355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилель Бутман » Время молчать и время говорить » Текст книги (страница 5)
Время молчать и время говорить
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:32

Текст книги "Время молчать и время говорить"


Автор книги: Гилель Бутман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

11

ЧТО ПОЗВОЛЕНО ЛЕНИНУ – НЕ ДОЗВОЛЕНО ШТИЛЬБАНСУ

Постепенно допросы снова стали напряженными. Я вдруг заметил, что Кислых перестал точно записывать мои показания. Началось с мелких неточностей, и я, скрипя зубами, пропускал их. Неудобно как-то поправлять человека, который каждое утро передает приветы от Евы, справляется, как мое здоровье, тепло ли в камере и получил ли я таблетки от печени. От этого человека зависит во многом не только мой будущий срок, но и окажется ли Ева безработной с ребенком на руках.

Кончились времена, когда в конце протокола допроса я писал положенный стандарт: "Протокол допроса мною прочитан. Записан правильно. Дополнений и исправлений не имею". Я начал вносить исправления, и мы оба обязаны были их подписать. После протокола теперь шел длинный ряд моих дополнений и комментариев, как меня понимать. В святой наивности я верил, что ничего страшного здесь не происходит. Зачем же писать слово "сборище", когда я говорю "собрание", ведь в русском языке первое из них несет явно пренебрежительно-отрицательный оттенок, в то время как второе – положительно-нейтрально. Святая наивность… Все шло по плану. И по этому плану начиналась вторая стадия. Теперь уже фактов было мало, теперь шла война оценок. Волка, попавшего в оцепление красных флажков, надо было загнать в определенное заранее место – под выстрел охотника.

Вновь начались разговоры о сердечном раскаянии и о цене, которую заплатят не торопящиеся раскаиваться. Однажды Кислых зачитал мне с листочка цитату из чьих-то показаний. Организация определялась там как националистическо-террористическая, а ее цель – подрыв и ослабление существующего в СССР строя.

– Это – честная и искренняя оценка человека, который осознал свои ошибки, полностью раскаялся и помогает следствию своими честными показаниями, – начал Кислых, по привычке выходя из-за стола. – Вот вы спрашиваете меня, почему мы придаем такое значение вашему процессу. Вы действительно не взорвали ни одного эшелона. Но, я скажу вам прямо, Гиля Израилевич: то, что вы наделали, гораздо страшнее. Откровенно говоря, лучше бы вы взорвали два эшелона. Возьмите, например, программный документ вашей организации "Наши задачи". Разве это не план создания массовой антисоветской сионистской партии для борьбы против существующего в СССР строя с опорой на зарубежную империалистическую базу?

Это машинописный листочек под заголовком "Наши задачи" был действительно очень опасен для организации. И самое главное, о нем никто ничего не знал, включая меня, хотя чекисты вытащили его в присутствии понятых из внутреннего кармана моего костюма в день обыска в Ленинграде. (В то время я был в Сиверской).

Когда мне предъявили протокол обыска на квартире, а потом прочли несколько диких цитат, в которых говорилось о необходимости создания общесоюзной сионистской нелегальной партии с первичными ячейками по всей стране, да еще с цепью борьбы против существующего режима, да еще с опорой на заграничный центр, я сразу же расценил это как провокацию, ибо минимум, который причитался членам комитета такой организации, был расстрел. Однако, как ни странно, этот страшный листочек не был подброшен мне во время обыска.

Я прожил несколько очень тяжелых дней в страхе не только за себя, но и за остальных ребят, не в силах понять, что это за документ и как он ко мне попал. Привыкнув к тактике Кислых, я не считал, что он мог пойти на прямой подлог. Но мои объяснения, что ни я и никто из членов Комитета никогда не видел и не обсуждал эту бумажку, носящую явно провокационный характер. Кислых хладнокровно игнорировал. Пик напряжения вновь скакнул вверх.

Только после того, как арестованный 20 августа член нашей группы в организации Виктор Штильбанс начал давать показания, картина прояснилась.

Читая однажды на досуге журнал "За рубежом", Виктор наткнулся на заметку "Ленин в Праге". В этой заметке анализировалась роль Ленина в период, если я не ошибаюсь, Пражской конференции РСДРП и, в частности, роль программы действий для свержения царя в России, которую Ленин изложил в своей статье "Наши задачи". Виктору, который был в то время секретарем комсомольской организации, методы марксистского мышления не были тогда полностью чужды, как и многим из нас. Недолго думая, он экстраполировал ленинские мысли на действительность, которая возникла в результате применения этих мыслей. Документ Виктора, действительно, выглядел программным и носил то же претенциозное название "Наши задачи".

На последнем заседании нашей группы Виктор сунул мне бумажку в руку и попросил прочесть и сказать свое мнение. Даже не развернув, я положил бумажку во внутренний карман костюма и сразу же забыл о ней, так как в тот же день переодел пиджак, да и вообще это были кульминационные дни операции "Свадьба", – я не думал ни о чем другом. Так и не надев больше этот пиджак ни разу, я уехал на дачу в Сиверскую и на свою квартиру уже не вернулся никогда. По техническим причинам…

Прочитав этот документ, изъятый у члена Комитета нелегальной сионистской организации, члены другого комитета переполошились. Пахло жареным. То, что было мудрым и мужественным для великого демократа Ленина, для нас определялось как программный документ националистическо-террористической организации. То, что позволялось коммунистическому Зевсу, было запрещено националистическому быку.

– Ну хорошо, – наступал Кислых, – допустим, ваша организация не была террористической, но ведь вы выступали против ближневосточной политики СССР, сеяли сомнения в правильности национальной политики партии и правительства, возбуждали националистические и эмиграционные настроения среди лиц еврейской национальности. Что, разве вы не наносили этим вред существующему в СССР строю?

– Возможно, что мы нанесли вред, но нанесение вреда не было нашей прямой целью, наши цели не были антисоветскими, лишь косвенные результаты нашей деятельности действительно наносили определенный вред нынешней линии советского правительства.

– Ага, значит, вы и сами понимаете, что косвенным образом ваша организация была антисоветской, не по прямому умыслу, а по результатам. Согласны вы или нет?

– Да, в какой-то степени можно так сказать. Кислых садится за стол и быстро записывает. Он сделал еще четверть шага в каком-то только ему известном направлении. Радуясь, что я отбился от формулировки "националистическо-террористическая", я слежу на допросах, чтобы он после слова "антисоветская" всегда писал "в том смысле, что объективно нанесла определенный ущерб, хотя прямо таких целей никогда не преследовала".

Но утомление каждодневных допросов, по-видимому, доконало меня и я подписал несколько протоколов, лишь бегло пролистав их. Уже после окончания следствия, когда мне принесут в камеру обвинительное заключение, я прочту среди прочего со ссылкой на какой-то из допросов, что я признал себя членом нелегальной, сионистской, антисоветской организации. Все остальное было опущено. Форма частично была сохранена. Содержание – кастрировано.

12

БЕЛЫЙ СНЕГ ПУШИСТЫЙ ВЕСЕЛО КРУЖИТСЯ

Я возвращался со своей ежедневной «работы» усталый и раздраженный. Но и в камере раздражение не проходило. Мой дом перестал быть моей крепостью. В чем дело, спрашивал я себя, ведь Израиль Натанович так же заботлив и предупредителен ко мне, как и раньше. Ну, подумаешь, он чавкает за столом, ну, подумаешь, он противно шелестит бумагой, сидя на унитазе, а его голые ляжки свисают по сторонам. Так ведь Израиль Натанович – обычный гомо сапиенс. И не больше. Разве он виноват, что нас поселили в общественном туалете? Просто, Гиля Израилевич, сказывается напряжение следствия, и ты ищешь, на кого бы выплеснуть все, что накопилось внутри. А на кого выплеснуть? Не на кого, только на соседа, вот ты и цепляешься к его чавканью…

Но, как всегда, случай открыл мне глаза, и я понял, что у моего иррационального раздражения были вполне рациональные корни; просто некогда мне было остаться наедине с собой и все обдумать: утром – Геннадий Васильевич, вечером – Израиль Натанович.

Я привык уже к тому, что он часами пишет стихи, противно чмокая губами или чертя указательным пальцем в воздухе фигуры высшего пилотажа. Стихи были беспомощные, но не было у них более восторженного читателя, чем сам автор. У меня он иногда спрашивал совета по поводу той или иной фразы или слова, я неохотно отвечал. Черт с тобой, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало…

Однажды он обратился ко мне:

– Гилельчик, я тут написал кое-что для нашей стенгазеты. Посмотри, пожалуйста, подправь по твоему усмотрению, у тебя это получается. А может, сам напишешь чего-нибудь для нас, а?

Я сел на койку и начал читать. С первых же строк почувствовал раздражение, потом антипатию к автору, смешанную с презрением. Жалкие по форме стихи были полны сиропообразного пафоса, глубокой благодарности раба, которому разрешили лизнуть сапог хозяина. Эти стихи должны были звать замученных зэков Ясно-Полянского лагеря увеличить производительность труда и постараться перевоспитаться в темпе быстрого вальса.

Ах вот оно что… Наконец-то я понял, почему меня все время что-то бесило в нем. Теперь мне ясно, дорогой друг, почему у тебя такие хорошие отношения с замполитом на зоне и ты приволок с собой целый чемодан заграничной жратвы. Ясно, почему ты получаешь в камеру каждые два дня белый батон с хрустящей поджаристой корочкой и свежее молоко. Ясно, почему ты в условиях строжайшего режима следственной тюрьмы смог получить личное свидание с женой на сутки. День и ночь вместе, без свидетелей. И потом еще приволок с собой передачу, в которой кроме пяти килограммов, положенных по закону, было еще пять, положенных его женой и единодушно не замеченных надзирателями. Недаром ты завлекал меня стать членом совета коллектива колонии. И ты еще хотел, чтобы я помогал писать тебе стихи в ваш жалкий орган оперчасти!…

Мы столкнулись с треском и разошлись. Мне давно уже не лезли в горло его деликатесы, и я искал предлог отказаться. Теперь предлог был. Всякие отношения были прерваны, и я замолчал. Раньше я молчал в кабинете и говорил в камере. Теперь по иронии судьбы все стало наоборот. А в камере было теперь две камеры – без перегородки. Несколько раз пытался он вызвать меня на откровенный разговор, объяснить, в чем он был неправ, взывал к моей еврейской солидарности. Но мне было так хорошо в моей внутренней эмиграции, что никакие шпроты не могли бы вытряхнуть меня оттуда.

А через несколько недель наступила разрядка. Его убрали из камеры. Уже стоя со своим туго набитым матрасником возле открытой двери камеры, он протянул мне руку.

– Прости, если что было не так. Просидеть вместе в камере почти полгода непросто. Всякое бывает. Ты уж не поминай лихом…

Поколебавшись, я молча подал руку, но не пожал. Дверь закрылась за Израилем Натановичем.

Когда через многие месяцы, уже после суда, я окажусь в одной камере с Левой Ягманом и расскажу ему про Израиля Натановича, он сразу же скажет мне:

– Это была подсадка под тебя.

– Ты так думаешь, Лева?

– Не думаю, уверен.

А между тем кончалась осень. 31 октября выпал первый снег. Я гулял в своем узком деревянном дворике и смотрел, как белый снег с голубоватым отливом легким пухом ложится на двойную решетку, закрывающую дворик сверху.

Вечером родится:

 
"Белый снег пушистый
Весело кружится
И на землю плавно
Падает, ложится.
 
 
Эти строчки крепко
В памяти засели,
Как кусочки ваты
В новогодней ели.
 
 
И сегодня тоже
Белый снег кружится,
Но на землю плавно
Он уж не ложится;
 
 
Голубые соты
Властною рукою
Сказочный волшебник
Выткал надо мною.
 
 
Я смотрю сквозь соты
На кусочек неба:
Много ль человеку
Надо, кроме хлеба?
 
 
Надо, чтоб снежинки
Весело кружились
И всегда на землю,
Падая, ложились…
 

Выпал снег и стаял. А потом выпал и остался. И мы сразу поняли, что нам больше не нужны их карандаши и их бумага. Но и надзиратели были дошлые – выводя нас с прогулочного дворика, они тщательно стирали надписи на снегу.

Однажды попался мне ленивый надзиратель. Он стер все слово кроме восклицательного знака в конце. Второй раз поднимать ногу ему было лень, и я, войдя в прогулочный дворик, сразу увидел этот восклицательный знак. И он стоял слева от стертого слова.

Спасибо тебе, безымянный товарищ, что хотел подбодрить меня на родном нам обоим языке…

13

ПРОСТОЙ СОВЕТСКИЙ АНТИСОВЕТСКИЙ ЧЕЛОВЕК

Мавр сделал свое дело и ушел. Но свято место пусто не бывает. Я не успел насладиться одиночеством, как дверь снова отворилась и вошел мой очередной сокамерник. Скорее, не вошел – почти вполз, ибо он с трудом волочил свои изуродованные ноги. Поставив палочку, на которую опирался, в угол, он дотащился до свободной койки и сел, тяжело дыша. Надзиратель внес вслед за ним его личные вещи, постель и запер дверь с той стороны.

Пока человек переводил дыхание, я наблюдал за ним. Примерно одногодок с Израилем Натановичем. Моего роста. Коренастый. Умные серые глаза. Гладкая кожа лица. Брюшко еще не успел проесть.

Наконец он отдышался и сказал:

– Меня зовут Константин Петрович. А вас?

– Меня зовут Гилель.

– Ох, не запомнить мне будет. Гилель… Даже сравнить не с чем. Может быть, можно просто… Гриша, например.

– Нет, зачем же… Ведь я же запомнил ваше имя.

– Ну ладно. Значит как его… Ги… Ги… Снова забыл.

– Ги-лель. Был такой мудрый ученый у древних евреев. Это имя пошло от него.

Константин Петрович достал ложку, неуклюже повернулся на койке и выцарапал на стене слово "Гилель". Как раз на границе, где кончается краска и начинается побелка.

Константин Петрович… Константин Петрович… За что же ты сидишь, Константин Петрович? На уголовника ты, вроде, не смахиваешь. Для диссидента ты слишком стар, да и опять же рационален ты больно для диссидента: сразу же нашел способ как записать мое имя, чтобы не забыть. Националистом ты быть не можешь. На иностранца не похож…

И вдруг другая мысль обожгла меня, и я сразу же почувствовал, что догадался. Из газет мне было известно, что в декабре в трибунале Ленинградского военного округа должно было состояться слушание дела пяти членов специальной зондеркоманды, охранявшей штаб 18-й немецкой армии в Красном Селе под Ленинградом[7]  7 Морозов, Лянченко, Строганов, Виноградов и Самаренков


[Закрыть]
. Газеты были полны сообщений о том, как гитлеровские наймиты и подлые изменники Родины истребляли мирных советских граждан и партизан. Трудящиеся уже высказались по поводу того, что они ожидают от объективного советского суда. Было очевидно, что песенка этих пяти спета. Читая газеты, я ловил себя на мысли, что это тот самый редкий случай, когда я был полностью согласен с трудящимися. И вот сейчас я вижу живого, этого, с трудом переводящего дыхание.

У Константина Петровича были не только умные глаза. Он и сам был очень неглуп. Жизнь, которую он прожил, многому научила его. На моем лице он прочел все, и, когда в камере воцарилась напряженная тишина, сказал, глядя мне прямо в глаза:

– Да, я один из членов этой команды, Самаренков Константин Петрович, и я тебя… вас… понимаю, Ги…, Ги…, – он посмотрел на стену и продолжал:

– Давай, Гилель, перейдем на ты, без китайских церемоний.

– Давай.

– Так вот, нам с тобой здесь вместе жить, хотим мы этого или нет. Я тебя хорошо понимаю, поэтому – он снова перевел взгляд на стену, – я хотел бы, чтобы ты знал, Гилель, что еврейской крови на моих руках нет. А чтобы ты не сомневался, на вот, почитай мое обвинительное заключение. – И он полез в свои личные вещи.

Потом, когда я стану опытным зэком, буду знать: приговор, который практически ничем не отличается от обвинительного заключения, – визитная карточка зэка. Тот, кто имеет основания стыдиться своего приговора, старается сразу же уничтожить его, как только получает на руки. А потом рассказывает байки, что он потерял приговор на этапе, что ему забыли его выдать, что…

Самаренков протянул мне обвинительное заключение, ответил на мои вопросы, и еще одна жизнь прошла перед моими глазами.

Жизнь одного из миллионов, простого русского человека, советского и антисоветского в одном и том же лице, в одно и то же время.

Когда началась война, работал Костя Самаренков настройщиком станков на большом текстильном комбинате в текстильном городе Иванове. Был он красивым озорным парнем, острым на язык, любимцем прядильщиц и ткачих. Вся жизнь лозунговая проходила через него по касательной, почти не задевая, а жизнь настоящая текла между дегустацией спирта, выдаваемого на технические цели – днем, и ткачих – по ночам.

Напали немцы, и страна огромная встала на смертный бой. Костю призвали в военкомат. Одел он пилотку на русый чуб и ушел защищать Расею. Воевал он лихо. На смерть плевал, на жизнь – тоже. Да не довелось ему закончить войну на той стороне, на которой начал.

В сентябре под Ленинградом немцы прорвались в очередной раз, их танки и мотоциклы прошли Стрельну и хлынули по Приморскому шоссе к Сосновой Поляне. Ленинград был виден невооруженным глазом. Легендарный герой гражданской войны Клим Ворошилов, командовавший Северо-Западным фронтом, взял в руки шашку и повел за собой красноармейцев. Но шашка теперь уже не помогала. Плохо вооруженные и почти необученные красноармейцы деморализовались очень быстро. Петь "Если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы" и быть действительно готовыми в моральном и профессиональном смысле – было не совсем одно и то же.

Красноармейцы побежали назад еще быстрее, чем только что бежали вперед. Среди них бежал и простой советский человек Костя Самаренков. Но не добежал. Снаряд взорвался рядом.

Очнулся Костя на сборном пункте для военнопленных. У жизни со смертью еще не окончились счеты свои.

Военнопленный врач вытащил осколки и как мог залатал бывшего красноармейца Самаренкова. Его положили на нары в бараке для тяжелораненых в лагере для военнопленных в Красном Селе. Сам он двигаться не мог: был задет позвоночник.

Немцы прошли вперед, Красное Село оказалось в тылу. Там разместился штаб немецкой 18-й полевой армии, которая должна была захватить Ленинград. Там же был и огромный лагерь для военнопленных. Приближалась лютая зима 1941 года. Костя Самаренков лежал в грязном нетопленном бараке среди мечущихся в тифозном бреду военнопленных. Вши ползали по лицу и не было сил ни согнать их, ни раздавить. Костя думал за жизнь. Время от времени его мысли прерывались, когда кто-нибудь из лежащих на верхних нарах сбрасывал на него свой кал – вставать они уже не могли.

Жизнь быстро возвращалась в молодой и когда-то очень здоровый организм. Он хотел есть, но еды почти не было. Его соседи справа и слева перестали подавать признаки жизни, но никто не выносил их. Большинство пленных стали апатичны, отдали себя на волю Всемогущего, но пощады не получили. Костя Самаренков решил взять свою судьбу в собственные руки.

Первое, что надо было сделать, чтобы получить шанс выжить, – встать на ноги и уйти из барака для тяжелораненых, из этого морга для живых… Надо было начать шевелить пальцами – не дать органам закостенеть.

Когда санитары принесли бурду. Костя Самаренков сказал им спокойно:

– Ребята, не будите моих соседей. Они спят и просили получить похлебку за них. Проснутся – я их покормлю.

Это была его первая военная хитрость, и он съел три пайки. Назавтра Костя повторил свой фокус, и он снова удался. Но, несмотря на дикий холод в бараке, через несколько дней соседи сильно запахли, их убрали, и военнопленный Самаренков снова стал получать одну пайку. Установил контакты с санитарами, стало перепадать больше: мертвые делились с живыми. Лежа делал гимнастику. Начал привставать. Однажды решил: сегодня. Собрав все свои физические силы, свалился с нар и пополз. Он полз долго. Позвоночник отзывался на каждое неосторожное движение. Иногда он терял сознание. Но до своей цели он дополз. Теперь он жил в одном бараке с ходячими ранеными. От верной смерти он ушел, но за шанс выжить надо было еще бороться.

Постепенно он начал ходить и смог сам становиться в очередь за баландой. Пока остальные просто стояли в длинной очереди, военнопленный Самаренков тщательно изучал систему выдачи, а она была простой и, кажется, не давала никаких шансов схитрить, ибо раздатчик был немец. Но голь на выдумки хитра, особенно если очень хочется есть. И Константин Самаренков начал с того, что где-то достал второй котелок, плоский, в небольшим выгибом солдатский котелок, который так хорошо ложится сзади на бедро. Теперь оба котелка он надел на солдатский ремень, стянутый на животе. Один сдвинул на ремне вбок, под шинель, другой был явно виден между распахнутыми полами шинели. Как только немец выливал ему порцию похлебки в первый котелок и наклонялся, чтобы зачерпнуть следующую порцию, хорошо тренированным движением Костя Самаренков моментально сдвигал первый котелок под шинель, а на его место появлялся точно такой же второй. Все их отличие было только в том, что первый был уже совсем полным, а второй – совсем пустым. Доверчивый немец выплескивал второй черпак и Костя отходил. Это была его вторая военная хитрость.

Так дотянул он до лета сорок второго. А летом пришел "хозяин", некто Иванов-Берг, набирать рабочих в специальную рабочую команду. Многие догадывались, какие работы выполняла эта команда, но все равно шли. Они хотели жить любой ценой. Самаренков тоже записался в команду. Это была его третья военная хитрость.

Сперва они охраняли штаб армии, потом их бросили против партизан и тех, кто им помогал. И он воевал против тех, как раньше воевал против этих, верный в каждую единицу времени тому, кто его кормил и одевал. Здоровье к нему полностью вернулось, вокруг было много соломенных и несоломенных вдовушек, и бывший советский гражданин снова приспособился к окружающей действительности. Даже тогда, когда после Орловско-Курской дуги часть команды пыталась сбежать назад к победоносной теперь армии. Кости Самаренкова не было среди них.

Однако с немцами у него вышел какой-то конфликт, и он попал в штрафной лагерь. Лагерь освободили американцы. С тысячами других бывших пленных Самаренков вернулся на Родину, прошел фильтровочный лагерь, скрыл, конечно, свои художества, получил, как бывший пленный, червонец, отсидел девять и вернулся в свой текстильный городок с чистой совестью.

Но "никто не забыт и ничто не забыто". Начав разматывать одну команду, чекисты выходили на другую. Бывшие "работники" этих команд, хватаясь за шанс выжить, охотно делились всем, что они знали, и особенно в ходу был прием, когда валили свои "грехи" на тех, кого уже не было или кто был далече.

Один из тех, кто был далече, а именно, бывший взводный Строганов, давно уже вернулся из Австралии после прочтения указа об амнистии для бывших военных преступников, а его бывшие приятели продолжали вешать и вешать на него. Наконец, чекисты разыскали Строганова, и он, борясь за физическое существование, рассказал про всю Красносельскую, команду. Пришли и за сторожем детсада Константином Петровичем Самаренковым.

Хотя позвоночник после неудачного прыжка с высоты второго этажа снова почти парализовал ноги, теперь, зимой 1970 года, Самаренков боялся смерти не от голода – от пули. И снова, как тридцать лет назад, он вступил в борьбу за собственную жизнь. И снова сидел на койке, неподвижно глядя в одну точку, – изобретал военную хитрость. Несколько раз переписывал свое последнее слово, делал его эмоциональнее. В нужных местах незаметно щипал себя, чтобы выступили слезы глубоко раскаяния. Последнее слово учил на память, чтобы без бумажки… Произносил медленно, изображая "с трудом сдерживаемое волнение".

Уходя от мысли о возможной смерти, Самаренков пытался читать. Однажды днем, когда он отошел к окну покурить, я поменял наши книжки. Ему на койку положил "Охотничьи рассказы" Пришвина, а себе взял его "Поднятую целину". До вечера он продолжал читать, монотонно переворачивая страницы. Читал книгу, в которой не было ни одного действующего лица, лишь бобры, медведи да олени. Он очень хотел жить. И очень не хотел умирать.

В один из пасмурных вечеров середины декабря Константин Самаренков вернулся после суда в камеру, и по его радостной спине, когда он ставил свой посох в угол, я понял: свою жизнь он получил назад.

– Морозову и Лянченко – вышку. Остальным пятнадцать, – сказал он, садясь на койку. – Мне – за то, что попал в плен тяжело раненым, без сознания; Виноградову – за то, что пытался тогда перебежать назад к Советской армии, а Строганову – за то, что вернулся из Австралии. Родину, значит, любит.

Через несколько недель Константина Петровича Самаренкова взяли на этап. С него причиталось Родине еще шесть лет вдобавок к тем девяти, которые ему зачли.

Ушел из камеры простой советский антисоветский русский человек, не верующий ни в Бога, ни в черта. А каким другим, собственно, он мог быть? Еще тысячу лет назад начало вариться это варево, где смешивались часто несовместимые национальные гены скифов, славян, татар, угрофинов. Однородной смеси так и не получилось, но зато, помешивая сотни лет хорошим дрыном, добились одного: в кровь и в мозг вошло и устоялось – думать вредно, много будешь думать – в суп попадешь. И именно те, кто пытался осознать смысл жизни, прочувствовать и осуществить в либеральных рамках свою гражданскую ответственность, первыми оказывались между жерновами нескончаемых самодержавий. Только не думая, только плывя по течению, только попав в лагерь принуждающих, а не принуждаемых, можно было сравнительно безбедно прожить и даже умереть самому, без чьей-либо помощи. Разве так уходил на войну с немецкими фашистами Костя Самаренков, как уходил на фронт какой-нибудь британский паренек, который шел защищать свою Британию не только потому, что там он родился и вырос, но и потому, что его страна была свободной, и даже если он был беднее других, его жизнь и достоинство защищал Закон. Он шел сражаться против фашизма за тот образ жизни, который считал единственно достойным. И поэтому, даже попав в плен, этот Том навряд ли бы пошел на "специальную работу": оставлять за собой пепелища. Что-то внутри, может, даже не осознанное им, помешало бы этому. То самое, чего не было и не могло быть у рабочего паренька из текстильного городка Кости Самаренкова.

Разве мог бы Костя Самаренков сказать немцам те слова, которые другой военнопленный сказал на другом континенте: "Дайте мне свободу – или убейте меня"? Свобода – это как раз то, без чего он научился обходиться. Жизнь, хотя и "особая форма существования белковых тел", а все же штука приятная…

А ведь Костю воспитывали с колыбели. Его учили с самого детства, и он хорошо знал, каким беззаветно преданным партии и правительству был пламенный ленино-сталинец Ягода. А потом Ягоду расстреляли и пламенел уже Ежов. А потом Ежова расстреляли и пламенел уже Берия. А потом…

А насчет Гитлера… Разве с детства Костя не слышал, что Гитлер установил фашизм в Германии и преследует самых верных сынов немецкого рабочего класса? Разве не выяснилось потом, что это вранье? Гитлер оказался вполне порядочным человеком, с которым мог обниматься лично сам товарищ Молотов. А самые гады и самые империалисты, оказалось, совсем не немцы, а те, кто с ними воевали. Англичане. Французы. И опять-таки поляки.

Кого шел защищать, против кого шел воевать простой советский антисоветский человек Константин Петрович Самаренков? Нет, не его вина, что подкосил его немецкий снаряд в огромном поле между Стрельной и Сосновой Поляной. Не захоти того судьба-злодейка, шел бы бравый старшина победоносной советской армии Константин Петрович Самаренков в параде Победы по Красной Площади и швырял бы трофейные знамена к ногам улыбающегося вождя. Костя Самаренков был продуктом эпохи. О таких продуктах ехидный Гарик говорил:

 
"Однажды здесь восстал народ
и, став творцом своей судьбы,
извел под корень всех господ;
теперь вокруг одни рабы"
 

Нас посадили в одну камеру. Двух изменников Родины. И, прочтя его обвинительное заключение, я даже счел для себя возможным общаться с ним.

С ним, с простым советским антисоветским русским человеком – Константином Самаренковым, который ушел из моей камеры. На этап.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю