Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 1"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)
У меня вертелось на языке выражение «чтение мыслей», хотелось напомнить случай с Кромером, который произошел уже давно: Но это была особенная история: ни Демиан, ни я никогда не вспоминали о том, какую серьезную роль много лет назад ему случилось сыграть в моей жизни. Как будто никогда раньше между нами ничего не происходило или как будто каждый из нас был твердо уверен, что другой совершенно забыл об этом. Несколько раз нам встречался на улице Франц Кромер, но мы даже не обменивались взглядами и не говорили о нем ни слова.
– Но что же происходит с волей? – спросил я. – Ты говоришь – ни у кого нет свободной воли. А потом говоришь, нужно только сконцентрировать свою волю на чем-то определенном, чтобы достигнуть цели. Как же это получается? Если я не являюсь хозяином собственной воли, значит, я не могу сконцентрировать ее и направить на что-то, ведь так?
Он потрепал меня по плечу, он всегда делал так, если то, о чем я говорил, было ему приятно.
– Хорошо, что ты спросил, – засмеялся он. – Всегда надо спрашивать, всегда сомневаться. Но все очень просто. Если бы такая бабочка, допустим, направила свою волю на какую-нибудь звезду или еще на что-то в этом роде, то ничего бы у нее не получилось. Да она и не пытается. Она ищет только то, что имеет для нее смысл и ценность, что ей обязательно нужно. Вот тут-то ей и удается неправдоподобное – появляется таинственное шестое чувство, неизвестное другим животным! Конечно, у человека, по сравнению с животным, куда больше и возможностей, и интересов, но и мы остаемся в замкнутом круге и не можем выйти за его пределы. Конечно, я могу что-то себе вообразить, например, пожелать непременно оказаться на северном полюсе или что-нибудь в этом роде. Но осуществить подобное желание, сконцентрировать на нем свою волю можно только тогда, когда речь идет о некой внутренней необходимости. Если это так, если ты пытаешься добиться чего-то необходимого, ты сможешь взнуздать свою волю, как хорошего коня. Если бы, к примеру, я вознамерился сейчас сделать так, чтобы наш пастор перестал носить очки, мне этого не удалось бы. Потому что это всего лишь игра. Но когда прошлой осенью я захотел пересесть на другое место, это получилось без труда. Тут же объявился кто-то впереди меня по алфавиту – до того он болел, а теперь нужно было уступить место ему, – и так как я был к этому готов, то тут же и воспользовался случаем.
– Да, – ответил я, – тогда мне это тоже показалось очень странным. С того момента, как мы стали интересны друг другу, ты все время ко мне приближался. Но как это все получилось? Сначала ведь ты не сидел со мной рядом. Ты пару дней был впереди меня. Как это потом получилось?
– Когда мне захотелось пересесть с моего первого места, я вообще еще не знал точно – куда. Знал только, что хочу сидеть на галерке. Мое желание оказаться поближе к тебе было мне самому еще не совсем понятно. Тогда к этому подключилась и твоя воля, и это мне помогло. Только оказавшись впереди тебя, я увидел, что мое желание исполнилось пока наполовину, главное было – сидеть рядом с тобой.
– Но тогда не появилось новеньких.
– Нет. Но тут я просто сделал, что хотел, и сел рядом с тобой. Мальчик, с которым я поменялся, был немного удивлен, но согласился. Пастор, правда, заметил некое изменение. Вообще, всякий раз, когда ему приходится иметь дело со мною, что-то его мучает: он знает, что имя мое Демиан и что-то тут не так, когда я с именем на букву «Д» оказался позади, среди тех, кто на «С»! Но это не доходит полностью до его сознания, потому что моя воля оказывает сопротивление, я все время ему мешаю. Все снова и снова он чувствует некое беспокойство, смотрит на меня и начинает что-то анализировать, бедняга. Но против этого есть простое средство. Я смотрю ему в глаза прямо и твердо, что переносят не многие. Люди начинают нервничать. Если ты хочешь от кого-то чего-либо добиться и смотришь не мигая ему в глаза, а он остается совершенно спокоен, то лучше откажись! С таким ничего не выйдет! Но это случается редко. Я лично знаю только одного такого человека.
– Кто это? – спросил я поспешно.
Он смотрел на меня муть сощурив глаза – как всегда, когда впадал в задумчивость, – потом отвернулся и не ответил. А я, хотя и умирал от любопытства, не смог повторить свой вопрос.
Я думаю, он говорил о матери. Он, похоже, был очень дружен с ней, но ничего про нее не рассказывал и никогда не приглашал меня к себе, так что я почти не знал, какая она.
Иногда я пытался, подражая ему, собрать всю свою волю и чего-то добиться, ибо у меня бывали желания, которые казались мне насущными. Но ничего не получалось. Говорить об этом с Демианом я не рисковал. Ведь все равно я не смог бы рассказать ему о своих желаниях. Да он и не спрашивал.
Между тем в моих религиозных воззрениях произошли некоторые изменения: я утратил былую твердость веры, хотя по своему образу мыслей, находясь под влиянием Демиана, я все же отличался от тех моих товарищей, которые демонстрировали полное отсутствие всякой веры вообще. У нас в классе были и такие. При случае они рассуждали о том, что верить в Бога смешно и недостойно человека, что истории о триединстве и непорочном зачатии могут вызвать только улыбку и торговать таким товаром в наши дни просто позор. Я ни в коей мере так не думал. Даже когда сомнения меня одолевали, я не забывал о том, что наполняло мое детство, о реальности благочестивой жизни моих родителей, исполненной достоинства и подлинности. Религия по-прежнему внушала мне глубокое почтение. Демиан приучил меня только к тому, что библейские истории и постулаты веры можно трактовать более свободно, индивидуально, вкладывая в них больше фантазии; во всяком случае, те трактовки, которые он мне предлагал, я всегда воспринимал с радостью и удовольствием. Правда, многие из них казались мне слишком резкими, как, например, история о Каине. А как-то, во время наших богословских занятий, он напугал меня одной интерпретацией, которая была, пожалуй, наиболее смелой. Учитель рассказывал о Голгофе. Я помню о том впечатлении, которое на меня, тогда еще маленького мальчика, производила история о страданиях и смерти Спасителя. Бывало, что после того как в Страстную пятницу отец читал нам о Страстях Христовых, я, потрясенный до глубины души, долго жил в этом трагически-прекрасном, призрачно-бледном и все же необычайно живом мире. А когда я слушал «Страсти по Матфею» Баха, меня охватывала дрожь от мистического ощущения таинственного мира, мрачного и могучего сияния этих страданий. Еще сегодня эта музыка и «Арктус трагикус» представляются мне символами поэзии и образной выразительности искусства.
В конце урока Демиан сказал задумчиво:
– Во всем этом, Синклер, что-то мне не нравится. Прочти историю еще раз, отведай ее: не правда ли, в ней есть что-то безвкусное. Например, эпизод с распятием, это великолепно – три креста, которые рядом стоят на холме. Но вот сентиментальная повестушка о раскаявшемся разбойнике! Сначала он был преступником и совершил Бог знает какие злодеяния, а теперь, прямо-таки тая от умиления, устраивает слезливую церемонию исправления и покаяния. Какой смысл в таком покаянии на пороге могилы? Нет, простите меня! Очередная выдумка церковников, приторная и фальшивая, приправленная патокой растроганности, и фон весьма забавный. Если бы сегодня тебе пришлось выбирать себе друга из этих злоумышленников или просто решить, кому из них двоих ты больше доверяешь, то уж, наверное, ты предпочел бы не этого слезливого вновь обращенного. Конечно же, ты выбрал бы другого, потому что он мужчина, у него есть характер. На раскаяние ему плевать, ведь в его ситуации это простая болтовня. Он идет своим путем до конца и не думает в последний момент отрекаться от дьявола, который помогал ему до сих пор. Он человек с характером, а людьми с характером часто пренебрегает Библия. Может быть, это потомок Каина. Как ты считаешь?
Я был потрясен. Мне всегда казалось, что уж историю распятия я знаю очень хорошо, и тут вдруг понял, что слушал и читал, нисколько не пытаясь вообразить ее или поразмыслить над ней. И все-таки новая мысль Демиана казалась мне роковой, она грозила разрушить понятия, за которые я держался. Нет, так нельзя обращаться с тем, что свято для меня.
Мое сопротивление он, как обычно, заметил прежде, чем я нашелся, что ему сказать.
– Знаешь, – сказал он устало, – не ломай голову над этой старой историей. Но я тебе вот что скажу: есть один момент, который позволяет выявить недостатки этой религии. Дело в том, что Господь и Ветхого и Нового Заветов, хотя и кажется прекрасным образом, не является все же тем, чем Он должен был бы быть. Это нечто доброе, благородное, отеческое, прекрасное, при этом высокое и сентиментальное – совершенно верно! Но в мире ведь есть и другое. И все это другое просто отдается на откуп дьяволу, эту часть жизни, половину ее, утаивают и замалчивают. Прославляют Отца всего живого, а вот о сексуальной жизни, без которой ничего не возникает, не говорят ни слова или, еще лучше, объявляют ее делом рук дьявола и грехом! Я ничего не имею против поклонения Богу Иегове, ни в коей мере. Но я считаю, что мы должны все прославлять и почитать как священное весь мир, а не только эту искусственно отделенную официальную половину! Значит, кроме божественной литургии, должна быть литургия и дьявольская. Это было бы справедливо. А может быть, следовало создать бога, равным образом вмещающего и демоническое начало, чтобы не опускать глаза, когда происходят самые естественные на свете вещи.
Против своего обыкновения, он говорил почти что резко, однако тут же улыбнулся и перестал меня атаковать.
Для меня же вновь возник вопрос, который был главной загадкой многих лет моей юности, но с той поры я носил ее глубоко в своей душе, не говоря никому ни слова. То, что сказал Демиан о Боге и дьяволе, о божественной – официальной – и демонической – запретной – сторонах жизни, совершенно совпадало с моими собственными мыслями, это был мой собственный миф, ощущение двух миров, двух составных мира: светлой и темной. Сознание того, что моя проблема – это проблема всех людей, всего живого и мыслящего, налетело на меня внезапно, коснулось меня священной тенью; страх и почтительный трепет охватили меня, когда внезапно я осознал, как тесно моя собственная жизнь и мысли связаны с вечным потоком великих идей. Это сознание не было радостным, хотя, казалось бы, подтверждало что-то устойчивое и счастливое. В то же время в нем было нечто жестокое и беспощадное, какой-то оттенок ответственности: ведь ты перестал быть ребенком и остался один на один со своими проблемами.
Впервые в жизни раскрывая свою главную тайну, я рассказал другу о присутствующем во мне с самого раннего детства ощущении «двух миров», и тот сразу понял, что в глубине души я с ним согласился и признал его правоту. Но воспользоваться этим было не в его манере. Он слушал внимательно, как никогда, и смотрел мне в глаза до тех пор, пока мне не пришлось отвернуться, потому что во взгляде его я опять увидал то странное нечеловеческое выражение, когда время исчезает и возраст уступает место вечности.
– Мы еще поговорим об этом, – сказал он деликатно, – я вижу, что за душой у тебя гораздо больше, чем на языке. Тебе, безусловно, известно, что ты не испытал в жизни того, о чем размышлял, а это нехорошо. Только мысли о пережитом имеют ценность. Ты знал, что твой «дозволенный мир» – всего лишь половина мира, и пытался утаить сам от себя вторую половину, как это делают священники и учителя. Это тебе не удастся. Это не удается никому, кто начал думать.
Он глубоко меня задел.
– Но как же! – я почти закричал. – Существуют ведь на свете действительно безобразные, запретные вещи, ты же не станешь этого отрицать! И они действительно запрещены, и мы должны от них отказаться. Ведь знаю же я, что есть убийства и всякие пороки, но разве оттого, что они существуют, я должен им предаваться!
– Эта тема неисчерпаема, – сказал Макс мягко, – конечно, ты не должен убивать или насиловать. Но ты еще не дорос до понимания того, что, собственно, означает «разрешено» или «запрещено». Ты осознал только частичку правды. Остальное придет, можешь не волноваться! Вот, например, около года назад в тебе проснулось нечто, какой-то зов, звучащий сильнее других. Из тех, что считаются «запретными». Греки и некоторые другие народы, наоборот, считали этот зов божественным и устраивали по этому поводу празднества. Значит, «запретное» не вечно. Все может измениться. В наши дни каждый может спать с женщиной, если он побывал у священника и женился на ней. А у других народов это по-другому и сегодня. Поэтому каждый из нас должен для себя определить, что разрешено и что запрещено – ему запрещено. Может случиться, что человек не делал ничего запретного, а при этом он подлец. И наоборот. В сущности, это лишь вопрос умственной лени! Кто слишком ленив, чтобы думать самому и иметь свое мнение, тот подпадает под общепринятые запреты. Это ведь легко. Для других существуют собственные заповеди: для них запрещены такие вещи, которые многие совершают каждый день, и разрешено такое, от чего другие бегут. Каждый отвечает за себя.
Казалось, он вдруг пожалел, что сказал слишком много, и внезапно оборвал разговор. Уже тогда я в какой-то мере понимал его чувства, его порыв. Хотя свои идеи он излагал легко и даже небрежно, однако разговоров «просто так, чтобы болтать», как он сказал однажды, он совершенно не переносил, я это знал. Во мне же наряду с настоящим интересом к теме он видел слишком много игры, удовольствия от «интересных разговоров» или что-то в этом роде, короче – недостаток подлинной серьезности.
Я прочитал последние слова, написанные мною – «подлинная серьезность», – и вспомнил вдруг еще одну сцену, самую впечатляющую из всех, которые были связаны с Максом в те, почти еще детские годы.
Конфирмация[44]44
Конфирмация – в евангелической церкви своеобразное второе крещение, воцерковление юных христиан, проводимое после специального курса обучения (уроков конфирмации) и связанное с сознательным исповеданием христианской веры.
[Закрыть] приближалась, и на последних богословских занятиях речь шла о Тайной вечере. Священник считал это важным и очень старался, чтобы на уроках царило настроение пиеты. Однако как раз в эти последние часы перед конфирмацией, когда нам что-то объясняли, мое внимание обращалось к другому предмету, к личности моего друга Макса Демиана. С приближением конфирмации, которую нам представляли как торжественное принятие в лоно церкви, мною овладевало ощущение, все более сильное и непреодолимое, что ценность этих полугодовых занятий для меня состоит не в том, что нам преподавали, а исключительно в сближении с Демианом и его влиянии на меня. Я был готов вступить не в церковную общину, а в какую-то совсем иную, в какой-нибудь Орден Мысли и Личности. Где-то на земле должен был существовать подобный Орден, его представителя и посланца я видел в своем друге.
Я старался не думать об этом, мне было важно с достоинством пережить конфирмацию, а эта новая идея казалась помехой. Но что бы я ни делал, она не уходила и постепенно сливалась с представлением о близившемся торжестве, стала принимать для меня иную окраску – вступления в мир новых идей, открывшихся мне через Демиана.
Именно в эти дни мы с Демианом, незадолго до начала занятий, затеяли дискуссию. Демиан был замкнут и слушал без особой радости мои речи, в которых я, должно быть, немало важничал и умничал.
– Мы слишком много говорим, – сказал он необычно серьезно, – в умных речах нет никакого смысла. А уходить от себя – это грех. Надо уметь, наоборот, заползти, углубиться в себя, как черепаха.
В этот момент мы входили в класс. Демиан мне не мешал. Через некоторое время у меня появилось какое-то странное чувство – с той стороны, где он сидел, повеяло то ли пустотой, то ли прохладой, как будто место вдруг опустело. Когда это чувство стало тягостным, я обернулся.
Мой друг сидел, как всегда, изящно выпрямившись. Но выглядел при этом совершенно необычно, что-то исходило от него, что-то его окружало, чего я не знал… Мне показалось, что он закрыл глаза, но нет, глаза были открыты. Однако они не смотрели, не видели, они словно бы остановились, устремленные внутрь и куда-то вдаль. Совершенно неподвижный, он, казалось, даже не дышал. Рот как будто был высечен то ли из дерева, то ли из камня. Лицо покрыто равномерной бледностью, как мрамор, лишь каштановые волосы оставляли впечатление чего-то живого. Руки лежали на парте тихие и безжизненные, как вещи, камни или плоды, бледные и неподвижные, но вовсе не вялые – крепкая надежная оболочка скрытой интенсивной жизни.
Его облик поверг меня в дрожь. «Он умер», – подумал я и чуть не сказал это вслух. Но я знал, что он жив. Я не мог оторвать напряженного взгляда от его лица, от этой бледной каменной маски, и чувствовал – это и есть Демиан! Тот, кто обычно ходил и говорил со мной, был Демиан наполовину, Демиан, который брал на себя временную роль, приспосабливался, подыгрывал из вежливости. А настоящий Демиан выглядел именно так: не имеющий возраста, похожий на зверя, на камень, прекрасный и холодный, мертвый и в глубине исполненный невероятной жизни. А вокруг беззвучная пустота, звездное пространство, одинокая смерть!
Содрогаясь, я почувствовал, что он полностью ушел в себя. Никогда еще я не испытывал такого одиночества. Он ушел от меня и стал совершенно недоступен, он был так далек, как если бы вдруг оказался на крайней точке земли.
Я не сразу понял, что никто, кроме меня, этого не замечает. Мне казалось, каждый должен был не отрываясь смотреть на него. Но нет, никто! Он сидел неподвижно, как прекрасная статуя, как идол, – подумалось мне. На лоб его села муха, побежала по губам, по подбородку – ничто не дрогнуло в его лице.
Где же, где же он сейчас? На небесах или в аду? О чем он думал, что чувствовал?
Как его спросить! Когда в конце урока я увидел, что он снова живет и дышит, он уже был таким, как всегда. Откуда он вернулся? Из каких мест? Он казался утомленным. На лицо вновь возвратились краски, руки двигались, но каштановые волосы лишились блеска, как будто устали.
В последующие дни я пытался в своей спальне делать такие упражнения – сидел неподвижно на стуле с закрытыми глазами, проверяя, как долго выдержу это и что буду чувствовать, однако быстро уставал и начинал часто моргать.
Вскоре состоялась конфирмация, о которой у меня не осталось никаких особенных воспоминаний.
А потом все переменилось. Рухнуло детство. Родители смотрели на меня как будто в смущении. Сестры стали совсем чужими. Наступило какое-то отрезвление, от которого привычные ощущения делались фальшивыми и бледными, поблекли все радости: сад потерял свои запахи, лес не манил, мир я ощущал как распродажу всякого старья, лишенного вкуса и прелести, книги были всего лишь бумагой, а музыка только шумом. Так с дерева осенью опадает листва – оно ничего не чувствует, по стволу стекает дождь; ни солнца, ни мороза, жизнь словно сжимается и уходит вглубь. Оно не умирает. Оно ждет.
Было решено, что после каникул я поступлю в другую школу и впервые уеду из родительского дома. Иногда мать подходила ко мне с особенной нежностью, прощаясь со мной заранее: она старалась сделать так, чтобы в сердце моем сохранилась любовь, привязанность к дому и память о нем. Демиан был в отъезде. Я остался один.
Глава четвертаяБЕАТРИЧЕ
Не повидавшись больше с другом, я уехал в конце летних каникул в город С. Родители сопровождали меня, чтобы препоручить свое чадо учителю гимназии, содержавшему пансион для мальчиков. Они онемели бы от ужаса, если бы могли предположить, в пучину каких обстоятельств ввергли меня в тот день.
Вопрос все еще оставался открытым: получится ли из меня со временем хороший сын и гражданин отечества или же моя натура повлечет меня по иным путям. Моя последняя, продолжавшаяся длительное время попытка быть счастливым под сенью родительского дома и царившего в нем духа иногда как будто удавалась, но в конце концов закончилась полным крахом.
Чувство странной пустоты и одиночества, впервые испытанное мною на каникулах после конфирмации (как хорошо мне пришлось узнать его позднее, это чувство пустоты, этот разреженный воздух), не так скоро прошло. Прощание с родными местами произошло со странной легкостью, я как будто бы даже стыдился того, что не чувствовал ни малейшей печали: сестры плакали без причины, а я не мог. И удивлялся сам себе. Я был всегда чувствительным и в сущности неплохим ребенком. А теперь стал совсем другим. Внешний мир потерял для меня всякий интерес, целые дни я был занят только одним – вслушивался в себя, следил за потоками, запретными и темными потоками, струившимися в глубине моего существа. Я быстро вырос, за последние полгода вдруг превратился в длинного, тощего подростка, дерзко и неуверенно смотрящего в мир. От милого ребенка не осталось и следа. Я точно знал, что любить меня такого невозможно, и сам себя не любил. Я часто тосковал по Максу Демиану, но в то же время ненавидел его, винил его в том, что жизнь моя так обеднела, воспринимая это оскудение как безобразную болезнь.
В нашем пансионе ко мне относились без внимания и симпатии: сначала дразнили, потом перестали, считали тихоней и неприятным чудаком. Мне нравилась такая роль, и я еще преувеличивал ее, заигрываясь в одиночество, которое должно было выглядеть как мужественное презрение к миру, а на самом деле порождало в душе мучительные приступы тоски и отчаяния. В классе я имел возможность жить знаниями, накопленными еще дома, новый класс отставал по сравнению с тем, в котором я учился раньше, и я завел себе манеру смотреть на однокашников слегка презрительно, как на детей.
Все это продолжалось около года. Приезд на каникулы домой тоже ничего не изменил, и я уехал с удовольствием.
Было начало ноября. У меня создалась привычка в любую погоду совершать небольшие меланхолические прогулки, чтобы вновь испытать ставшее уже привычным наслаждение, наслаждение печалью, презрением к миру и к самому себе. И так я брел однажды вечером сырыми туманными сумерками в парке на окраине города; широкая аллея была совершенно безлюдна, это было мне приятно, под ногами лежал толстый слой опавших листьев, я разгребал их ногой с каким-то мрачным удовольствием; стоял сырой и горьковатый запах, тени деревьев таинственно выдвигались из тумана и казались громадными.
Дойдя до конца аллеи, я остановился в нерешительности и не сводил глаз с мокрой листвы, жадно вдыхая влажный воздух, пахнувший разложением и умиранием, созвучными моей душе. О, жизнь отдавала плесенью.
На одной из боковых дорожек показался человек, он двигался так энергично, что его широкое пальто наполнялось ветром. Я хотел было пройти мимо, но он окликнул меня:
– Привет, Синклер!
Я приблизился. Этим человеком оказался Альфонс Бек, староста нашего пансиона. Он был мне симпатичен, единственно что мне не нравилось в нем, так это привычка разговаривать со мной и другими младшими несколько иронично и покровительственно. Сильный, точно медведь, он, как говорили, держал в ежовых рукавицах хозяина нашего пансиона и был героем многих гимназических историй.
– Что ты здесь делаешь? – окликнул он меня веселым тоном, каким говорят обычно старшие, обращаясь к малышам. – Бьюсь об заклад, сочиняешь стихи!
– И не думаю, – недовольно возразил я.
Он засмеялся, пошел рядом со мной, и мы стали болтать, от чего я совершенно отвык за последнее время.
– Ты не бойся, Синклер, что я этого не пойму. Появляется что-то особенное, когда так вот вечером бродишь в тумане, полный осенними мыслями. И хочется писать стихи. Я-то уж знаю. Думаешь об умирающей природе и о потерянной юности, похожей на нее. Смотри Генриха Гейне.
– Я не такой сентиментальный, – защищался я.
– Ну, хорошо! Но в такую погоду, мне кажется, гораздо лучше поискать спокойное местечко, где можно получить стакан вина или что-нибудь в этом роде. Пойдем со мной. Я сегодня совершенно одинок. Или такое не для тебя? Я вовсе не хочу играть роль искусителя.
Если ты, мой милый, хочешь остаться маменькиным сынком, то пожалуйста.
Вскоре мы уже сидели в маленькой пивной на окраине города, пили сомнительное вино и чокались рюмками из толстого стекла. Сначала мне это не нравилось, но во всяком случае в таком занятии было нечто новое. От непривычки к вину я безудержно разговорился. Мне показалось, будто в моей душе распахнули окно в мир. Как долго, как бесконечно долго я ни с кем и ни о чем не говорил! Я разоткровенничался и рассказал среди прочего историю Авеля и Каина!
Бек слушал меня с удовольствием. Наконец мне встретился кто-то, кому я мог что-то дать! Он трепал меня по плечу и называл чертовски умным, а у меня сердце разрывалось от восторга, наконец-то наступила разрядка: потребность в общении, которую я так долго держал на привязи, бурно вырвалась наружу, и меня с уважением выслушивал старший. Когда он назвал меня гениальным мальчишкой, слово это вдохновило меня, как сладкое и крепкое вино. Мир сверкал новыми яркими красками, мысли струились мне навстречу из сотни маленьких источников, мой дух разгорался, как пламя. Речь шла о товарищах и об учителях, и мне казалось, что мы прекрасно понимаем друг друга. Затронули тему язычников и греков, и Бек хотел вслед за этим склонить меня на откровенность в области моих любовных похождений. Но тут мне нечего было сказать. Я ничего не пережил, ничего, о чем можно было бы говорить. А то, что я чувствовал, конструировал, фантазировал, хотя и горело во мне, но даже с помощью вина не превратилось в предмет для рассказа. О девушках Бек знал куда больше меня, и я с жадностью внимал этим сказкам. То невероятное, о чем я узнал, нечто такое, чего нельзя себе и вообразить, входило в обыденную жизнь, казалось вполне естественным. Альфонс Бек, которому было, наверное, лет восемнадцать, имел уже кое-какой опыт по этой части. Из его рассказов следовало, будто девушкам ничего не нужно, кроме всяких там красивостей и галантностей, что, конечно, прекрасно, только смысл ведь не в этом… А потому лучше иметь дело с женщинами. Они куда понятливее. Например, фрау Яггельт, которая торгует карандашами и тетрадками, – с ней легко договориться, и за прилавком у нее такое происходит, что об этом и не напишешь.
Я был ошарашен и очарован. Правда, я не смог бы любить фрау Яггельт, но все-таки это было неслыханно. Видимо, были такие источники, во всяком случае для старших, о которых я и не подозревал. Конечно, тут было что-то не то, все казалось гораздо мельче и проще того образа любви, который рисовала мне моя фантазия, но зато это была реальность, приключения, жизнь, и рядом со мной сидел человек, который сам все пережил и не находил в этом ничего особенного.
Наша беседа как бы снизилась, потеряла что-то важное. Я перестал быть «гениальным мальчишкой» и превратился в обычного мальчика, с которым разговаривал взрослый. Но даже и в таком виде, по сравнению с тем, что происходило в моей жизни много месяцев подряд, это было прекрасно и невероятно увлекательно. К тому же, как я стал постепенно понимать, это было запретно, категорически запрещено: все, начиная от сидения в пивной, вплоть до того, о чем мы говорили. Для меня, во всяком случае, это было вызовом, революцией.
Я помню ту ночь с необычайной ясностью. Когда в поздний час прохладной сырой ночи мы отправились домой мимо тускло мерцавших газовых фонарей, я впервые в жизни был пьян. Это было нехорошо и крайне мучительно, однако и здесь я ощущал еще что-то иное – прелесть и сладость мятежа и оргии, храбрость и жизнь. Бек добросовестно со мной возился и, хотя отчаянно ругал меня молокососом и сосунком, довел, почти донес до дому и там сумел незаметно пробраться со мной через открытое окно передней.
Когда после короткого тяжелого сна я проснулся трезвый, все у меня болело и приступ смертельной тоски охватил меня. Я сел в кровати, на мне все еще была дневная рубашка, остальное платье и ботинки в беспорядке валялись на полу, пахло табаком и блевотиной, и вместе с головной болью, дурнотой и острым чувством жажды мне явился образ, которого я давно уже не видел реально. Родной город, родительский дом, отец, мать, сестры и сад. Я видел свою маленькую тихую спальню, школу, рыночную площадь, Демиана и наши религиозные занятия, все светлое, в каком-то сиянии, прекрасное, божественное, чистое, и все, все это – сейчас мне стало понятно – еще вчера, еще несколько часов назад принадлежало мне, ожидало меня, а теперь, только теперь, в этот миг, погибло, отошло, было уже не мое, выталкивало меня, смотрело на меня с отвращением. Все любимое, дорогое, что дали мне мои родители начиная с самых далеких дней моего золотого детства, каждый поцелуй матери, каждое Рождество, каждое благочестивое светлое воскресное утро дома, каждый цветок в саду – все было опорочено и растоптано. Если бы сейчас пришли злодеи, связали меня и повели на плаху, как подонка и осквернителя храма, я был бы согласен, пошел бы охотно, считал бы, что это заслуженно и справедливо.
Так вот каким я оказался! Я, который был полон уверенности в себе и презрения к миру! Я, который гордо воображал себя единомышленником Демиана. Вот каким я оказался, подонок и свинья, пьяный, грязный, отвратительный и подлый, мерзкое животное во власти низменных инстинктов! Вот каким я оказался, я, который пришел из райских садов, где все светилось чистотой и дивной нежностью, я, любивший музыку Баха и прекрасные стихи! С отвращением и возмущением я слышал свой собственный смех, пьяный, судорожный, прерывистый, дурацкий смех. Это был я!
И все же, несмотря ни на что, эти страдания доставляли мне почти наслаждение. Я так долго пробирался по жизни слепо и тупо, так долго сердце мое молчало, забившись в угол, оскудевшее и съежившееся, что эти саморазоблачения, ужас и отвратительное состояние души были сейчас приятны. Все-таки это живое чувство, во мне поднимается пламя, сердце мое дрожит! Смятенный, я ощущал в самом этом несчастье какое-то освобождение и новую весну.
Между тем, если брать внешнюю сторону жизни, я скользил по накатанной дорожке. Новые попойки последовали за первой. В нашей школе многие пили, принимали участие в кутежах. Я был среди них одним из самых юных, но вскоре меня уже не просто терпели, как новичка, – я стал зачинщиком, звездой, одним из самых знаменитых и дерзких завсегдатаев кабаков. Я снова целиком был в темном мире, в мире дьявола, и слыл в нем большим молодцом.
Но на душе у меня было гадко. Я жил в какой-то саморазрушительной агонии, и в то время, как товарищи считали меня вожаком и чертовски храбрым, находчивым и остроумным малым, где-то в глубине моего существа душа трепетала от страха и напряжения. Я помню, как однажды я едва не заплакал, когда, выходя из пивной в воскресный послеполуденный час, увидел на улице играющих детей – чистеньких, веселых, аккуратно причесанных и празднично одетых. И когда я, сидя в жалких пивных за грязными столами, залитыми пивом, развлекал своих друзей, пугая их своим неслыханным цинизмом, в глубине души я был исполнен уважения к тому, над чем глумился, и, рыдая, готов был пасть на колени перед своей душой, перед своим прошлым, перед своей матерью и Богом.