Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 1"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)
Рассказ написан в 1914 году. Тематически связан с индийской поездкой. Как и все предыдущие рассказы, традиционно объединяется в один том с записками «Из Индии».
[Закрыть]
В начале древнейших эпох, когда молодой род человеческий не расселился еще по Земле, были лесные люди[39]39
Лесные люди – идолопоклонники.
[Закрыть]. Они боязливо жались друг к другу в сумраке диких лесов, жили в вечной вражде со своими сородичами обезьянами, и один только бог, один закон владычествовал над их бытием – лес. Лес был им родиной и пристанищем, колыбелью, норой и могилой, и никто из лесных людей не мыслил жизни вне леса. Они боялись приблизиться к краю леса, если же прихоть судьбы бросала охотника или беглеца туда, на край, то, вернувшись, он рассказывал, пугливо вздрагивая, о белой пустоте за краем леса, где под палящим, гибельным солнцем простиралось страшное Ничто. И был среди лесных людей старец, который когда-то, много десятков лет назад, спасаясь от хищных зверей, выбежал за крайний предел леса и в то же мгновенье ослеп. Ныне он был жрецом и святым, и звали его Мата Далам, что значит «видящий внутренним оком». Он сложил священную песнь леса, песнь эту пели, когда налетала большая гроза, и повиновались жрецу лесные люди. В том, что он воочию видел солнце, но не погиб, были слава и тайна жреца.
Лесные люди были низкорослы, смуглы, волосаты, ходили пригнувшись, смотрели вокруг настороженно, словно звери. Они умели ходить, как люди, и лазать, как обезьяны, и высоко под сводами ветвей им было жить привычно, как на земле. Ни домов, ни хижин в то время они еще не знали, но знали уже оружие и всевозможные орудия, знали и украшения. Они умели делать луки и стрелы, копья и палицы из твердого дерева, ожерелья из орехов и ягод, нанизанных на шнуры из древесных волокон, на голове и на шее они носили драгоценные украшения – кабаньи клыки, когти тигра, пестрые перья птиц, речные ракушки. Посреди нескончаемого векового леса катил свои воды могучий поток, но лишь темной ночью осмеливались выйти на его берег лесные люди, многие же вовсе реки не видали. Лишь самые храбрые изредка, ночью, боязливо таясь, прокрадывались сквозь чащу на берег, и тогда в тусклом неверном свете видели, как купаются в реке слоны, а подняв глаза к нависшим над берегом ветвям, с испугом смотрели на яркие звезды, мерцающие в зарослях многоруких манговых деревьев. Солнца они не видели никогда и страшной опасностью почитали увидеть в воде его отблеск.
В том племени лесных людей, что возглавлял слепой Мата Далам, был юноша по имени Кубу, вожак и заступник молодых и недовольных. А недовольные появились в племени с той поры, когда Мата Далам начал стареть и властолюбие его возросло.
Когда-то у него было только одно преимущество перед другими: он, слепец, получал от соплеменников пропитание, а они приходили к жрецу за советом и пели его лесную песнь. Но со временем он завел в племени всевозможные новые и тягостные обычаи, говоря, что их явило ему во сне само божество леса. Однако иные из молодых и недоверчивых утверждали: старик – обманщик, он ищет лишь собственной выгоды.
Последним из введенных слепцом обычаев был праздник новолуния, когда он восседал в середине крута людей и бил в барабан с натянутой бычьей шкурой. Все остальные должны были плясать в кругу, распевая песнь «Голо Эла», пока в смертельной усталости не падали на колени. И тогда каждый должен был острым шипом проколоть себе мочку левого уха, а юных девушек подводили к жрецу, и каждой он прокалывал мочку острым шипом.
Кубу и несколько его сверстников уклонились от совершения этого обряда; они же решили уговорить девушек, чтобы те дали отпор жрецу. И однажды блеснула надежда – они могли победить, сокрушить власть жреца. В тот раз он снова устроил празднество новолуния и прокалывал девушкам левое ухо. И вдруг одна сильная молодая девушка, громко вскрикнув, оттолкнула жреца, и за это он ударил ее шипом в глаз, и глаз вытек. Тут закричала девушка так отчаянно, что все бросились к ней, увидев же, что стряслось, люди безмолвно застыли, пораженные и негодующие. Но когда юноши, уже торжествуя победу, вышли вперед и Кубу, осмелев, схватил жреца за плечо, тот встал, заслонив собой барабан, и выкрикнул скрипучим глумливым фальцетом проклятие столь страшное, что все племя бросилось в страхе бежать, и сердце Кубу сжалось от страха.
Старый жрец произнес слова, точный смысл которых никому не был ясен, но самый звук этих слов дико и жутко похож был на страшные заклинания богослужений. И еще жрец предал проклятью глаза юноши, предсказав, что их выклюют грифы, предал проклятью его печень и сердце, предсказав, что палящее солнце иссушит их в открытом поле. Вслед за тем старик, чья власть в тот час возросла небывало, повелел вновь привести непокорную и выколол девушке второй глаз, и все в страхе взирали на происходящее, не смея даже вздохнуть.
– Ты умрешь там, за краем[40]40
Т. е. во внешнем мире – следует обратить внимание на антиномичность представления его в сознании лесных людей – как зла и темной хаотической силы, и в сознании убегающего от них Кубу – как символа добра, света, единобожия, представления, характерного и для других произведений Гессе, в частности вошедших в это издание.
[Закрыть], – так проклял старик Кубу, и с тех пор все сторонились обреченного. «Там, за краем» значило: вне родины, вне сумрачного леса! «Там, за краем» значило: под страшным палящим солнцем, в пылающей гибельной пустоте.
Кубу в страхе метался по лесу, когда же он понял, что все его избегают, спрятался в дупле дерева, чтобы все думали, что он пропал. Дни и ночи лежал он в дупле, терзаясь то смертельным страхом, то яростью, страшась, что соплеменники придут и убьют его, что само солнце прорвется сквозь лес, загонит его, захватит, убьет. Но не ударили стрелы и копья, солнце и молния – не было ничего, кроме глубокого изнеможения и звериного рыка голода.
И тогда Кубу встал и спустился из дупла, отрезвленный, почти разочарованный.
«Проклятье жреца – ничто», – с удивлением подумал он и занялся поиском пищи, а когда утолил голод и ощутил, что жизненные токи вновь побежали по телу, в душе его вновь пробудились гордость и ненависть. Теперь он уже не хотел возвращаться к своим. Теперь он хотел быть одиночкой, изгнанником, тем, кого ненавидят, тем, кого жрец, безглазая тварь, проклял в бессильной злобе. Он хотел быть одиноким, всегда одиноким, но прежде хотел совершить свою месть.
И он шел и думал. Он раздумывал обо всем, что когда-либо пробудило его сомнение и оказалось обманом, но больше всего – о барабане жреца, о его празднествах, и чем дольше он думал, чем дольше он был один, тем яснее он видел: обман, да, все было обман и ложь. Поняв же это, он продолжал думать и всю свою обострившуюся недоверчивость обратил к тому, что почиталось истинным и священным. Что такое хотя бы бог леса или лесная священная песнь? И они – ничто, и здесь обман! И, преодолевая ужас в душе, он запел лесную священную песнь с насмешкой, с презреньем, коверкая каждое слово, и он трижды выкрикнул имя лесного бога, имя, которое никто, кроме жреца, не смел произнести под страхом смерти, – ничего не случилось, не грянула буря, не вспыхнула молния!
Много дней и недель блуждал по лесу покинувший племя, на его лбу над бровями пролегли морщины, взгляд стал острым. Он совершил то, на что никто никогда не отваживался: вышел на берег лесного потока при полной луне. Там он долго смотрел без страха прямо в глаза отраженью луны, а затем и самой луне, и всем звездам, и не стряслось никакого несчастья с ним. Ночь напролет он сидел у воды, предаваясь запретным радостям света, и пестовал свои мысли. Множество смелых и страшных замыслов зародилось в его душе. «Луна – мой друг, – думал он, – и звезда – мой друг, а старый слепец – мой враг. И, значит, это „за краем“, может быть, лучше, чем наше „в лесу“, и, может быть, все, кто говорит о священности леса, тоже лгут!» И, опередив многие поколения людей, однажды ночью он пришел к дерзновенной, поразительной идее: можно связать лианами несколько древесных стволов, сесть на них и плыть по течению. Его глаза блестели, сердце билось гулко. Но идея осталась невоплощенной – река кишела крокодилами.
Итак, единственный путь в будущее: выйти за край леса, если только у леса есть край, и отдаться во власть пылающей пустоты, зловещей земли «за краем». Он должен выстоять перед этим чудовищем – солнцем. Потому что – кто знает? – не окажется ли и древняя истина о том, что солнце ужасно, еще одной ложью?
При этой мысли – последней в стремительно быстром жарком потоке – Кубу охватила дрожь. Еще никогда, ни в одну мировую эпоху не смел лесной человек добровольно покинуть лес и предаться во власть страшного солнца. И снова он день за днем бродил по лесу, вынашивал свою мысль. И наконец решился. Ясным полднем, дрожа, прокрался он к реке, опасливо подполз к сверкающей кромке воды и робко взглянул на лик солнца в воде. Слепящий режущий блеск ударил в глаза, и он быстро зажмурился, но чуть позже осмелился вновь приоткрыть глаза и, наконец, в третий раз – удалось. Он смог, он вытерпел и преисполнился радости и отваги. Кубу доверился солнцу. Он возлюбил солнце – пусть даже солнце его убьет – и возненавидел старый, мрачный, гниющий лес, где гнусаво бормочут жрецы, а он, молодой и отважный, стал отверженным, изгнанным.
Теперь решение его созрело, и деяние пало в ладони, как зрелый плод. С новым легким молотом из железного дерева, к которому он приделал очень тонкую, но крепкую рукоять, Кубу на другое утро отправился искать старого жреца; он напал на его след, настиг жреца, и ударил его молотом по голове, и увидел, как его душа излетела из перекошенной пасти. Он положил оружие на грудь убитого, чтобы все узнали, кто его убил, а на гладкой поверхности молота с большим трудом вырезал обломком ракушки изображение: круг с прямыми лучами – лик солнца.
Смело пустился он в путь к далекому краю леса и шел с утра до ночи, шел вперед и вперед, и спал по ночам на деревьях, а с рассветом снова шагал и шагал вперед, много дней он шел, перебирался через ручьи и черные топи и вышел однажды на круто вздымавшийся вверх горный склон, к замшелым скалам, каких он еще никогда не видал, и стал подниматься в горы, все выше, минуя опасные бездны, и вновь карабкался вверх по склонам сквозь вековой нескончаемый лес, и шел так долго, что зародились в его сердце сомнения и печаль: может быть, правда, что некий бог запретил лесным существам покидать родные пределы?
И вот уже к ночи, после долгого подъема по склонам, где воздух с каждым шагом становился все легче и суше, он вдруг очутился у края. Лес кончился, но с ним кончилась и земля, лес обрывался здесь в пустоту воздуха, словно мир в этом месте разломился надвое. Увидеть нельзя было ничего, кроме тускло-рдяного блика вдали и редких звезд в вышине, ибо уже наступила ночь.
Кубу опустился на землю над краем света и привязался лианами к дереву, чтобы не сорваться вниз. Бледный от неуемной тревоги, просидел он всю ночь без сна и при первом проблеске бледного рассвета нетерпеливо вскочил и склонился над пустотой в ожидании дня.
Желтые блики ясного света забрезжили вдали, и небо, казалось, пронизал трепет ожидания, как пронизал он Кубу, никогда за всю свою жизнь не видевшего рождения дня в широком воздушном просторе. И вспыхнули снопы желтого света, и вдруг вдалеке над великой бездной миров взмыло в небо рдяное огромное солнце. Оно взмыло ввысь, покинув бесконечное блеклое Ничто, и Ничто стало иссиня-черным – морем.
Перед дрожащим лесным человеком открылось то, что было «за краем». У ног Кубу обрывался вниз горный склон, убегавший в смутно-туманные глуби, впереди вздымались розовые кристаллы скалистых гор, слева вдали лежало могучее темное море, и берег бежал вдоль него, белый, кипящий пеной, с кивающими крохотными деревцами. И надо всем, над тысячей новых неведомых мощных видений всходило над морем солнце, катило по небу пылающий свет, и вспыхивал мир в ликующих красках.
Кубу не смог поглядеть в лицо солнцу. И все же он видел, как солнечный свет потоками ярких красок залил горы, и скалы, и берега, и далекие острова в синеве, и пал ниц Кубу, и склонился к земле пред богами блистающего мира. Да кто он, Кубу? Он – маленький грязный зверек, и вся его тусклая жизнь прошла в сумрачной топкой низине густого леса, и жил он в страхе и тьме, в покорности подлым богам чащобы. Здесь же был мир, и верховным его божеством было солнце, и долгий постыдный сон жизни в лесу оборвался и начал тускнеть в душе Кубу, как потускнела память об убитом жреце.
Цепляясь за камни, Кубу спустился по отвесной стене в бездну, навстречу свету и морю, и над душой его трепетало в летучем счастливом вихре подобное сну предчувствие светлой, солнцу подвластной земли, на которой живут среди света освобожденные люди, покорные солнцу и только солнцу.
Перевод Г. Снежинской
ДЕМИАН. История юности Эмиля Синклера[41]41
Повесть, написанная в 1919 году после переезда в Швейцарию, явилась началом нового творческого периода Г. Гессе. Вышедшая под псевдонимом «Эмиль Синклер», повесть тут же напомнила о Гёльдерлине (Синклером звали друга Гёльдерлина) и вызвала восторженную реакцию читателей. Ее с упоением читал Кафка, а Юнг назвал «маяком в бурную ночь».
[Закрыть]
Я ведь не хотел ничего иного – только жить этой жизнью, которая сама рвалась из меня. Почему это было так трудно?
Чтобы рассказать мою историю, придется начать издалека. Если бы это было возможно, надо было бы вернуться к самым первым годам детства и даже заглянуть в совсем уж отдаленные глубины моего происхождения.
Когда писатели пишут романы, они обычно ведут себя так, словно они и есть Господь Бог, любая история человеческой жизни для них очевидна и понятна, и они преподносят ее так, будто ее, лишенную всяких покровов, Бог рассказывает сам себе и каждая деталь в ней существенна. Я этого не умею, так же точно, как не умеют и те писатели. Но моя история важнее для меня, чем для тех писателей их истории, потому что это моя собственная история, история человека не придуманного, возможного, идеального, в общем, так или иначе не существующего, но действительного, единственного, живого человека. Правда, что это такое, действительно живущий человек, в наши дни понимают меньше, чем когда-либо раньше, потому что людей, каждый из которых есть неповторимый, бесценный эксперимент природы, убивают огромными массами. Если бы мы не были на самом деле чем-то большим, чем только уникальными людьми, если бы пуля действительно могла полностью уничтожить каждого из нас, тогда не имело бы смысла рассказывать. Но каждый человек это не просто он сам, но в то же время единственная в своем роде, особая, в каждом случае по-своему важная и примечательная точка пересечения разных явлений мира; все происходит так лишь однажды и больше никогда не повторяется. И потому история каждого человека есть нечто важное, божественное, вечное, потому каждый человек, пока он как-то живет и следует велению природы, есть явление замечательное и достойное всяческого внимания. В каждом человеке божественный Дух обретает плоть, в каждом страдает живая тварь, в каждом живет распятый Спаситель.
Мало кто знает сегодня, что такое человек. Многие чувствуют это, и потому им легче умирать, как и мне умирать будет легче, когда я допишу до конца эту историю.
Я не вправе назвать себя знающим. Я был ищущим и остаюсь им до сих пор, но я ищу теперь не в звездах и не в книгах, теперь я начинаю слышать то, о чем шумит моя кровь. Моя история не так приятна и гармонична, не так завлекательна, как придуманные истории, она имеет вкус бессмыслицы, смятения, безумия и мечты, как жизнь всех тех людей, которые больше не хотят себя обманывать.
Жизнь каждого человека – это путь к себе самому, попытка найти этот путь, нащупать тропинку. Ни один человек никогда не был до конца самим собой, но каждый стремится к этому: кто бессознательно, кто осознанно, каждый, как может. Каждый несет на себе следы своего рождения, слизь, остатки скорлупы из первобытного мира, несет до самого конца. Иной вообще не становится человеком, остается лягушкой, ящерицей, муравьем. Другой напоминает человека только верхней своей половиной, а нижней подобен рыбе. Но каждый – попытка природы сделать человека. У всех нас общее происхождение, общая праматерь, все мы вышли из одного чрева, но любой из нас, выброшенный из неведомых глубин, стремится к своей цели. Мы можем друг друга понять, но объяснить себя может каждый лишь сам.
Глава перваяДВА МИРА
Я начну свою историю с одного события, которое произошло, когда мне было десять лет и я ходил в латинскую школу нашего городка.
Много ароматов веет мне навстречу из тех времен, многое вновь наполняет душу болью или сладким ужасом: темные переулки, светлые дома и купола, бой часов, лица людей, комнаты, полные уюта и женского тепла, комнаты, которые наполнены тайной и вызывают дрожь при мысли о привидениях. Я ощущаю запах теплой тесноты, кроликов, служанок, домашних лекарств и сушеных фруктов. Там встречались два мира, с противоположных полюсов сходились день и ночь.
Первый мир – это был мой родной дом или даже еще меньше, – в сущности, только мои родители. Этот мир я достаточно хорошо знал: мать и отец, любовь и строгость, школа и хорошие примеры. Мягкий блеск, ясность и чистота были в этом мире, спокойная приветливая речь, вымытые руки, чистая одежда, благопристойные манеры. Здесь пели утренний псалом, здесь праздновали Рождество. В этом мире были прямые линии и прямые пути, ведущие в будущее, долг и обязанности, нечистая совесть и исповедь, прощение и добрые намерения, любовь и уважение, Библия и мудрость. Надо было оставаться в этом мире, и тогда жизнь была бы ясной и чистой, прекрасной и упорядоченной.
Но и другой мир начинался в нашем доме и был совсем иным, с другими запахами и речами, другими обещаниями и потребностями. В этом другом мире жили служанки и ремесленники, истории с привидениями и скандальные слухи, пестрый поток чудовищных, манящих, страшных и таинственных вещей: бойня, тюрьмы, пьяные мужчины и визжащие женщины, рожающие коровы, загнанные лошади, рассказы о взломах, убийствах и самоубийствах. Этими прекрасными и жестокими, дикими и ужасными вещами было полно все вокруг: в соседнем переулке, в соседнем доме, полицейские и бродяги появлялись всюду, пьяные били жен. Толпа молодых девушек выплескивалась каждый вечер из фабричных ворот, старухи могли тебя заколдовать – и ты заболевал, в лесу скрывались разбойники, а жандармы ловили поджигателей – всюду ощущался терпкий запах этого другого, жесткого мира, всюду, только не там, где жили мать и отец. И это было очень хорошо. Это было замечательно – то, что здесь, у нас, царили мир, порядок и спокойствие, долг и чистая совесть, прощение и любовь, – но замечательным было и то, что существовало нечто другое – громкое, резкое, мрачное и грубое, от чего можно было спастись и одним прыжком оказаться подле матери.
Но странно было то, что оба мира граничили друг с другом и существовали совсем рядом. Например, наша служанка Лина: когда во время вечерней молитвы она сидела в гостиной у двери и, сложив чисто вымытые руки на аккуратно оправленном переднике, подпевала высоким голосом, тогда она была полностью в нашем мире, в мире отца и матери, где все было светло и правильно. А потом, в кухне или в сарае, когда она рассказывала мне историю про человека без головы или когда в маленькой лавочке мясника ругалась с соседками, она была другой, пришелицей из другого мира, окутанного тайной. И так было во всем, а прежде всего во мне самом. Конечно, я существовал в мире чистоты и порядка, был сыном своих родителей, но что бы я ни увидел, что бы ни услышал, всюду мне встречалось другое, и я жил одновременно и в этом другом, хотя оно было мне зачастую чуждо и страшно, и нечистая совесть и ужас не оставляли меня. По временам существование в запретном мире доставляло мне даже особое удовольствие, и часто возвращение в светлую жизнь – пусть даже это было необходимо и правильно – и казалось мне возвращением туда, где было не столь уж красиво, а довольно пусто и скучно. Иногда я точно знал: цель моя – стать таким, как мать и отец, жить светло и чисто, в сознании своего превосходства и порядка во всем; но путь к этой цели был долог, надо было пройти все школы, учиться дальше, выдержать все испытания и экзамены, к тому же путь этот шел мимо другого, темного мира или прямо через него, и всегда была опасность задержаться в нем или совсем в него погрузиться. Существует много историй о блудных сыновьях, с которыми это случилось, я всегда читал эти истории с большим интересом. Там говорится о возвращении к отцу и добру как о чудесном спасении, и я хорошо понимал, что это правильная и прекрасная цель всех стремлений, и все-таки та часть истории, которая повествовала о злых и пропащих, казалась куда привлекательнее, и честно говоря, как ни стыдно в этом признаться, иногда становилось жалко, что блудный сын возвращался назад и каялся. Но этого нельзя было сказать и даже думать об этом. Это просто существовало – в виде предчувствия или возможности – где-то глубоко в сознании. Когда я думал о дьяволе, то мог себе легко его представить на улице, переодетого или явного, на ярмарке или в пивной, но только не здесь, в нашем доме.
Мои сестры тоже жили в этом светлом мире. Мне часто казалось, что по своей сути они ближе к отцу и матери, лучше, порядочней, надежнее меня. У них тоже были недостатки и ошибки, но мне казалось, что все это было не глубоко, не так, как у меня, когда всякое прикосновение зла делалось тяжелым и мучительным и темный мир стоял гораздо ближе. Сестер, как и родителей, надо было уважать и беречь, и зачастую споры с ними заканчивались укорами совести и осознанием себя зачинщиком, то есть тем, кто виноват и должен попросить прощения. Потому что обидеть сестер – это все равно что обидеть родителей, нарушить что-то хорошее и очень важное. У меня были такие тайны, поделиться которыми я скорее мог бы с отпетым уличным мальчишкой, чем с моими сестрами. В хорошие дни, когда совесть моя была чиста, я мог наслаждаться, играя с сестрами, мог быть с ними добрым и покорным и самому себе казаться достойным и благородным мальчиком. Так, наверное, чувствовали себя ангелы.
О, это высшее в нас: как прекрасно и сладостно быть ангелом, окруженным светлой гармонией, ароматом Рождества и счастья! О, как редко наступали такие часы и дни! Часто во время этих игр, хороших, безобидных, дозволенных игр, я впадал в такую раздражительность и резкость, которая вела лишь к ссорам и несчастьям: сестры начинали пугаться, а я, когда на меня такое находило, становился просто ужасен, говорил и делал вещи, омерзительность которых в тот же миг сам ощущал со жгучим глубоким стыдом. Потом наступали жуткие мрачные часы раскаяния и самобичевания, потом болезненный момент, когда я просил прощения, и наконец снова являлся луч света – тихое благодарное счастье: несколько часов или мгновений без всякой раздвоенности.
Я учился в латинской школе. Сын бургомистра и старшего лесничего были в том же классе и часто заходили ко мне. Совершеннейшие сорванцы, они, однако, принадлежали к дозволенному кругу, к тому же доброжелательному миру, что и я. При этом у меня было много друзей из числа соседских ребятишек, учившихся в народной школе, которых мы, вообще-то, презирали. С истории об одном из них я должен начать свой рассказ.
Как-то раз после обеда – мне было тогда немногим более десяти лет – я болтался по улице с двумя соседскими мальчишками. И тут подошел один рослый, крепкий тринадцатилетний парень из народной школы, сын сапожника. Отец его пил, и вся семья имела дурную славу. Я хорошо знал Франца Кромера, боялся его и был вовсе не рад, что теперь он присоединился к нам. У него уже были мужские повадки, походкой и речью он старался подражать молодым рабочим с фабрики. Под его водительством мы спустились на берег реки возле самого моста и спрятались от посторонних глаз в первом его пролете. Узкая полоска земли между сводчатой аркой моста и медленно струящейся водой была сплошь покрыта мусором, объедками, черепками, всякой дрянью, мотками проржавевшей железной проволоки и прочим хламом. Иногда попадалось что-то пригодное. Франц Кромер заставлял нас рыться в этом хламе и показывать ему все, что мы обнаружили. Тогда он либо оставлял находку у себя, либо швырял ее в воду. Он велел особенно внимательно смотреть, не найдется ли чего из меди, свинца или олова, и забирал себе все это, взял он и старую роговую гребенку. В его обществе я чувствовал себя как будто скованным – не потому, что отец наверняка запретил бы мне это общение, если бы о нем узнал, а просто потому, что сам Франц внушал мне страх. Я был рад, что он так же меня принимал и так же со мной обращался, как со всеми другими. Он приказывал, мы подчинялись, как будто так и было заведено издавна, хотя для меня все это было впервой.
Наконец мы уселись на землю. Франц поплевывал в воду и выглядел совсем как взрослый; он плевал через дыру на месте отсутствующего зуба и попадал туда, куда хотел. Он завязал разговор, мальчишки оживились и принялись хвастаться всякими геройствами и злыми проказами в школе. Я молчал, но опасался, как бы именно это молчание не показалось Кромеру подозрительным и не навлекло на меня его гнев. Оба моих товарища сразу от меня отвернулись и присоединились к Францу, а я оказался среди них чужаком и чувствовал, что мои манеры и одежду они уже воспринимают как вызов. Я был учеником латинской школы и барчуком, и, конечно, это не могло быть приятно Францу, а двое остальных – я не сомневался в этом – готовы были в любую минуту предать меня и бросить на произвол судьбы.
Наконец, просто от страха, я тоже принялся рассказывать. Я сочинил длинную разбойничью историю и сделал самого себя ее главным героем. Я наплел, будто бы мы с товарищем забрались в сад, что у дальней мельницы, и нарвали целый мешок яблок, и не каких-нибудь, а одних ранетов и гольдпарменов – самых лучших сортов. От опасностей настоящего момента я хотел спастись в эту историю, а придумывать и рассказывать я привык. Чтобы говорить как можно дольше и не оказаться втянутым во что-то очень неприятное, я призвал на помощь все свое искусство. Один из нас, рассказывал я, все время стоял на страже, а другой сбрасывал яблоки с дерева. Мешок оказался таким тяжелым, что пришлось его развязать и оставить половину. Ну, мы вернулись полчаса спустя и собрали все оставленное.
Закончив, я ожидал похвал, так как под конец вошел в раж и мне самому понравилась моя история. Оба младших мальчика выжидающе молчали. Франц Кромер, сощурившись, смотрел на меня пристально, а потом спросил угрожающе:
– Это правда?
– Конечно! – ответил я.
– Истинная правда?
– Да, истинная правда, – подтвердил я упрямо, замирая от страха.
– Можешь поклясться?
Я очень испугался, но сразу же ответил – да.
– Скажи, – клянусь Господом и вечным блаженством!
– Клянусь Господом и вечным блаженством!
– Ну, значит, так, – сказал он и отвернулся.
Я подумал – пронесло! – и обрадовался, что вскоре после этого Франц поднялся и отправился в обратный путь. Когда мы поднялись на мост, я робко сказал, что тороплюсь домой.
– К чему такая спешка? – засмеялся Франц. – Нам ведь по дороге.
Он шел не торопясь, а я не решался удрать, к тому же мы действительно двигались в направлении нашего дома. Когда мы подошли, я увидел дом, толстую, медную дверную ручку, солнце в окнах, занавеску в комнате матери – и перевел дух. Наконец! Благодатное, благословенное возвращение в дом, в обитель света и мира!
Я быстро открыл дверь, проскользнул внутрь и хотел уже притянуть к себе ручку, но тут Франц Кромер протиснулся следом.
Он оказался рядом со мной в прохладном полутемном проходе, вымощенном каменными плитками и освещенном только со двора, взял меня за локоть и тихо сказал:
– К чему такая спешка, постой!
Я смотрел на него с ужасом. Он держал меня мертвой хваткой. Я пытался понять, что ему нужно и что он собирается сделать со мной. Если я закричу, громко, отчаянно закричу, прибежит ли кто-нибудь так быстро, чтобы успеть меня спасти? Я не стал кричать.
– Чего тебе, – спросил я, – что ты хочешь от меня?
– Немного, – ответил он, – я хочу тебя что-то спросить. Другим не обязательно это слушать.
– Ну, что же я должен тебе сказать? Мне нужно подниматься, меня ждут.
– Ты ведь знаешь, – тихо продолжал Франц, – чей это сад за угловой мельницей?
– Нет, не знаю, может быть, мельника.
Франц обхватил меня рукой и притянул к себе так, что лицо его оказалось прямо перед моими глазами. У него был злой взгляд, он гадко улыбался, лицо выражало жестокость и силу.
– Так вот, мой мальчик, я могу тебе сказать, чей это сад. Я давно уже знаю, что там воруют яблоки, и хозяин сказал – это я тоже знаю, – что даст две марки тому, кто найдет воров.
– Господи! – воскликнул я. – Но ты ведь ему не скажешь?
Я понимал, что в этом случае совершенно бесполезно взывать к благородству. Он был из другого мира. Для него предательство не преступление. Я видел это совершенно ясно. В таких делах люди из «другого» мира были не такие, как мы.
– Не скажу? – засмеялся Кромер. – Дорогой мой, может быть, ты считаешь меня фальшивомонетчиком, который чеканит двухмарковые монеты! Я бедняк, у меня нет богатого отца, как у тебя. И если я могу заработать две марки, то я их заработаю. А может быть, он даст и больше.
Вдруг он отпустил меня. В нашем доме больше не пахло спокойствием и миром. Вселенная рухнула. Он донесет на меня, я преступник, об этом узнает отец, может быть, придет даже полиция. Весь ужас хаоса обрушился на меня, против меня ополчились все кошмары и опасности мира. То, что я вообще не воровал, теперь не имело значения. К тому же я поклялся. О Господи, Господи!
Слезы навернулись мне на глаза. Я понял, что должен откупиться, и стал рыться во всех карманах. Ни яблока, ни перочинного ножика – ничего. Тогда я вспомнил про часы. Это были старые серебряные часы, которые не ходили, я носил их «просто так». Они принадлежали раньше бабушке. Я быстро вынул часы.
– Кромер, – сказал я, – послушай, не жалуйся на меня. Это было бы некрасиво с твоей стороны. Я подарю тебе часы. Смотри! Больше у меня, к сожалению, ничего нет. Вот, возьми. Они серебряные и механизм хороший. Там только есть небольшая поломка. Надо их починить.
Он засмеялся и взял часы своей большой рукой. Я смотрел на эту руку и думал о том, какая она грубая и враждебная по отношению ко мне, как она замахнулась на мой мир и мою свободу.
– Они из серебра, – сказал я робко.
– Плевать мне на серебро и на эти старые часы, – сказал он с глубоким презрением. – Можешь сам их чинить.
– Но, Франц, – взмолился я в страхе, что он убежит, – подожди! Возьми часы. Они в самом деле из серебра. Честное слово! У меня больше нет ничего.
Он посмотрел на меня холодно и презрительно.
– В общем, ты знаешь, к кому я пойду. Могу сказать об этом и в полиции. Вахмистра я знаю очень хорошо.
Он повернулся и пошел. Я схватил его за рукав. Этого нельзя допустить. Я лучше умру, чем решусь терпеть все то, что мне предстоит, если он так уйдет.
– Франц, – молил я голосом, охрипшим от волнения, – ну не делай глупостей. Это ведь шутка, правда?
– Конечно, шутка, но тебе она может дорого обойтись.








