Текст книги "Зарубежная фантастическая проза прошлых веков (сборник)"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Соавторы: Томас Мор,Ирина Семибратова,Сирано Де Бержерак,Томмазо Кампанелла,Этьен Кабе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 43 страниц)
Баркер нервно играл ножом и, по-видимому, намеревался принять участие в разговоре. В нем трепетала напряженная нервность общительного англичанина.
– Насколько я понимаю, – промолвил он покашливая, – вы… кх… были президентом Никарагуа в те дни, когда республика… э… хм… отдадим ей должное… геройски отражала… э…
Экс-президент Никарагуа махнул рукой.
– Вы можете говорить со мной откровенно, – сказал он. – Я, к сожалению, очень хорошо знаю, что в наши дни весь мир настроен против Никарагуа и против меня. Я отнюдь не найду невежливым с вашей стороны, если вы откровенно выскажете мне все, что вы думаете о тех горестных событиях, которые повергли во прах мою республику.
Баркер посмотрел на него с выражением благодарности и безмерного облегчения.
– Вы чрезвычайно великодушны, г-н президент, – сказал он, слегка поколебавшись относительно титула, – и я воспользуюсь вашим великодушием, чтобы выразить сомнения, гнетущие не только меня, но – не стану скрывать – и всех моих современников. Я, видите ли, сомневаюсь в целесообразности таких явлений, как независимость Никарагуа.
– Итак, – очень спокойно сказал Дель Фуего, – все ваши симпатии на стороне великих держав…
– Прошу прощения, президент, – сердечно промолвил Баркер, – я не симпатизирую ни одному государству в отдельности. Мне кажется, вы недооцениваете интеллекта современного человека. Мы не порицаем пылкий темперамент и экстравагантность вашей республики только для того, чтобы казаться еще более экстравагантными, чем вы. Мы не осуждаем Никарагуа на том только основании, что приписываем Британии еще более никарагуанский дух. Мы не отказываем малым державам в праве на существование потому только, что хотим перенять от них их пламенный дух, их национальное единство, их целостность. Если я, при величайшем моем уважении к вам, не разделяю вашего энтузиазма и поклонения Никарагуа, то причина этого кроется не в том, что против вас одна или хотя бы десять наций, а в том, что против вас ц и в и л и з а ц и я. Мы, современные люди, верим в великую международную цивилизацию, создаваемую общими усилиями' всех наций, сливших воедино свои таланты…
– Да простит мне сеньор, – молвил президент. – Могу я спросить сеньора, каким способом ловит он диких лошадей.
– Я никогда не ловил диких лошадей, – с достоинством ответил Баркер.
– Вот именно! – подхватил Дель Фуего. – И тут-то кончается ваше слитие воедино. Это-то обстоятельство и смущает меня, когда я думаю о вашем космополитизме. Когда вы говорите о своем желании слить все народы в одну семью, это значит, что вы хотите навязать всем прочим народам нравы и обычаи вашей родины. Если какой-нибудь араб бедуин, что ли, не умеет читать, к нему немедленно отправляют английского миссионера или школьного учителя. Но никому не приходит в голову сказать: «Этот самый учитель не умеет ездить верхом на верблюде. Давайте-ка будем платить бедуину жалованье, чтобы он научил его ездить верхом на верблюде». Вы говорите, что ваша цивилизация умеет использовать все мыслимые таланты. Так ли это? Неужели же вы хотите сказать, что к тому времени, когда эскимос научится голосовать в Областной совет, вы научитесь бить тюленей? Я возвращусь к первоначальному моему примеру. У нас в Никарагуа умеют ловить диких лошадей при помощи лассо; наш способ считается лучшим во всей Южной Америке. Если вы продолжаете утверждать, что цивилизация сливает воедино таланты всех наций, то пойдите и попробуйте поймать дикую лошадь при помощи лассо. Если же вам это не удастся, то позвольте мне повторить то, что я твержу постоянно: в тот день, когда Никарагуа был приобщен к цивилизации, мир кое-что потерял.
– Быть может, вы и правы, – ответил Баркер. – Но это «кое-что» – не более как варварская сноровка. Возможно, что я не умею обтачивать кремень с той ловкостью, с какой его обтачивал первобытный человек, не стану спорить. Одно я знаю наверняка: цивилизованный человек куда лучше первобытного выделывает ножи. Я знаю это и верю в цивилизацию.
– У вас есть веские основания верить в нее, – ответил президент. – Множество умных людей вроде вас верили в цивилизацию – множество умных вавилонян, множество умных египтян, множество умных римлян времен упадка. Скажите мне, что есть бессмертного в вас, представителях мира, перенесшего столько падений?
– Боюсь, что вы не совсем ясно разбираетесь в нашей психологии, президент, – сказал Баркер. – Вы говорите так, словно Англия все еще бедный воинственный остров. Вы очень давно не были в Европе. За это время многое переменилось.
– Попробуйте вкратце определить эту перемену, – сказал Дель Фуего.
– Перемена эта, – с большим подъемом ответил Баркер, – заключается в том, что мы избавились от каких бы то ни было суеверий, не только от самых простых, но и от наиболее сложных, наиболее распространенных и пользовавшихся наибольшим уважением. Преклонение перед великими нациями – большой грех, но еще больший грех – преклонение перед нациями малыми. Преклонение перед собственной страной – большой грех, но еще больший грех – преклонение перед чужой страной. И так это во всем. Отвратительна вера в монархию, отвратительна вера в аристократию, но еще отвратительней вера в демократию.
Старый испанец удивленно открыл глаза.
– Стало быть, в Англии нет больше демократии?
Баркер рассмеялся.
– Тут напрашивается парадокс, – сказал он. – В одном отношении мы чистейшие демократы. У нас деспотия. Разве вы не заметили, с какой последовательностью на всем протяжении мировой истории демократия превращается в деспотию? Это называется упадком демократии. На самом деле это не что иное, как полное ее завершение. С какой стати возиться с выборами, регистрацией и прочим, с какой стати наделять правами бесчисленных Джонов Робинзонов, когда можно взять одного-единственного Джона Робинзона с тем же самым интеллектом либо с тем же самым отсутствием интеллекта, что у прочих, и раз навсегда покончить с возней? В былые времена идеалисты-республиканцы считали краеугольным камнем демократии утверждение, будто все люди равно интеллигентны. Поверьте мне, подлинная, вечная, разумная демократия строится на ином фундаменте – на том, что все люди равно идиоты. А чем один идиот лучше другого? «Все, что требуется от главы государства, – чтобы он не был преступником, чтобы он не был круглым дураком, чтобы он умел быстро просматривать различные прошения и подписывать манифесты. Подумать только, сколько времени было потрачено на споры о палате лордов! Тори утверждали, что это учреждение следует сохранить, потому что оно разумно, радикалы утверждали, что его следует упразднить, потому что оно тупо, и никто не подумал о том, что именно тупость и дает ему право на существование. Ибо это сборище дюжинных людей, вознесенных на недосягаемую высоту игрой случая, было неким великим демократическим протестом против нижней палаты, против вечного бесстыдства аристократов духа. И вот мы даровали Англии тот строй, к которому бессознательно стремились все политики мира, – тупую деспотию без каких бы то ни было иллюзий. Мы назначаем главой государства_одного_человека, не потому что он талантлив или добродетелен, а потому что он_один_человек, а не галдящая толпа. Чтобы избежать дурной наследственности и прочих неприятностей, мы отменили наследственную монархию. Английский король назначается из чиновничьей среды – как присяжный заседатель – в порядке последовательности. В остальном наш строй абсолютно деспотичен. И до сих пор никто еще не роптал.
– Вы хотите сказать, – недоверчиво спросил президент, – что вы берете первого попавшегося человека и назначаете его неограниченным монархом, что вы доверяете свою судьбу алфавитному списку?
– А почему же нет? – воскликнул Баркер. – Разве половина всех известных истории народов не вверяла свою судьбу старшим сыновьям старших сыновей, и разве половина этих старших сыновей не справлялась со своим делом более или менее сносно? Иметь идеальный строй немыслимо; иметь какой-нибудь строй необходимо. Все наследственные монархии сводились к игре случая; то же самое и с монархиями алфавитными. Попробуйте-ка философски обосновать разницу между Стюартами и Ганноверской династией. Поверьте мне, я с таким же успехом найду философское обоснование разнице между мрачной трагической буквой «а» и солидной, действенной буквой «б».
– И вы рискуете? – спросил президент. – Вы не боитесь, что ваш властелин будет тираном, циником, уголовным преступником?
– Мы не боимся, – с отменным спокойствием ответил Баркер. – Допустим, он тиран – он оградит нас от сотни тиранов. Допустим, он циник – в его интересах будет править страной как можно лучше. Допустим, он преступник– окружив его атмосферой власти и богатства, мы локализуем его преступные наклонности. Короче говоря, устанавливая деспотический строй, мы окончательно обезвреживаем одного преступника и частично обезвреживаем всех остальных.
Старый никарагуанец нагнулся к Баркеру. Какое-то странное выражение засветилось в его глазах.
– Сэр, – сказал он, – моя церковь учила меня уважать чужую веру. Я менее всего хочу отзываться неуважительно о ваших установлениях, как бы фантастичны они ни были. Но неужели же вы хотите сказать, что вы доверяете первому встречному, что вы верите в то, что каждый и всякий будет хорошим правителем?
– Верю, – просто ответил Баркер. – Он может быть плохим человеком. Но он обязательно будет хорошим королем. Ибо в тот момент, когда он ближе познакомится с деловым, рутинным аппаратом управления, он будет стараться править как можно проще и не мудрствуя лукаво. Разве мы не добились этого в нашем судопроизводстве с участием присяжных заседателей?
Старик усмехнулся.
– Не знаю, – сказал он. – Кажется, мне нечего возразить против вашей блестящей правительственной системы. Но я лично придерживаюсь несколько иных взглядов. И если бы меня спросили, хочу ли я подчиниться вашему строю, я бы прежде всего осведомился, не разрешат ли мне, в качестве альтернативы, избрать себе удел жабы в помойной яме. Вот и все. Трудно спорить с велениями души.
– Души? – повторил Баркер, хмуря брови. – Я не хочу говорить громких фраз, но с точки зрения общественных интересов…
М-р Оберон Квин внезапно вскочил на ноги.
– Прошу прощения, джентльмены, – сказал он. – Я на минуту выйду на свежий воздух.
– Что с вами, Оберон? – участливо спросил Лемберт. – Вам дурно?
– Нет, не совсем, – сказал Оберон, овладевая собой, – скорей даже хорошо. Как-то странно хорошо! Дело в том, что я хочу немножко поразмыслить над изумительными словами, только что произнесенными Баркером. «С точки зрения» – да, так он, кажется, сказал, – «с точки зрения общественных интересов». Нет! Только наедине с собой можно до конца постичь всю красоту этих слав!
– Не спятил ли он с ума? Как, по-вашему? – спросил Лэмберт.
Старый президент проводил Оберона странно внимательным взглядом.
– По-моему, он из тех людей, которые ничем на свете не интересуются, кроме шуток, – сказал он. – Он опасный человек.
Лэмберт расхохотался, поднося ко рту макароны.
– Опасный! – воскликнул он. – Вы не знаете малютку Квина, сэр!
– Опасен каждый человек, который интересуется одной какой-нибудь вещью и ничем больше, – возразил старик. – Когда-то я сам был опасным человеком.
Он мягко улыбнулся, допил свой кофе, поднялся с глубоким поклоном и вышел; сгустившийся туман поглотил его. Три дня спустя они узнали, что он тихо скончался в меблированных комнатах на Сохо…
Мутное море тумана поглотило еще одного человека: где-то вдали корчилась и тряслась его невысокая щуплая фигурка. Не гнев и не ужас были причиной столь непонятного его поведения, а припадок странной, редкостной болезни – припадок одинокого смеха. Захлебываясь и утирая слезы, он снова и снова повторял про себя: «Но с точки зрения общественных интересов…»
Глава III. Синай юмораВ скромном саду, полном чайных роз, на берегу моря, жил-был некий священник, никогда в жизни не бывавший в Вимблдоне, – говорил Оберон Квин. – Его родные не знали причин его скорби и не понимали странного выражения его глаз. И вот однажды им пришлось раскаяться в своем легкомыслии, ибо им сообщили, что морские волны выбросили на берег труп, совершенно обезображенный, но обутый в лакированные ботинки. Сперва никто не хотел верить, что это тот самый священник. Но потом труп был обыскан, и в кармане его сюртука был обнаружен обратный билет из Вимблдона.
Наступила краткая пауза. Квин, Баркер и Лэмберт молча шагали по влажной траве Кенсингтонского сада. Наконец Оберон нарушил безмолвие.
– Эта история, – сказал он благоговейно, – пробный камень юмора.
Ускорив шаг, они достигли центрального откоса и начали взбираться на него.
– Я замечаю, – продолжал Оберон, – что вы выдержали испытание. Вы не проронили ни звука – стало быть, мой анекдот показался вам чудовищно смешным. Только самые грубые остроты встречаются аплодисментами и трактирным ржанием. Тончайшее остроумие принимается молча, как некое благословение. Вы чувствуете себя благословенным, Баркер, не так ли?
– Я уловил соль, – несколько высокомерно ответил Баркер.
– А знаете, – подхватил Квин с какой-то идиотской резвостью, – я знаю еще пропасть историй, ничуть не хуже этой! Вот послушайте-ка!
Он слегка откашлялся.
– Как вы все знаете, д-р Поликарп был отъявленным биметаллистом. «Вон идет самый нудный биметаллист Чешира», – говорили про него старожилы. И вот однажды он услышал эту фразу, произнесенную неким архивариусом. Был багряно-серебристый закат. Поликарп обернулся к нему. «Нудный?» – воскликнул он гневно. «Нудный? Quis tulerit Gracchos, de seditione querentes?» Говорят, что с тех пор ни один архивариус не осмеливался задеть д-ра Поликарпа.
Баркер сдержанно кивнул головой. Лэмберт только хрюкнул.
– А вот еще одна, – продолжал ненасытный Квин. – В ложбине среди серо-зеленых холмов дождливой Ирландии жила-была старая-престарая женщина. Был у нее дядя, который на всех гребных гонках неизменно ставил на Кембридж. Затерянная в своей серо-зеленой долине, она не знала об этом: она понятия не имела о гребных гонках. Она даже не знала, что у нее есть дядя, как не знала она и о том, что на свете вообще живут какие-нибудь люди, кроме Георга Первого, слухи о котором дошли до нее бог весть каким путем и которому она поклонялась от всей своей простой религиозной души. Так текли годы, и в один прекрасный день выяснилось, что дядя этот вовсе ей и не дядя. И когда к ней пришли и рассказали ей об этом, она улыбнулась сквозь слезы и молвила: «Добродетель сама себе награда».
Вновь воцарилось молчание, прерванное Лэмбертом.
– Довольно таинственная история, – сказал он.
– Таинственная! – воскликнул Квин. – В подлинном юморе всегда есть что-то таинственное. Разве вам неизвестно крупнейшее событие девятнадцатого и двадцатого столетий?
– В чем же оно заключается? – коротко спросил Лэмберт.
– Это же так просто! – воскликнул Оберон. – Когда раньше не понимали шутки, это означало полнейший ее провал. А теперь это величайшая ее победа. Юмор, друзья мои, единственная оставшаяся у человека святыня. Юмор – это единственное, что еще может внушить вам трепет. Взгляните-ка на это дерево!
Собеседники Квина невольно подняли глаза и посмотрели на буковое дерево, венчавшее холм.
– Если бы я сказал, что вы не уясняете себе великих научных истин, заключающихся в этом дереве и очевидных всякому интеллигентному человеку, что бы вы тогда подумали, что бы вы ответили мне? Вы сочли бы меня педантом, одержимым какой-нибудь нелепой теорией относительно растительных клеточек. Если бы я сказал, что это дерево свидетельствует о вопиющей бесхозяйственности местных политиков, вы сочли бы меня юродивым социалистом, помешавшимся на городском благоустройстве. Если бы я обвинил вас в величайшем богохульстве – в том, что вы смотрите на это дерево и не видите в нем новой религии, нового лучезарного откровения господня, вы просто назвали бы меня мистиком и забыли бы обо мне. Но если бы, – тут Оберон жреческим жестом воздел руку, – если бы я сказал, что вы не видите юмора в этом дереве, а я-де вижу его, клянусь богом, вы бы повалились мне в ноги!
Он на мгновение замолчал, потом заговорил снова:
– Да. Чувство юмора, неземное, тончайшее чувство юмора – вот новая религия человечества. С аскетизмом подвижников будут стремиться к ней люди, долгим искусом подготовлять себя к познанию ее. Недалеко то время, когда вас будут спрашивать: «Вы чувствуете юмор этой железной решетки?» или: «Вы чувствуете юмор этого засеянного поля? Вы чувствуете юмор звезд? Вы чувствуете юмор заката?» О, как часто хохотал я над лиловым закатом!
– Вы правы, – сдержанно ответил Баркер.
– Позвольте, я расскажу вам еще одну историю. Как вам известно, член палаты депутатов от Эссекса нередко опаздывает на заседания. Последним аккуратным представителем Эссекса был Джеймс Вилсон, большой любитель цветов…
Лэмберт внезапно повернулся и с решительным видом воткнул свою трость в землю.
– Бросьте, Оберон, – сказал он. – С меня хватит. Все это вздор!
Двое других недоуменно воззрились на него, ибо слова его прозвучали так, словно они долгое время были закупорены в недрах его души и наконец вырвались на волю.
– Послушайте, – начал Оберон, – у вас нет…
– Мне наплевать, – резко перебил его Лэмберт, – есть ли у меня «тончайшее чувство юмора», или нет! Я больше не желаю слушать вашу гнусную, лживую болтовню! Во всех этих проклятых баснях нет ничего смешного. И вы это знаете не хуже меня!
– Хорошо, – медленно ответил Квин, – совершенно верно, что я с моим посредственным мыслительным аппаратом не вижу в этих рассказах ничего смешного. Но вот вам более тонкий ум Баркера – вы видите, как он воспринимает их?
Баркер побагровел, но продолжал молча смотреть вдаль.
– Осел вы, – сказал Лэмберт. – Отчего вы не можете быть, как все люди? Отчего вы не можете сказать что-нибудь действительно смешное или уж лучше держать язык за зубами? Актер из балагана, садящийся на свою шляпу, и тот в сотню раз смешнее вас.
Квин пристально посмотрел на него. Они достигли вершины холма, и ветер обвевал их лица.
– Лэмберт, – сказал он, – вы великий человек, вы хороший человек, хотя пусть меня повесят, если вы выглядите им. Более того, вы великий революционер, вы освободитель мира, и, заглядывая в грядущие века, я вижу ваше мраморное изваяние между Лютером и Дантоном – в той самой позе, в какой вы стоите сейчас, – шляпу слегка набекрень. По дороге сюда я говорил о том, что юмор был последней верой человечества. Вы превратили юмор в последнее его суеверие. Пусть так, но я считаю своим долгом предостеречь вас. Хорошенько поразмыслите, прежде чем просить меня, чтобы я изобразил балаганного шута и сел на свою шляпу. Ибо в душе моей из всех земных наслаждений осталось одно безумие. За два пенни я исполню вашу просьбу.
– Ну и пожалуйста, – сказал Лэмберт, нетерпеливо помахивая тростью. – Это будет куда смешнее, чем ваша с Баркером болтовня.
Стоя на вершине холма, Квин простер руку по направлению к главной аллее Кенсингтонского сада.
– В двухстах ярдах отсюда, – сказал он, – разгуливают все ваши фешенебельные знакомые, у которых нет в жизни иного занятия, как глазеть друг на друга и на нас. Мы стоим на возвышении, под открытым небом, мы стоим на некоем фантастическом утесе, на Синае юмора. Мы стоим как бы на огромной эстраде или кафедре; мы залиты солнцем, мы видны доброй половине Лондона. Будьте осторожней, Лэмберт, ибо во мне живет безумие, граничащее с мученичеством, безумие абсолютно праздного человека.
– Я не знаю, о чем вы говорите, – презрительно бросил Лэмберт… – Одно могу я вам сказать: я предпочел бы, чтобы вы стали на вашу глупую голову, чем болтали бы такой вздор.
– Оберон! Ради бога… – крикнул Баркер, бросаясь к Квину. Но было уже поздно. Со всех скамеек сада, со всех сторон обратились к ним лица любопытных. Гуляющие останавливались и собирались в кучки. А яркое солнце обливало беспощадными своими лучами нелепую сцену в голубых, зеленых и черных тонах, казавшуюся картинкой из детской книжки. На вершине холма м-р Оберон Квин, проявляя незаурядную гимнастическую сноровку, стоял на голове и размахивал в воздухе лакированными ботинками.
– Ради бога, Оберон, встаньте! Не будьте идиотом! – молвил Баркер, ломая руки. – Весь город сбежится смотреть на вас.
– Конечно, встаньте. Да ну же, вставайте! – со смешанным чувством досады и удовольствия сказал Лэмберт. – Я ведь пошутил. Встаньте!
Оберон одним махом встал на ноги, подбросил свою шляпу выше деревьев и с серьезнейшим лицом начал скакать на одной ноге. Баркер бешено топнул.
– Пойдемте домой, Баркер, ну его, – сказал Лэмберт. – О нем позаботится полиция. Да вот она, кстати, и идет.
Два важного вида человека в темных мундирах поднимались вверх по холму. Один из них держал в руке какую-то бумагу.
– Берите его, г-н офицер, – приветливо сказал Лэмберт. – Мы за него не отвечаем.
Полицейский спокойно посмотрел на скачущего м-ра Квина.
– Цель нашего прихода несколько иная, джентльмены, – сказал он. – Мы явились сюда из главного штаба, чтобы сообщить вам об избрании его величества короля. Существует закон, унаследованный от старого режима. Весть об избрании нового монарха должна быть принесена ему немедленно, где бы он ни находился, – так глаёит этот закон. И мы последовали за вами в Кенсингтонский сад.
Глаза Баркера вспыхнули на бледном его лице. Всю жизнь снедало его тайное честолюбие. Руководствуясь каким-то смутным чувством, он твердо верил в возможность стать королем путем жеребьевки. Тем не менее мысль о том, что надежды его сбываются, положительно сводила его с ума.
– Который из нас… – начал он.
Полицейский почтительно перебил его:
– К величайшему сожалению, не вы, сэр. Поверьте, сэр, нам известно ваше ревностное служение государству, мы были бы чрезвычайно рады, если бы избранником оказались именно вы. Но на этот раз жребий пал…
– Господи, спаси и помилуй! – воскликнул Лэмберт, отскакивая назад. – Только не я. Не говорите мне, что я самодержец всероссийский!
– Нет, сэр, – сказал полицейский офицер, слегка кашлянув, и искоса взглянул на Оберона, который в это время умудрился просунуть голову между ногами и издавал какой-то звук, похожий на мычание коровы. – Джентльмен, которого мы пришли поздравить с избранием, в данный момент, кажется… э… несколько занят…
– Неужели Квин? – взвизгнул Баркер, бросаясь к нему. – Не может быть! Оберон, ради бога, возьмите себя в руки! Вы назначены королем!
Не меняя положения, м-р Квин ответил с отменной скромностью:
– Я не достоин этой чести. Разве могу я сравниться с великими мужами, которые до меня держали в своих руках скипетр Британии? Единственная особенность, на которую я смею претендовать, – это та, что я, по всей вероятности, первый из английских монархов, говорящий со своим народом, стоя на голове. Интеллект, просветленный подобной позой…
Лэмберт и Баркер ринулись на него.
– Неужели вы не понимаете? – крикнул Лэмберт. – Это не шутка. Вас на самом деле выбрали королем. Клянусь богом, у этих людей странный вкус!
– Великие епископы средневековья имели обыкновение трижды отказываться от предлагаемой им чести и потом только принимать се, – сказал Квин, дрыгая ногами. – Я отличаюсь от этих великих мужей только в мелких деталях. Я готов трижды принять корону, а затем отказаться от нее. О, я потружусь для тебя, мой доверчивый народ! Я устрою тебе пиршество юмора!
К этому времени его окончательно удалось поставить на ноги, и оба его друга принялись втолковывать ему всю серьезность положения.
– Не вы ли сами говорили мне, Вилфрид Лэмберт, – сказал он, – что моя общественная ценность сильно повысилась бы, если бы я облек мой юмор в более доступные формы. Когда же ему и быть доступным, как не теперь, когда я оказался избранником и любимцем народным? Вы не знаете, – обратился он вдруг к ошарашенному полицейскому, – будет ли мое вступление в город обставлено соответствующими церемониями?
– С некоторых пор церемонии у нас не в почете, – смущенно ответил тот. – А что до…
– Что такое церемония? – перебил Оберон Квин, медленно снимая сюртук. – Церемония есть обратное общее место. Когда люди хотят изобразить судей или жрецов, они надевают женское платье. Помогите мне, пожалуйста, одеться. – И он протянул ошеломленному офицеру свой сюртук.
– Но, ваше величество, – смущенно пролепетал тот, – вы надеваете его задом наперед!
– Обратное общее место, – спокойно ответил король. – При несовершенстве нашего аппарата, мы не смеем пока что мечтать о большем. Ну, идемте!
Вся остальная часть дня показалась Баркеру и Лэмберту кошмаром, которого они впоследствии никогда не могли как следует вспомнить. Оберон в своем нелепом костюме важно шествовал по направлению к королевской резиденции – Кенсингтонскому дворцу. По мере того как он шел по улицам, небольшие кучки следовавших за ним людей превращались в толпу, и толпа эта издавала крики, имеющие очень мало общего с приветствиями новоизбранному монарху. Баркер шел подле него, не зная, на каком он свете; чем гуще становилась толпа, тем необычней казались ему крики. Мало-помалу его оттеснили назад, и он потерял короля из виду. А потом раздался дикий рев – приветствие, не снившееся ни одному земному монарху, и Баркер понял, что шествие достигло дворца.








