стало ясно, где мы, но не ясно, для чего. Мы находились в тюрьме Саранска, столицы Мордовии. На первом этаже здания располагались тюремные камеры министерства внутренних дел, на втором – камеры комитета государственной безопасности. Порядки на этих двух этажах различались, как различались методы работы этих двух ведомств. Стиль работы КГБ железно вписывается в русскую пословицу: «мягко стелет – жестко спать». Поэтому на втором этаже Саранской тюрьмы чисто, опрятно, тихо, взаимная вежливость и обращение на «вы». На первом этаже жизнь, как она есть, идет постоянный дарвиновский естественный отбор и выживают сильнейшие, что в условиях тюрьмы часто значит – наглейшие и подлейшие. Там стелят жестко и спать жестко. У нас троих была только одна точка соприкосновения с первым этажом, и мы, косвенным образом, оказались вовлеченными в эту борьбу за жизнь.
Дело в том, что уже через несколько дней после нашего приезда в Саранск мы съели все наши запасы и сели полностью на тюремное довольствие. Русское слово "довольствие" имеет один и тот же корень со словом "довольно", мы же в Саранске голодали в буквальном смысле слова, и голод был нестерпим еще и потому, что не было у нас психологически-физиологического перехода между относительной сытостью в тюрьме Ленинграда и абсолютной голодухой в тюрьме Саранска. Конечно, если бы второй этаж Саранской тюрьмы имел свой собственный пищеблок, этого бы не произошло, ибо противоречит принципу "стелить мягко". Но у саранских кагебешников почти не было политических противников, поэтому несколько камер второго этажа получали еду с первого этажа, со стола уголовников. Получая детсадовскую порцию супа, прозрачного, как слеза, мы только в воображении могли предположить, как растаял положенный нам приварок. Уже кладовщик, выдавая на пищеблок крупу и мясо, оставлял то, что причитается ему и его "придворным". Следующая стадия "утруски и утряски" происходила на кухне, где все это варили, слегка помешивая и усиленно пробуя, особенно мясо. Когда суп поступал в бачки раздатчиков, сквозь него уже можно было видеть дно бачка, или, как говорят зэки: "супчик жиденький, но питательный – будешь худенький, но внимательный".
Теперь ты в руках его подлейшества раздатчика. За право держать в руках поварешку он бегает каждый день к "куму" и продает своих подельников, сокамерников, соратников по подлости. Хорошие отношения с "братвой" он покупает той же всемогущей поварешкой. Неуловимое движение, и в поварешке плавает пшенная крупа. Широкое движение руки, широкая улыбка – и ты получаешь чистую НЮ. Один получает крупу, а другой – улыбку. Естественно, что мы, безликие инкогнито, получали с первого этажа чистую воду и даже без улыбки. Правда, отдельно от супа, чтобы каждому досталось, давали кусочек мяса, величиной с крайнюю фалангу мизинца. В нем было граммов 10-15, и было такое впечатление, что действительно повар отрезал палец.
И тут появлялись те, что мягко стелят. Поздно вечером, уже после тяжкого рабочего дня, в камеру приходил наш "шеф-воспитатель", капитан КГБ. Сняв меховую шапку, он устало садился за стол и обводил нас отеческим взглядом. Потом лез в самую обычную гражданскую авоську и доставал оттуда… доставал оттуда… доставал оттуда… наисвежайший каравай белого хлеба, теплого и ароматного, пачку масла "экстра" и большой кусок любительской колбасы, пористой и сочной. (Даже сейчас, когда на совершенно сытый желудок я пишу эти строчки, у меня начинается непроизвольное слюновыделение).
За три месяца нашего пребывания в Саранске милейший наш "шеф" раза три "подкармливал" нас, и тем острее мы чувствовали голод назавтра. Однажды, во время очередной беседы в кабинете "шефа", он угостил меня душистыми яблоками из собственного сада. Это было уже слишком.
– Послушайте, – сказал я, – чем объяснить такую вашу обходительность по отношению к нам? Я не понимаю, для чего вам все это нужно? И сейчас вот эти яблоки. Уж не хотите ли вы меня завербовать?
– Ну что вы, Гиля Израилевич, – хитро прищурился "шеф", – почему вы так решили?
– Мы вообще не понимаем, почему из Потьмы нас вдруг "завернули" назад. Почему не отправили в лагерь? Для чего держите здесь?
– А что, разве вам здесь плохо? Работать не надо. Книги из библиотеки вам принесут – я дам указание. Если хотите встретиться с Евой, можно попробовать.
– Конечно, я хочу встретиться с Евой, но свидание будет положено мне только после прибытия в лагерь. Тогда же я смогу получить и ежегодную посылку.
– Ваши права в лагере остаются за вами. А здесь мы хозяева. Все в наших руках. Очень многое зависит от вас и ваших товарищей.
– Не понимаю, что зависит от нас. И, вообще, я не дипломат – говорите яснее.
– Видите ли, Гиля Израилевич, вы и ваши товарищи – особая группа, с особыми интересами. Вы говорите, что вы не антисоветчики, что ваша единственная цель – уехать в Израиль. Но многие ваши товарищи в лагерях ведут себя так, что у нас появляются в этом сомнения. Они кооперируются со злейшими врагами советской власти, с националистами всех мастей, которые ненавидят не только нас, но и вас, евреев. Что у вас с ними общего? Вы знаете, что после того, как вы освободитесь, никто не будет препятствовать вашему выезду. Более того, советское правительство не заинтересовано, чтобы вы сидели до звонка. Но трудно рассчитывать на досрочное освобождение при таком поведении в лагерях. Подумайте об этом хорошенько.
Мне и думать не надо было. Возвращаясь в камеру, я рассказал о разговоре ребятам и добавил, что я лично с ним полностью согласен. И не из-за масла и колбасы. Действительно, на хрена нам нужна вся эта "самодеятельность". Наши интересы как сионистов не совпадают с интересами остальных лагерных групп. Мы добились своей цели – алия началась. Теперь нам нечего качать права в лагерях. Надо сидеть тихо и не рыпаться. Они тоже заинтересованы избавиться от нас, ибо из-за нас было слишком много шума. То есть на данном этапе наши цели и их цели совпадают.
Миша Коренблит сразу же поддерживает меня. Марк занимает уклончиво-выжидательную позицию:
– Посмотрим на месте, – говорит он, продолжая заниматься своим делом.
Каждый день с китайской кропотливостью Марк переписывает на подкладку гражданского пальто приговор по своему процессу. Это и есть его дело. Марк непоколебимо уверен, что нас скоро обменяют, и он хочет вывезти приговор. Первой обменяют Сильву Залмансон на Анджелу Дэвис, изнемогающую от телефонных звонков в американской тюремной камере. Затем пойдем мы. Мы с Марком снова заключаем пари, и снова Миша разбивает. Условия те же, но на пять бутылок. Если мы выйдем до первого января 1974 года, я отдаю Марку в Тель-Авиве 25 бутылок израильского коньяка.
А дело катится к тому, что Марк Дымшиц очень даже может выиграть наш спор: через несколько дней из Москвы прибывает полковник из политотдела управления КГБ. Тщательно выглаженный серый костюм, светлая рубашка, галстук с большим узлом, сверкающие ботинки. Безукоризненная кагебешная вежливость.
Вызывает нас по одному. Долго беседует. Подробно записывает все наши жалобы и претензии. Я прошу дать разрешение на выезд сестре, которая уже получила отказ в Ленинграде. Полковник обещает разобраться и принять меры. Он уезжает и оставляет нас в приятной неопределенности, а Марка – в еще большей уверенности, что коньяк ему покупать не придется.
"Шеф" продолжает сыпать сюрпризами. Однажды меня привели к нему на очередную беседу. Войдя в дверь, я остановился как вкопанный. Жизнь моя, ты приснилась ли мне? Возле письменного стола "шефа" стоял столик типа журнального, а на нем… ой, держите меня… На нем – маленький филиал кремлевского буфета во время съезда передовиков производства. Конфеты, печенье, шоколад, фрукты. Все в красивых вазах. На столе "шефа" закипал маленький элегантный чайничек.
После камерной голодухи мне не хватало только этих "эффектов Юлиуса Фучика". С трудом оторвал взгляд от "коммунистического будущего" и посмотрел на улыбающееся лицо "шефа".
– Не буду вам мешать. Посидите, поговорите. Кушайте, Гиля Израилевич, не стесняйтесь. Чай сейчас закипит.
И "шеф" выскользнул, плотно прикрыв за собой дверь. Только тут я увидел, что мы были не одни.
В комнате присутствовал некто лет сорока пяти с грустными глазами галутного еврея, в мятом костюме и криво повязанном галстуке. Некто представился мне, подчеркнув типично еврейское имя и отчество, сообщил, что он работает старшим преподавателем в местном университете, имеет хорошую зарплату и квартиру, пользуется уважением сотрудников и совершенно не чувствует антисемитизма. Он не понимает, как можно ехать от такой хорошей жизни в Израиль с его безжалостной капиталистической эксплуатацией, с постоянными войнами, межобщинными конфликтами, дискриминацией выходцев из России.
Речь была произнесена монотонным голосом, почти без интервалов и знаков препинания, со скоростью пластинки, записанной на тридцать три оборота, и проигранной на сорок пять. Закончив тираду, некто вдруг вспомнил, что он должен играть роль хозяина и стал разливать чай по кружкам, добавляя ароматную заварку из заварного чайника.
– Кушайте, не стесняйтесь, – сказал он и виновато улыбнулся.
– Вы кончали среднюю школу в сталинские времена? – спросил я.
– Да.
– Университет тоже?
– Да.
– Вы хорошо учились?
– Был один из лучших на курсе.
– Где работали после окончания?
– О, я жил несколько лет в глухой мордовской деревушке. На лоне природы. Работал учителем. Отношение ко мне было хорошее.
– А в университете вы преподаете давно?
– С начала шестидесятых годов.
Некто был очень рад, что у нас течет легкая, непринужденная беседа – наш общий "шеф" будет доволен. Я же получил необходимые анкетные данные собеседника и мог от вопросительных предложений перейти к повествовательным.
– Вот вы все время твердите, что к вам хорошо относятся, что вы не чувствуете антисемитизма и ни за что не поехали бы в Израиль. А между тем, ваша собственная судьба – подтверждение обратного. Смотрите, вы – горожанин, у вас в Саранске квартира, кончили университет блестяще, вы – подающий надежды философ, и ваша дипломная работа посвящена религиям Востока. Что с вами сделали? Может быть, вы стали преподавать философию или марксизм в вузе? Может быть, вам поручили вести хотя бы практические занятия? Нет. Вас, ушедшего с головой в вопросы философии, послали простым учителем в глухое мордовское село, куда никто не хотел ехать, в село, где наверное, была лишь начальная школа, и вам положили жалкую зарплату в 60 рублей или что-то вроде этого. А в то же время ваши соученики, которые занимались несравненно хуже вас, остались при университете. Чем вы это объясняете? Вы прекрасно знаете ответ. И ответ на этот вопрос есть также ответ на вопрос, почему я уеду в Израиль, рано или поздно.
Уже на половине моего монолога "некто" умоляюще поднес палец к губам, потом стал показывать на стенки – нас, мол, подслушивают, но я не хотел щадить его. Его, потомка тех евреев, что остались в Египте возле горшков с жирным ту ком. Я, который должен был вернуться через несколько минут в полуголод камеры, с восемью с половиной лет заключения впереди, чувствовал себя счастливым по сравнению с ним, преподавателем философии в Саранском университете, обладателем трехкомнатной квартиры в центре города "с видом на море и обратно".
Зашел "шеф" – время "приятной" беседы истекло. Нахально набив карманы печеньем для ребят, я взял руки назад прямо при философе, чтобы он мог испить всю чашу, и вышел вслед за надзирателем.
Хотя "шефу" было ясно, что толку от нашей беседы с философом не было, скорее был "антитолк", тем не менее, "шеф" продолжал действовать по плану. Наверно, план был утвержден вышестоящей инстанцией, на его реализацию отпущены какие-то средства из бюджета (печенье, фрукты и т. д. и т. п.). И никто не мог остановить обороты маховика, работающего вхолостую.
Миша Коренблит тоже получил аналогичную встречу со своим коллегой. Марку летчика не нашли. Для него срочно отловили и доставили простого еврея-инженера.
Последний пункт плана был гвоздем программы. В конце января приехала Ева. Нас оставили одних на два часа в кабинете следователя. Потом у Евы приняли "нелегальную" передачу в пять килограммов. Эти "пять" килограммов я с трудом дотащил до камеры. Миша тоже получил свидание с Полиной Юдборовской, своей "оперативной невестой" по плану операции "Свадьба". Полина привезла с собой чемодан с консервами, и пять килограммов Миши Коренблита оказались намного тяжелее пяти килограммов моих. Когда мы вывалили на пол наши две передачи, чтоб разделить на три, весь пол был заставлен. Даже если мы все втроем попадем в разные зоны, ребятам хватит на несколько хороших сабантуев. Огромный торт, купленный Евой всего лишь пять дней тому назад в лучшем кафе Ленинграда, которое ленинградцы по старой памяти называют "Нордом", хотя во времена борьбы с низкопоклонством перед иностранщиной его переименовали в "Север", я зажал для зоны, на которую попаду сам.
Теперь, в условиях изобилия, мы позволили себе наесться досыта. Настроение резко пошло в гору, и Миша запел. У него оказался очень приятный тенор, а репертуар… ну прямо для меня – любимые песни Утесова и Шульженко. Несколько часов мы ходили по камере и пели, а Марк был приговорен к слушанию.
Мы пели не только потому, что были сыты. Мы пели и потому, что Ева и Полина привезли хорошие известия. Шла массовая алия. Кроме авиалиний через Берлин и Будапешт, ввели железнодорожную линию через Брест, и все же билеты были раскуплены на несколько месяцев вперед. Многие наши знакомые, в том числе бывшие ульпанисты, уже Дома. Если мы предоставим слово Гарику, он скажет коротко и ясно:
У нас было чертовски хорошее настроение. Мы пели.