355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герхард Хольц-Баумерт » Автостопом на север » Текст книги (страница 9)
Автостопом на север
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:49

Текст книги "Автостопом на север"


Автор книги: Герхард Хольц-Баумерт


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Еще один отчет Терезы

Четыре дня у меня не было ни минуты свободного времени, и я не могла продолжить свой отчет, дорогая мамочка. Все эти дни мы знали лишь одно: купаться и еще раз купаться! После нескольких дождливых дней мы с какой-то особой страстью бегали по теплому песку и бросались в голубую стихию. Впрочем, за это время мы успели посетить и одно подразделение нашего военно-морского флота. Офицеры и матросы всё нам показывали и были очень предупредительны с нами, девочками. А нас, конечно, интересовали не столько пушки и всякие автоматы, как наших мальчишек, а мундиры и все, что касалось жилых помещений.

Моя задушевная подруга Лиана влюбилась в жгучего брюнета, рослого и чернобрового старшину, а сегодня утром он возьми да приди к нам на пляж. Бедняжка Лиана от волнения не знала, что ей делать: то ли прятать глаза, то ли бежать без оглядки…

Старшина потом долго сидел с нами. Говорили мы о всякой всячине, и вскоре у меня возникло подозрение, что он приходил ради меня. Подозрение это подтвердила сама Лиана и все ее поведение. Совершенно неожиданно она стала чрезвычайно сдержанна со мной, почти не разговаривала и без конца критиковала мою стенгазету, кстати, она единственная из всего нашего класса! И все же я вновь берусь за перо, хочу продолжить свой отчет, а то как бы новые впечатления не заставили меня забыть подробности моего путешествия.

Покинув автобус, я все еще пребывала в превосходном настроении, надеясь, что скоро отправлюсь дальше. Но одни надежды и желания порождают хандру и отчаяние! И сколько я ни голосовала, какие печальные рожицы ни строила, никто не останавливался, чтобы подвезти меня. Тогда я вновь вспомнила Гуннара. Когда нам приходилось долго ждать и никто не останавливался, у него всегда были наготове какие-нибудь веселые словечки или анекдоты, а то и перевертыши. Вдруг он, например, говорит. «Ну что, малышка, не пора ли нам с тобой навострить наши скороходные лыжи…»

Невольно рассмеешься, конечно. И дальше шагаешь уже веселей.

– Айда, малышка, навостри-ка свои скороходные лыжи! – сказала я громко и зашагала вперед.

Однако хватило меня ненадолго, и скоро уверенности моей как не бывало. Пожалуй, более всего человек одинок, когда он остается один. Но можно чувствовать себя одинокой и сидя в классе. Так это случается со мной: вокруг болтают, смеются, а у меня в душе расцветает лиловая лилия печали. Но когда остаешься одна, это еще хуже. Никто ведь не замечает твоего состояния, никто не спросит: «Что с тобой? Что тебя тревожит?»

Я очень медленно продвигалась вперед; остановки, во время которых я или садилась, или стоя отдыхала, прислонившись к дереву, делались все продолжительней. На карту я даже боялась взглянуть, боялась и не найти этого Альткирха, да и боялась, что расстояние окажется чересчур велико и мне никогда его не преодолеть.

Должно быть, я как раз отдыхала, прислонившись к дереву и уронив голову на грудь, когда мимо меня промчался небольшой отряд, юных наездников-велосипедистов в широкополых ковбойских шляпах. Я даже не подняла головы, понимая, что они только поднимут меня на смех и помочь мне не помогут. И вдруг я услышала, как метрах в пятидесяти от меня на асфальт со звоном упал велосипед. Подняв голову, я увидела, что один из мальчишек идет прямо ко мне. На нем не было широкополой шляпы, и что-то в его походке показалось мне знакомым, что-то козлиное…

Еще издали он крикнул:

– Ну и ну – Тереза! С ума сойти! Неужели это ты? Дай я обниму тебя.

Оказалось, это Гуннар. Я честно должна признаться – в эту минуту меня охватило чувство неподдельной радости.

Он и впрямь намеревался меня обнять, но в последнюю минуту отпрянул. Право, это было бы неудобно – нас окружала ватага малолетних наездников. Все они рассматривали меня, похлопывали Гуннара по плечу, как бы одобряя его находку – меня. А один из них, сдвинув шляпу на затылок, молвил:

– Глядите, этот Гуннар подцепил себе славную букашку. Краснеть тебе нечего!

Мальчишки, сколь дик и несуразен ни был их вид, оказались вполне разумными существами. Они потребовали, чтобы я ехала с ними, предложив мне сесть на раму или на багажник.

Но тут запротестовал Гуннар. Вот ведь! Не успел найти меня, как уже снова принялся командовать! Конечно, расхвастался, что сейчас же добудет автомобиль, и непременно «татру» розового цвета, а там не пройдет и получаса, как мы прикатим в Альткирх… Альткирх, Лиана, весь наш класс, моя стенгазета, мой чемодан… И разуму вопреки я согласилась с Гуннаром. Очевидно, права мама, называя меня наивной: и правда, я всегда верю людям, верю в то, что все закончится благополучно, что бы я ни затевала. Мальчишки в ковбойских шляпах очень похожи на огромные бегающие грибы, и мысленно я уже складывала юмористические строки на эту тему. Они простились с нами и под громкий перезвон велосипедных звонков укатили. Чем-то они мне даже понравились, и, хотя я беседовала с ними всего несколько минут, я от всей души махала им на прощанье, точно так, как совсем недавно мне махали на прощанье малыши из автобуса.

Вот мы и стоим друг против друга и долго молчим. От смущения Гуннар пытается отколупнуть от штанины комок грязи и выдает свой очередной анекдот.

– Что такое: маленькое, беленькое и сидит на телевизоре?

На подобные вопросы я вообще не реагирую, да и Гуннар поспешил ответить сам:

– Комар в ночной рубашке.

И сам же громко рассмеялся, будто перед ним только что выступили все комики мира. Чтобы как-то успокоить и отвлечь его, я рассказала ему о моей чудесной поездке с господином Хэппусом, о том, как я ждала его, Гуннара, обвиняя в неверности, о путешествии на автобусе, о фокусах тощего электрика. Гуннар стоял и слушал, однако, очевидно, он ничего не слышал. Как застоявшийся конь, он топал ногой и сердито поглядывал назад: не приближается ли на шоссе розовая «татра».

И вдруг случилось нечто совсем неожиданное: рядом с нами остановилась машина – мы и не голосовали совсем! – и нас пригласили сесть. За рулем сидели мужчина средних лет и девушка. Поляки.

Об этой поездке я Лиане почти ничего не рассказывала… Мамочка поймет меня и будет довольна. Она ведь всегда рада, когда я знакомлюсь с людьми, приобретаю друзей.

Я переписываюсь со студентом из Еревана, с миленькой девочкой из Братиславы и с одной болгаркой, у которой уже свои дети. Она пригласила меня провести с ними каникулы на Черном море. Мне представляется это очень романтичным. И я обязательно воспользуюсь их приглашением.

А теперь у меня есть подруга и в Польше. Я познакомилась с ней во время моего необыкновенного путешествия. Но Лиана не терпит никого рядом с собой, она может рассердиться, если узнает о моей новой дружбе.

Девушку зовут Люция. Мы коротко сошлись, как только почувствовали, что интересы у нас общие. Люция хорошо говорит по-немецки, зато я не знаю ни слова по-польски. Впрочем, имена композиторов и музыкантов звучат на всех языках одинаково, и всюду адажио называется адажио, а фуга остается фугой на всех языках. Превыше всего Люция ставит Шопена. А когда я ей напела несколько тактов Революционного этюда и тему Второго фортепьянного концерта, ее темные глаза загорелись радостью и она погладила мою руку. На чистом немецком языке, почему-то звучавшем немного смешно, она сказала:

– Я охотно играю на рояле. Я весьма люблю этюды Шопена. Но я испытываю большую заботу, когда играю ни рояле. Соседи бранятся. Невозможно играть на рояле тихо. Не все люди имеют разум для искусства.

– Да, Люция, все абсолютно так же, как у меня. Я также беру уроки игры, на фортепьяно, мама заставляет. Признаться, я больше люблю слушать пластинки, чем играть сама. Эти бесконечные гаммы я не выношу.

– А я люблю. Когда я играю, я вся – музыка. Я чувствую, играют не мои пальцы, играет сердце.

Мысль эта показалась мне чудесной, и я тут же записала ее. Я взяла ее руку в свои и не отпускала до самого конца поездки. Люция была тронута моим рассказом о том, что я с мамой в Дрездене слушала хор мальчиков – изумительные мотеты, прозвучавшие в храме, как будто их пели ангелы. Обе мы обрадовались, узнав, что именно в марте и чуть ли не в тот же день Люция слушала хор мальчиков в Познани – я этот хор хорошо знаю по радиопередачам. Мы обещали друг другу не только писать, но и обмениваться пластинками а обязательно навещать друг друга, лучше всего, конечно, в концертный сезон, то есть зимой.

Отец Люции, сидя за рулем, внимательно слушал нашу беседу, соглашался с нами и, кивая в знак согласия, без конца повторял:

– Да, это очень справедливо. Это мое весьма большое желание – Люция должна иметь немецкую подругу. Надо, чтобы в нашей семье прошлое было мертво.

В этой прекрасной поездке нам очень мешал Гуннар – без конца он прерывал нас своими разговорами о войне и пушках. Пытался заговорить и со мной, но я не позволила отвлечь себя. Да, я ни на секунду не могла бы и подумать о том, чтобы обменять Шопена на Гуннара. Быть может, он просто ревновал? Эта мысль заставила меня улыбнуться.

Но я должна все же сказать, что немного позднее этот юноша меня удивил. Когда мы приехали на место, не в Альткирх, а в деревню, куда направлялись наши польские друзья, и мы пили кофе у одной пожилой дамы, то вдруг этот без конца ворчавший Гуннар обнаружил себя как знаток искусства. Это лишь послужило подтверждением справедливости папиных слов: «И у самого плохого человека педагог-оптимист способен обнаружить драгоценное зерно». Мама, правда, всегда смеется, когда он это говорит, обычно заявляя: «Гнилой зуб есть гнилой зуб, и его надо вырвать». Папа отвечает: «Педагогика – не стоматология» – и, разозлившись, отправляется к своей компостной куче…

Итак, покуда мы сидели за кофе, Гуннар сказал, что одна очень простенькая чашка несомненно имеет антикварную ценность и сделана в Мейссене.

– Неужели в Мейссене? – удивилась я.

К сожалению, в моей спортивной сумке совсем уже не было места, а то я купила бы чашку, хотя мама и собирает не чашки, а кружки – оловянные, жестяные, глиняные и прочие. Но я думаю, что мейссенская чашка к рождеству пришлась бы ей по душе.

– Ваши чашки очень ценные… будьте внимательны, особенно если у вашего дома остановится «мерседес», – уговаривал Гуннар пожилую хозяйку дома.

Что за вздор! Какое отношение имеет автомобиль «мерседес» к старым чашкам?!

– И потом, очень прошу вас, не продавайте эти чашки Терезе – у нее же только пятьдесят марок, а ваши чашки стоят в четыре раза больше.

Я бросила на него уничтожающий взгляд, прищелкнула языком и покачала головой.

Прощание с Люцией было очень тяжелым. Мы упали друг другу в объятия, целовались, глаза мои горели от слез. И отец и дочь уговаривали меня остаться с ними. И теперь, уже вспоминая об этом их предложении, я, кажется, догадываюсь о причине. Дело в том, что я нравлюсь людям. В какой-то степени это неожиданно для меня. Порой я кажусь себе гадким утенком, которому лишь позднее суждено превратиться в красивого лебедя. Иногда я задаю себе вопрос: а буду ли я белым лебедем или навсегда останусь гадким утенком? Это было бы ужасно! Но может быть, я и права – ведь иногда мне кажется, что превращение это уже началось. Людям я нравлюсь, они охотно разговаривают со мной, даже во время этого вынужденного путешествия: старик профессор и его Беппо, Че, Хэппус, этот тощий электрик-воспитатель и его подопечные, Люция и ее отец…

Я колебалась: остаться мне с Люцией или ехать дальше? Но Гуннар торопил меня. Возможно, его мучила ревность, но, быть может, и страх, что хвастовство его будет разоблачено. Отец Люции тоже меня обнял, поцеловал в обе щеки. Это уже второй мужчина сегодня, подумала я и сама удивилась. Мамочка, наверное, тоже удивится, прочитав мой отчет. В минуту расставания мы с Люцией поклялись очень скоро написать друг другу и обязательно ездить в гости.

– Шопен! – крикнула я на прощанье.

Вся в слезах, Люция махала мне и кричала:

– Иоганн Себастьян Бах!

А я никак не могла вспомнить, как звали Шопена, – до чего глупо! – но я так и не вспомнила.

Глава XIV, или 18 часов 33 минуты

Гляди-ка, машина остановилась! Редкая, но все равно, я уже встречал эту марку – польская. Какая-то смесь старого «вартбурга» и «Запорожца».

Выскакивает из нее, значит, мужчина и на ходу спрашивает:

– Позвольте задать вопрос: где расположено местечко Гросс-Иорген?

– Здравствуйте.

Я еще, так сказать, в форме после недавней тренировки, но, может быть, по-польски это совсем по-другому звучит?

Лихорадочно перебрав содержимое своей сумки, Цыпка достала карту, и мы уже втроем стали рыскать по ней пальцами в поисках этого самого Гросс-Иоргена.

– Это очень близко где-то, – говорит мужчина, поглаживая лысину.

– А вы не ошиблись? Может быть, вам надо в Росток – вас ввели в заблуждение два «о»?

Не удержалась, значит, Цыпка, опять занялась сравнительным языкознанием.

Мужчина не соглашается и говорит, что он точно знает, недаром он четыре года мечтал об этой поездке, во сне ее видел.

Ну, этого мне никогда не понять – как это можно четыре года мечтать.

Мой отец никогда не рассказывает сны, зато мать – без конца. И еще объясняет; если, к примеру, ей спится вода – это к слезам, лес – к хорошей погоде, а лошади – к путешествию. За завтраком она часто рассказывает о лошадях, которые ей снились. А как это ей могут сниться лошади – в Берлине осталось всего только три старые клячи. Может, потому, что она выросла в деревне? Или потому, что ей хочется съездить куда-нибудь подальше, совершить настоящее путешествие? Ведь дальше Ростока она никуда не ездила, а там ей надо было побывать на корабле у Петера. Ну, и еще лечиться ездила в Тюрингию! А мне только какая-то чушь снится: будто я из окна вывалился или еще откуда-нибудь…

– На этой карте не все населенные пункты обозначены.

Указав на маленький городок и деревню неподалеку, мужчина уверяет, что между ними-то и должен быть Гросс-Иорген…

– А нам в том же направлении, – говорю я. – Правда, нам в вашу деревню четырехлетней мечты не надо, но если бы вы нас…

– Вы хотите ехать с нами? Проще бардзо!

С гордостью я смотрю на Цыпку: стоило появиться Густаву – и мы снова на колесах, да еще на польских!

Места в машине маловато: всякие там сумки, кульки, чемоданы, термосы и среди всего этого мусора еще девчонка – принесла ж ее нелегкая! Размер Цыпкин да и класс тоже, только совсем черные волосы и толстая коса. Чего там говорить, а коса – это уже четвертое измерение. Готов заработать еще один фонарь под глазом, даже позволю себя «деткой» обозвать, только бы мне дали потрогать косу!

– Здрасте! – говорю я и прикидываю: рядом с ней сесть или лучше не надо? Но, оказывается, рядом с ней уже устраивается шустрая Цыпка-зайка, а мне с моим мешком достается переднее сиденье.

– Итак, едем и ищем.

Польский водитель ведет машину медленно и при каждой подаче влево обязательно включает мигалку.

– Я – пан Болек. А это – любимая моя дочка Люция.

И в то время как комиссар Мегрэ концентрирует свое внимание на изучении места происшествия, Цыпа уже заводит пластинку, а Люция ставит свой диск. Обе шпарят по-русски, а мне никакой охоты нет, я сегодня уже накурился по-русски.

– Ну, машина ваша – птица!

– Почему птица? – спрашивает пан Болек. – Это польское производство, мало скорости, мало комфорта, но надежная, послушная.

– А зачем вам деревня, которой нет на карте? Вы в гости едете или кемпинговать?

Пан Болек вообще совсем не хотел видеть этой деревни. Четыре года он провел в ней. Да, да, четыре года. И это совсем не приснилось ему. Деревня существует на самом деле, это совершенно точно.

Теперь уж я ничего не понимаю: как этот поляк прожил здесь четыре года и не знает дороги?

– Я пленный здесь был. У хозяина работал. Тяжело работал. Есть давали мало, плетки – много, плетки по лицу. Да, тяжелое это было время…

Что такое? В чем дело? Я себе и представить не могу, за что же бить плеткой такого симпатичного пана Болека. Как же так?

– Ортсбауернфюрер Линзинг звали хозяина, где я работал пленный. Спал в кормовом сарае. Печки не было. Холодно. Мало есть и всегда бить лицо – морда, как кричал Линзинг. Говорить я мог только мой друг Александр, тоже такой пленный, как я. Но больной. Чахотка. Умер вот на этих руках.

Чахотка? Не знаю я, что это такое. Должно быть, страшная болезнь. Цыпке хорошо бы послушать наш разговор.

– Били много, и слова нельзя сказать. Хуже собак жили. Фрау Линзинг тоже с нами не разговаривала, но она никогда не ударять. Сын у нее был, Карл, ему тоже запрещать говорить со мной. Я ему вырезать из дерева маленький дудочка. Он очень радовался и говорить мне – «дядя». Этот Линзинг увидел, схватил дудочку, сломал и бить лицо – сначала пан Болек, потом маленький Карл.

– Цып, ты слышишь, какие сволочи!

Но Цыпка сердится – должно быть, у них речь идет о стишках или уроках танцев, а то и о голубом карандаше для век, и злится она из-за того, что я ей мешаю трепаться, а не на сволочь эту Линзинга.

Мне почему-то представляется, будто пан Болек говорит о чем-то ужасном, что было давным-давно и далеко-далеко отсюда, и никак у меня в голове не укладывается, что деревня эта на самом деле здесь, совсем рядом…

– Никогда б я туда не поехал! Ни за что в жизни! – говорю я.

Но может быть, и поехал бы: старина Мегрэ этого Линзинга одним ударом свалил бы…

Подлец Линзинг отправил пана Болека и его нового друга Пьера в концлагерь, а там уж совсем ад, рассказывает дальше пан Болек. Пьер – это тоже пленный, француз. Его вместо умершего Александра прислали. Сперва-то они совсем не понимали друг друга. Болек говорил только по-польски и немного по-немецки, а Пьер – только по-французски. Потом-то они объяснялись на польско-немецко-французском и стали друзьями. А сволочь Линзинг их в концлагерь отправил. Это вот как получилось. Он застукал их обоих, когда они у него в гостиной радио слушали. Хозяева уехали в город, но неожиданно вернулись. Хорошо еще, что Пьер успел переключить на нацистскую радиостанцию, по ней духовую музыку передавали, а то бы… и пан Болек провел рукой по шее… Так-то они с Пьером сказали, будто бы они хотели послушать марши. В концлагере их поместили в разных бараках. Должно быть, Пьер там и погиб. После войны пан Болек много раз писал ему, но Пьер так и не ответил.

– А фрау Линзинг, она что – такая же была?

– Нет, она не дралась, а это уже хорошо, но была скарда.

– «Скряга» надо говорить, папа. – Люция, очевидно, хорошо знала немецкий, в школе еще выучилась, но сейчас говорить не хотела.

– Из-за этого ортсбауэрнфюрера Линзинга и концлагеря, – объясняет пан Болек.

– Никогда б не поехал туда, где со мной такое сделали!

Вот если взять, к примеру, ребятишек на озере, и этого Че, и мальчишку, с которым я провел тренировочный бой, я ж не хочу никого их видеть, но, правда, такое и сравнивать нельзя.

– Первые годы после освобождения я чувствовал только ненависть, но теперь… мы стали друзьями, и я очень хотел показать Люции, где и как оно все было: где пан Болек спал в холодной каморке, где он кричал от слез и голода и где его били лицо… Это нужно, нужно, чтобы она никогда не забывала и всегда боролась за мир и дружбу.

– А что, если эту деревню в наказание стерли с лица земли и даже на карте это место не помечают?

– И еще я хочу посетить хороших людей в Гросс-Иоргене. Были люди – тайно кусочек хлеба бросят, скажут доброе слово. Это было очень важно для души. Была там такая Ида, батрачка у Линзинга, она была почти такая же бедная, как я и Пьер, Саша и все мы. Муж ее был убит, утонул на корабль, и она осталась одна с двумя детьми и батрачила у этого Линзинга. Я очень хочу показать Ида мою Люцию.

Включив мигалку, пан Болек обгоняет трактор с двумя прицепами. Встречных совсем не попадается. Пан Болек тормозит, выключает зажигание. Я, спуская стекло, кричу:

– Где тут дорога на Гросс-Иорген?

Тракторист показывает: назад два километра и налево – там еще километра три.

Мы разворачиваемся. Пан Болек не рассказывает больше ничего. Он напряженно всматривается вперед, покусывая губы. Люция тоже утихла, да и Цыпка, тарахтелка, сидит молчит, даже не зная, что происходит.

Но комиссар Мегрэ начеку. История эта его страшно взволновала. Все рассказанное паном Болеком произошло ведь здесь, всего в 3000 метров, да и лет с тех пор не так уж много прошло. А что, если они в этом Гросс-Иоргене никого не разоблачили? Замаскировался этот Линзинг и прячется. А если пан Болек его узнает, начисто станет все отрицать. Но комиссар Мегрэ Линзинга выследит. Где бы он ни скрывался, в соломе ли, в риге или в кустах, выследит – и сразу под замок! А на суде комиссар Мегрэ скажет: «Никакой пощады этим фашистским подонкам, этим сволочам! В тюрьму, и крышка!»

Комиссар Мегрэ, держите ушки на макушке. Перед вами настоящее дело, не упускайте ни единого следа!

Дорога поднимается, и сразу за холмом внизу, весь в зелени, лежит этот самый Гросс-Иорген. Вижу, паи Болек стал совсем белым. Затормозил, сказал что-то по-польски. Люция нагнулась вперед и погладила пана Болека. В горле у него что-то клокочет. Я поскорей отвел глаза, теперь опять смотрю вперед – туда, где Гросс-Иорген.

– Надо ехать, – говорит пан Болек, включает скорость, и мы двигаемся к Гросс-Иоргену.

Болек каким-то неподвижным взглядом уставился вперед, кивает, потом еще и вдруг, прибавив газу, сворачивает в улочку. За перекрестком – большая усадьба. Машина, подкатив, тихо останавливается. Пан Болек сидит не шелохнувшись.

– Это здесь? – спрашиваю.

Что за черт! Такие глупые вопросы задают разве что новички сыскного дела, а не известный всему миру сыщик.

– Усадьба Линзинг, – говорит пан Болек и спрашивает: – Что это вывеска?

– Одну минуту!

Я выскакиваю из машины и с трудом читаю – так выветрились буквы:

«ЛПГ. «Мой приют». Правление и бухгалтерия». А пониже наскоро кто-то написал карандашом: «Гайни, я с восьми тебя ждал, давай скорей!»

– Контора ЛПГ! – кричу я и на всякий случай добавляю: – Сельскохозяйственный производственный кооператив. Колхоз, понимаете?

Лицо пана Болека светлеет, но вдруг он снова делается серьезным.

– Добже. Так справедливо… Но где искать фрау Ида?

Комиссар Мегрэ уже все предусмотрел. Единым духом он взлетает на крыльцо и рывком – а вдруг этот Линзинг там прячется – открывает дверь и… сразу попадает на какое-то заседание: трое мужчин сидят за столом.

Может, один из них Линзинг? Но спрашивать Мегрэ не рискует: трое против одного!

– Извините, – говорит он спокойно и неожиданно вежливо: – Фрау Ида здесь живет? Та самая фрау Ида, которая когда-то жила здесь.

Мужики смотрят на меня, будто я с луны свалился.

– Ида?.. Может, это он про Иду Хольтен спрашивает? Старушку нашу, что когда-то здесь жила?

Все трое якобы ничего не знают. Если они причастны к делу, то ведут себя чересчур спокойно. Кстати, так всегда ведут себя настоящие преступники, да и говор у них не такой, как у всех здесь, на севере республики, скорей похож на саксонский. Но это может быть и дополнительной маскировкой.

Ида Хольтен, если это она, оказывается, проживает на противоположной стороне улицы, левая дверь.

Пан Болек так и не выходил из машины, ждал, пока я вернусь. Мы указываем ему на дом, на который нам указали эти трое подозрительных типов. На этот раз и пан Болек входит с нами. Стучим. Долго приходится ждать. Слышно, как кто-то подходит издали и ворчит. Наконец показывается маленькая светлоглазая, чуть что не горбатая старушка и спрашивает:

– Чего вам?

Пан Болек выскакивает вперед и бурно обнимает старушку. А она ничего не может понять…

– …Болек я… Болек…

Старушка чуть не падает, но пан Болек успевает подхватить ее.

– Исусе… Мария!.. Болек! Ты живой?

Теперь и она обнимает и целует Болека, и оба плачут. Я лучше отвернусь и отойду. Хотя нервы у Мегрэ и железные, однако подобного зрелища и они не выдерживают. Последний раз комиссар Мегрэ плакал, когда ему было шесть лет – старший брат Петер отнял у него оловянного индейца. С тех пор он не проронил ни единой слезы, да и не существует на свете ничего такого, что могло бы размягчить его стальное сердце. Он презирает слезы.

– И надо ж! Дожили, значит… Заходите, заходите! Это все твои? Такие большие, красивые…

Маленькая старушенция суетится, скачет, будто белочка. Дробно стучат ее деревянные туфли в прихожей.

– Ах, пани Ида! – говорит пан Болек и прижимает свою голову к седой голове старушки.

Комиссар Мегрэ тихо удаляется. Ему необходимо подумать… и за работу!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю