355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Владимов » Три минуты молчания » Текст книги (страница 8)
Три минуты молчания
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:59

Текст книги "Три минуты молчания"


Автор книги: Георгий Владимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

4

Легенда о Летучем Голландце (северный вариант)

Так вот, этот парень пришел на флот еще в то время, когда сельдяные экспедиции бывали по полугоду, и залавливали рыбаки по тысяче тонн, по восемьсот в самый худой рейс, а приносили домой по тридцать пять, по сорок тысяч старыми. Может быть, селедки тогда в Атлантике было побольше, а может быть, столько же ее и было, да она еще не научилась мимо сетки ходить. Я вам скажу, само время было легендарное. Тогда на всем косогоре от причала до «Арктики» стояло двадцать девять забегаловок, стоячих и сидячих, а тридцатой была сама «Арктика», но до нее, конечно, редкие добирались. Тут-то и "выкристаллизовывалась стойкая когорта", как говорил наш старпом, из Волоколамска, и ей, конечно, весь почет доставался и все уважение гвардейцев пищеблока. Шла эта когорта, не сняв роканов,[27]27
  Рокан – прорезиненная куртка.


[Закрыть]
в сапогах полуболотных, в касках-зюйдвестках,[28]28
  Зюйдвестка – рыбацкая шапка с полями.


[Закрыть]
чуть только окатывали себя шлангами, а все-таки ей скатерки постилали крахмальные, и «Арктика» не закрывалась до тех пор, покуда последнего посетителя двое предпоследних не уносили на руках. Потому что все понимали – что такое полгода без берега! Этого только Граков не понимал, из отдела добычи, он тогда на всех собраниях призывы кидал: «Рыбаки! Возьмем перед родиной обязательство – год без захода в порт!..» Рыбаки – то есть кепы, старпомы и «деды» – слушали и помалкивали. Родину любили, план уважали, но и с ума тоже не хотелось сходить. Да, Граков, наверное, на то и не рассчитывал – было бы слово сказано.

Но я не про Гракова, я про Летучего Голландца. Ладно, его оформили вторым классом, вытолкнули в рейс, а там, как бывает, кого списали "из-за среднего уха"[29]29
  Имеется в виду морская болезнь.


[Закрыть]
или кто-нибудь опоздал к отходу, и этого салагу переоформили в первый. Потому что он сразу притерся и пошел вкалывать, как будто для этого и родился. Правда, когда штормило, ему плохо делалось, он в койке лежал зеленый, а все-таки, когда звали на палубу, выходил первым и держался других не хуже. Но в ту экспедицию штормы были не частые явления, а вот рыба хорошо заловилась, пустыря ни разу не дергали, а все больше по триста, по четыреста бочек набирали в день. И вот – полгода прошло, как одна трудовая неделя, от гудка до гудка, и радист получает визу – можно сниматься с промысла. Тогда он, конечно, вылетает из рубки пулей и орет, как чокнутый: «Ребята, в порт!» – и рулевой, без команды, тут же кладет штурвал круто на борт, делает циркуляцию и держит, собака, восемьдесят три градуса по ниточке, как никогда не держал. А машина уже врублена на все пять тыщ оборотиков, она чуть не докрасна раскалена, плюется горелым маслом, сейчас развалится… А полгоря, если и развалится, по инерции долетим! И парус, конечно, поднят на фоке-мачте, и Гольфстрим подгоняет – лишь бы свой залив сгоряча не проскочили. Вот они уже прошли Лофотены, вот и обогнули Нордкап, вот и Кильдин-остров – кому видится, кому не видится. А встречным курсом, конечно, идут на промысел другие траулеры и приветствуют счастливчиков гудками и флагами.

И вот тут, значит, этот самый Голландец поднимается на «голубятник», подходит к капитану. "Просемафорьте, пожалуйста, встречному – не нужен ли матрос?" Я себе представляю этого кепа – у него, наверное, шары на лоб вылезли. "А тебе-то зачем? Не хочешь ли обратно на промысел?" – "Вот именно, хочу обратно". – "Нет, – кеп говорит, – я тебя слышу или не слышу? Или, может, я сдурел?" Голландец ему улыбнулся вежливо: "Просемафорьте, пожалуйста, а то они пройдут".

Ну что – просемафорили. Нужен матрос. "Прекрасно, – Голландец говорит, – значит, я пересяду. Пускай плотик пришлют". – "Погоди, – говорит кеп, плотик мы тебе и сами спустить можем. Но ты сначала сходи к кандею, пусть он тебя накормит, а потом покури подольше, а за это время крепко подумай. Они подождут – не в порт же шлепают". – "Зачем же? Я об этом полгода думал". "Давай вместе еще подумаем. Завтра приходим. Берешь аванс – сколько душа просит. Сидишь в «Арктике». Женщины тебя любят и целуют. Выбираешь самую лучшую и едешь с ней в Крым. Или – на Кавказ. Представляешь?" – "Очень даже. Прикажите, чтоб плотик быстрей смайнали".

Ему тогда спускают плотик, он забирает чемоданчик и спрыгивает, не мешкая. Вся команда его отговаривала, а он и не возражал, только улыбался. Пароход отошел от него, подошел встречный и принял его на борт. На прощанье он помахал своим бичам и тут же к другим ушел в кубрик. И плавал с ними еще полгода, тряс сети, бочки катал, выгружал на плавбазах. Другие к концу рейса уже одуревали, а он всю дорогу оставался таким же спокойным и ясным. Притом, рассказывали еще, кто с ним плавал, что писем он ни разу ниоткуда не получал, и радиограммы ему не приходили, и сам он никому не писал. А все время после работы лежал в койке и читал газеты да изредка, задернув занавеску, пописывал карандашиком у себя в блокнотике. Однажды подсмотрели, без этого не обходится, – там какая-то цифирь была и ни одного слова. Но вообще-то никакой придури за ним не водилось, и был он всем свой, только всем на удивление – вот ведь, кит его проглоти, плавает человек два рейса, и ему хоть бы хны. Но главное-то, никто себе в голову не забрал, что еще дальше будет. Когда завернули за Нордкап, он опять подошел к капитану: "Просемафорьте, пожалуйста, встречному – не нужен ли матрос?"

И так он это пять раз проделывал. Два с половиною года проплавал, не ступая на берег, только видя его за двадцать две мили, – но это ведь и не берег, это мираж. Уже на всех траулерах знали про этого Летучего Голландца, и половина портовых бичей подсчитывала, сколько же он загребет, да всякий раз со счета сбивались. Потому что за каждую новую экспедицию ему набегали какие-то там проценты и сверхпроценты – длительные, прогрессивные, полярные и Бог еще знает какие, – и на круг выходило раза в полтора больше, чем в предыдущую. В последнем рейсе он уже втрое против кепа имел, а подсчитали, что, если он в шестой раз пойдет, он половину всей зарплаты экипажа возьмет, это уже тюлькиной конторе не выгодно! Да, но как ему запретишь? Он такой матрос был, что его не спишешь, и он ведь в своем праве – не чужое берет, горбом заколачивает. Уже, я так думаю, самому Гракову икалось – до чего его проповедь бича довела! И как прикажете стоп давать?

Но отыскались умные головы. Дали шифровку капитану: "По возвращении в порт – чтоб не было встречных!" А встречные тоже были предупреждены – чтоб двигались мористей. За Нордкапом этот Летучий Голландец все время торчал на палубе, – кому-то он вроде бы признался, что хочет в шестой раз пойти, чтоб было три года для ровного счету, – но встречных не было. Все они шли за горизонтом, и дымка не видать. Тогда он сошел в кубрик, достал свою цифирь и подвел черту. Не вышло у него в шестой рейс пойти без перерыва, а с перерывом – ему невыгодно, опять начни со ста процентов. Вот он и подвел черту.

На причал огромная толпища сбежалась – на него посмотреть. Думали, сойдет образина, бородища до самых глаз, а глаза не людские. А он сошел ясный, спокойный, и улыбался – глядя на землю, на камешки, на щепки там или мазутные пятна, от которых дуреешь, когда возвращаешься. И сразу стопы свои направил в кассу. Однако и двух шагов не прошел – свалился, застонал от боли. Вы, наверное, знаете – какие-то мускулы в ногах слабеют, когда долго не ходишь по твердой земле, без качки, – так вот, он первые метров двести едва на карачках не полз, отдыхал у каждого столба. И вся толпища шла за ним и молчала. А когда он дополз, в кассе и денег таких не оказалось, какие он заработал. Представляете – что такое касса сельдяного флота! Так вот, там не оказалось. Пришлось к нему приставить двоих милицейских, они ему наняли такси и отвезли в банк. Милицейские потом рассказывали, что все пачки у него едва поместились в чемодане, и он оттуда выкидывал в урну сорочки, носки, свитера, белье. Моряки, из его экипажа, ожидали при входе – посидеть с ним в «Арктике», отметить прибытие. Он к ним не вышел, сидел в банке до закрытия, с чемоданом под боком. Не знаю – чего он боялся, никто б его и без милиции не тронул. Ведь он же стал легендой, кто ж осмелится испортить легенду! А может, он просто устал до смерти – и покуда плавал, и когда шел от причала. Та же милиция купила ему билет на "Полярную стрелу", посадила в вагон. Больше из наших его никто не видел. И не встречался он в других местах. Вдруг как-то обнаружилось, что он ни одному человеку не сказал – откуда он, где живет.

Только слава осталась. К ней потом все больше прибавлялось легенд. Кто говорит – он четыре года плавал, кто – пять. Но я вам говорю – два с половиной, а я это знаю от тех, кто был с ним в последнем рейсе. Портовые-то сколько хотите прибавят, а для моряков и год – это слишком много. Вам расскажут – он был горилла, якорь мог выбрать заместо брашпиля, и зубы у него все были стальные, на спор комбинированные тросы – пенька-железо перегрызал. Но это уже такая туфта, что и спорить не о чем. А если вы возьмете старую подшивку – там писали о нем, когда он остался на второй рейс, – увидите его фото: самый средний он, слегка кососкулый, с белесым чубчиком, с прозрачными глазами.

Если подумать, ведь он эти деньги все равно что в тюряге отсидел, а ради чего? Если из-за женщины, кто бы его ждал так долго? А если и ждала какая-нибудь, то писала бы ему, – а ему никто не писал, ни одна душа. Может, он себе дом хотел отгрохать, со всем хозяйством – и это можно выколотить, и не такой ценой. Если быть таким, как он. А он, конечно, был из другого теста. Его бы на все хватило. Я вот часто думал о нем, и никак его не постигну. Но одно я знаю – мне таким не быть, это точно. Вот и вся сказочка.

5

Мы лежали в койках одетые и ждали, когда позовут на выметку.

Девятый день, с утра мы уже – на промысле. Та же вода, синяя и зеленая, и берега те же, миль за тридцать от нас, как горная гряда под снегом, и маячат норвежские крейсера – на границе запретной зоны.[30]30
  Теперь устанавливается зона запрещенного лова в 200 миль от берега.


[Закрыть]
Но простора нет уже, столько скопилось тут всякого промыслового народа – англичане, норвежцы, французы, фарерцы – все шастают по морю, как шары по бильярду, чертят зигзаги друг у дружки под носом. А смотреть приятно на них, на иностранцев: суденышки хотя и мельче наших, но ходят прибранные, борта у них лаком блестят – синие, оранжевые, зеленые, красные, рубка – белоснежная, шлюпки с моторчиками так аккуратно подвешены. И тут влезает наш какой-нибудь – черный, ржавый, все от него чуть не врассыпную. Но и то правда, никто из них больше чем на три недели не ходит, дом под боком, грех не присмотреть за судном, а наши – за сто пять суток – так обносятся, что в порт идти стыдно, выгонят как шелудивых.

И ловят они тоже, будьте здоровы, особенно норвежцы – они свое море знают. Бросают кошельковый невод, обносят его на моторном ботике и тянут себе кошелек – обязательно полный. Полчаса работы – тонна на борту. Потом телевизор идут смотреть. Мне рассказывал один, – он за борт упал и наши не заметили, а норвежцы спасли, – в салонах у них телевизоров штуки по три, не знаешь, на какой смотреть. В одном ковбои скачут, в другом – мультипликация, живот надорвешь, а в третьем – девки в таком виде танцуют – не жизнь, а разложение. А роканы у них какие! Черные, лоснящиеся, опушены белым мехом на рукавах и вокруг лица, в таком рокане спокойно можно по улице ходить примут за пижона.

Сперва мы только присматривались, как другие ловят, штурмана поглядывали в бинокли, потом и сами начали поиск. Но весь день не везло нам, эхолот одну мелочь писал, реденькие концентрации, до ужина мы так и не выметали. Теперь лежи и жди – хоть до полночи, а то и до двух, – а спать нельзя, да и сам не заснешь.

Всегда мы молчим в такие минуты. Даже салаги отчего-то примолкли, то они все перешептывались. Наше настроение им передалось. А какое у нас настроение, перед первой выметкой, – этого я вам, наверное, не объясню. Пароход носится зигзагами, переваливает с галса на галс, и вот-вот поднимут нас, как по тревоге. Видели вы спортсменов перед кроссом? Хочется им бежать? А ведь никто не гонит их. Вот так же и мы. Но только все, что было до этого, – переход там, порядок набирали, притирались друг к другу, – все это были шуточки, а вот теперь-то главное начинается.

Волна била в скулу, разлеталась и шипела на палубе, переборки тряслись от вибрации. И сразу – утихло. Даже отсюда слышно стало, как ветер свистит в вантах. Потом винт залопотал, взбурлил, и кубрик опять затрясся – дали реверс.

– Зачем-то назад пошли, – сказал Алик.

Ванька Обод ответил ему, из-за голенища, нехотя:

– Не поймешь ты. По инерции шли, а теперь встали. Нашли ее.

– Думаешь, нашли рыбу?

– Чего тут думать? Метать надо, а не думать.

Васька Буров надел шапку, вздохнул долгим вздохом.

– Начинаются дни золотые. Рыбу – стране, деньги – жене, сам – носом к волне.

Тот же час захрипело в динамике. Старпом забубнил:

– Палубная команда, выходи готовиться метать сети.

В боцманской каюте хлопнула дверь, дрифтер загрохотал по трапу. И мы стали подбирать с полу непромокаемые наши роканы и буксы,[31]31
  Буксы – прорезиненные штаны.


[Закрыть]
а под них надели непросыхаемые наши телогрейки и ватные штаны, сунули ноги в сапоги с раструбами, головы покрыли зюйдвестками.

Навстречу Шурка проталкивался, прибежал с руля. Там теперь вахтенный штурман заступил. Кто-то сказал Шурке:

– Ну, Шурка, поглядим, какую ты нам рыбу нашел. Так уж говорят рулевому: "Посмотрим на твою рыбу", хотя он, конечно, не ищет, делает, что ему велят. И Шурка ответил, как будто извинялся:

– Эхолот, ребята, верещит – аж бумага дымится. Ну, черти его знают, может, он планктон[32]32
  Планктон – скопление мельчайших плавающих водорослей и рачков.


[Закрыть]
пишет.

Может быть, и планктон. Это мы завтра узнаем. А пока что – оба прожектора зажглись, вся палуба в свету, а за бортом чернота египетская, брызги оттуда хлещут. Мы разошлись по местам, позевывая, поеживаясь, упрятали шеи в воротники. А мое место – у самого капа, надо отдраить круглую люковину у вожакового трюма, в пазы уложить ролик, через него перебросить конец вожака и подать дрифтеру – он его сростит с бухтой, что лежит возле его ног, под левым фальшбортом. А другой конец – сам уже соединяешь с лебедкой. И стой, поглядывай в трюм, как идет вожак, и покрикивай: "Марка! Срост! Марка!" – это чтобы дрифтеру заранее знать, где ему затягивать узел на вожаке, а где руки поберечь от сроста.

В трюме зажглась лампочка, и в первый раз я его увидел – мой вожак: из желтого сизаля, японской выделки. Толщиной в руку удав. Валютой за него, черта, плачено. Он еще на вид шелковый, не побывал в море и пахнет от него "лыжной мазью". А завтра придет ко мне серый и пахнуть будет солью, водорослями и рыбой. И сети тоже запахнут морем, зелень на них потемнеет, и порвутся не в одном месте, латать мы их будем и перелатывать.

"Маркони" нам уже музыку врубил – не слишком громко, чтоб мы команды не прозевали, но как раз для поднятия духа. Дрифтер воткнул нож в палубу и натянул белые перчатки. Да, сказать кому – не поверят, что мы на выметку выходим под звуки джаза и в белых перчаточках. Но уж такая работа бывает тонкая, в брезентовых варежках ее не сделаешь. А перчатки эти – просто некрашенные, и рвутся мгновенно, пар сорок он в клочья сносит за рейс.

Кеп вышел из рубки на крыло. Но не спешил, ждал верную минуту. Наверно, холодно ему было стоять на крыле – не от ветра, а от того, что все смотрели с палубы. Штурман тоже на него смотрел, грудью привалясь к штурвалу.

– Скородумов! – кеп закричал. Дрифтер приставил ладонь к уху. – Какие поводцы готовили?

– На шидисят метров!

Кеп подумал и махнул рукой. Ладно, мол, пусть на шестьдесят. Это серединка на половинку. Обычно от сорока до восьмидесяти заглубляют сети. Тут уже эхолот не поможет – он-то эту рыбу нащупал точно, да мы вперед должны забежать, а как узнаешь – поднимется косяк или опустится, покуда он к нашим сетям подойдет? Море до дна не перегородишь, вся-то сеть – от верхней кромки до нижней – двенадцать метров, попади-ка в эти двенадцать, угадай, на сколько их заглубить!

– Боцман! – опять он крикнул. – Поднять штаговый!

И на фок-мачте, по штагу – к самому клотику – поплыл фонарь с черным шаром. Шар виден днем, а фонарь – ночью. Это значит, мы застолбили косяк, просим других не соваться. Какая б там ни была рыба – она теперь наша, мы ее будем брать.

А штурвал уже положен круто на борт, и пароход летит с креном, чуть не черпает бортом. Описывает циркуляцию. Секунда, еще секунда, и кеп кричит:

– Поехали!

И тут-то все началось. Дрифтер нагнулся, сграбастал всю бухту разом, швырнул ее через планшир. За нею полетели три концевых кухтыля, шлепнулись, зацепились за воду, запрыгали на черной дегтярной волне и – пропали из глаз. И тут же пополз мой вожак – сначала как неживой, а потом зарычал, заскрежетал роликом. Желтый он, пока еще желтый, и вот выползла первая, чернью намазанная, отметка.

– Марка!

Дрифтер уже присел с поводцом в руках, обметывал вокруг вожака выбленочный узел. И на марке – одним рывком! – затянул его, а сам руки в сторону. Первые-то марки легко идут, и у него, и у меня, я их поначалу различал стоя, а потом они замелькали, вожак уже пошел вразгон, и мне тоже пришлось присесть – различать их при лампешке в трюме. Там этот черт носился кругами, отлипая от бухты, змеился тяжелыми кольцами и вылетал с рычанием.

– Марка! Еще марка!

Серега снимал поводцы с вантины, подавал дрифтеру по одному, – но это работа нетрудная, у всех у нас работа нетрудная, а вот у дрифтера главное дело в руках. Привяжи их, попробуй, когда вожак уже разогнался. Его теперь всем хором не остановишь. Зацепится – выворотит к чертям горловину, а она литая, чугунная.

– Срост идет!.. Прошел… Марка! Еще марка!..

Я один из всех палубных имею голос. Даже кеп молчит. Его дело сделано. "Поехали!" – и больше ничего не поправишь. Он постоял и ушел. Ни один кеп не ждет конца выметки. Да и что тут смотреть, завтра посмотрим.

Кухтыли танцевали на волне и пропадали за рубкой. Струились через планшир сети, три километра сетей, – все, что мы тут навязали, уложили. Мы их провожали торжественно, как линейные на параде, – как будто бы с ними уходили и все наши глупости, страхи и тревоги. Я-то знаю, что каждый теперь чувствует. Я ведь на всех местах стоял, а теперь вот стою вожаковым, покрикиваю:

– Марка! Срост! Еще марка! Еще!..

Я и в кухтыльнике был, кидал на палубу кухтыли – там теперь Алик. Подавал их, как Димка теперь подает, помощнику дрифтера – привязать к верхним поводцам. И, как Васька Буров и Шурка, я расправлял сети, сторожил их, чтоб шли без задева. Только вот вожаковым еще не был. Крупные перемены в моей жизни, я прямо растроган, не скрою от вас!

Пожалуй, отсюда мне лучше всего всех видно. Они ко мне стоят спиной или боком. Смотрят в ночное море, куда уходят сети. Смотрят, не отрываясь. Стоят, расставив ноги, на кренящейся палубе, воткнув в нее ножи. И, облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, – нездешние этому морю, орловские, рязанские, калужские, вологодские мужики. Летим в черноту, над бездонной прорвой, только желтые поплавки оставляем за собой.

Однако работа есть работа. Она когда-нибудь кончается. Все меньше сетей на палубе, и бухта вожаковая все ниже в трюме.

– Много там? – спросил дрифтер. Совсем он упарился. Почти сотню узлов навязал.

– Сейчас отдохнешь.

И все зашевелились, забормотали кто о чем. Вот и последняя марка вылетела. И тут уж, кто мог уйти, повалили оравой в кубрик. А мне еще чуть работы – люковину задраить, сходить на полубак, посмотреть там, чтобы стояночный трос лежал бы на киповой планке, не терся об планшир. Когда я вернулся, Алик и Димка стояли посреди палубы. И бондарь заливал бочки забортной водой из шланга. Все стихло, ветер сразу улегся – мы уже лежали в дрейфе.

– И больше ничего? – спросил Димка.

Они думали – час уйдет на выметку. А прошло, если хотите, минут десять.

6

И тут стало видно, что и другие все выметали – англичане, норвежцы, французы, фарерцы, наши таллинцы и калининградцы. Все теперь стояли на порядках, ни один огонь не двигался. Россыпь стоячих огней. И отовсюду музыка, со всех судов.

Я сбегал переоделся в курточку и вышел – "погулять по проспекту", пока там в кубрике не улягутся.

Алик пришел ко мне на полубак, сел рядом на бухту канатов. Там еще были штуки три, принайтовленные по-штормовому, однако сел на мою. Тоже погулять вышел. Гуляем и молчим. Вот это самое лучшее.

– Красиво! – он мне говорит.

– Угу!

Оно действительно было красиво – когда прожектора погасли и стало светлее от звезд и топовых огней. Но скучно же говорить про это. Он засмеялся.

– Много лишнего говорится, верно?

– Ой, много.

– Но я не об этом, – он кивнул на море и на огни, – я про выметку. Это, правда, красиво. Я сверху смотрел, из кухтыльника. Грандиозно, старик! Все прямо как викинги… Свинство, если завтра пустыря потянем.

Для него ведь, и правда, это первая была выметка. Я-то их насмотрелся. Но первая всегда волнует.

– Особенно тоже не рассчитывай на завтра, – сказал я ему. – Сейчас не заловится – потом возьмем, к марту. Когда она в фиорды пойдет, с икрой. Там только успевай выбирать.

– Зря мы, наверное, ходим зимой? Лучше бы в марте.

– Да. Если только она калянуса не нажрется. Тогда ее придется шкерить. Потрошить.

– А это трудно?

– Все нелегко. Вообще такого вопроса на пароходе не задавай. Ты ее дома-то хоть шкерил?

– Так, штуки по две, к водке.

– Тонну не пробовал? На холоде, в перчатках без пальчиков. Если палец себе не отшкеришь, считай – повезло.

– А что это – калянус?

– Рачок такой. Когда она его жрет, у ней кишки соль не принимают. Гнить будет.

– А летом она его не жрет?

– Летом она не косякует. Разбегается из фиордов поодиночке.

– Да, это все равно, что выловить Атлантику. – Он вздохнул отчего-то. Спасибо.

– Это за что?

– Ну, как… Теперь вот я кое-что знаю. Покурим?

Он мне протянул пачку, зажег спичку в ладонях. И когда я прикуривал, вдруг он сказал:

– Между прочим, старик, вода от винта вскипает.

– Вон как?

– Да. Это называется «кавитация». Вредная штука, разрушает винт. Когда число оборотов превосходит критическое, на засасывающей стороне появляются пузырьки воздуха. Пар, конечно, не идет, но – все признаки кипения.

– Знаешь!

Он пожал плечами и опять вздохнул.

– Все мы учились понемногу… Возился с подвесными моторами.

– Зачем же ты пошел?

– В корму? А я не пошел. В гальюн забежал. Но я все-таки доставил вам удовольствие?

Я поглядел на него – он красивый был, рослый мальчик; девки его, наверное, любили. Отчего же он с Димкой держался за младшего. Но правда, было в нем что-то – как вам объяснить? – всем его хотелось оберечь, приглядеть за ним – как бы он там подальше был от лебедки, от натянутого троса, не удалился бы невзначай "в сторону моря". За Димкой же никто и не думал смотреть.

– Тяжело тебе плавать?

– Что ты! – он улыбнулся. – Я себя никогда так не чувствовал. Чем тяжелей, тем лучше.

– Вот это здорово!

– Я правду говорю. Рано или поздно, а нужно же себя когда-нибудь сделать. Изменить лицо.

– Это как?

– Не помнишь – у Грина? Читал когда-нибудь? "Алые паруса", кажется. Или – "Бегущая по волнам".

– Ну, предположим.

Не читал я этого Грина. Я вообще про моряков не могу читать. Вот только Джека Лондона уважаю, он правду написал: "Человек никогда не привыкнет к холоду". Знал, что пишет.

– Там это сильно сделано. Как у него вырастали мозоли на руках и менялось лицо… Но я, наверно, слишком много читал. А если задуматься, судьба у меня страшная.

– Чем же так?

– Не тем, что ты думаешь. Никто у меня в тюряге не сидел. Все, слава Богу, живы. Но все так благополучно – десять лет по одной и той же дорожке в школу, два квартала туда, два обратно. Потом – одной и той же дорожкой в институт. Потом в другой. Вот так подохнешь от информации и никогда не увидишь – архипелаг Паумоту… остров Пасхи… или как танцуют таитянки. Только в кино. А сам никогда не будешь сидеть с венком на шее. Который тебе сплели дочери вождя.

– Знаешь, я тоже умру и не увижу.

– А! Не в этом дело! – Он выплюнул окурок за борт. – Ты живешь. Хоть один день из недели врежется в память.

Потому что человек помнит – когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в теплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, черт дери, а вспомнить нечего…

Хороший мотивчик к нам долетел с какого-то датчанина. Алик его подхватил, стал насвистывать.

– Не надо, – сказал я ему. – Рыбу распугаешь.

– Да, прости. Это одно из ваших уважаемых суеверий. В старое время боцман бы мне линька дал? – Потом забыл, опять засвистал и бросил. Привязалось… Давай еще покурим. Рот нужно чем-то занять.

Я спросил:

– Ты потом, после экспедиции, в институт вернешься?

– Конечно. Куда же еще? Мы себе взяли академический отпуск – так это называется… Хороший способ крупно побездельничать. Но все-таки мы кое-что урвали! Хоть поплавали на сейнере.

– Какой сейнер! На СРТ ходишь.

– Ну да, но как-то не звучит.

Он глядел, улыбаясь, на море и на огни. А я вдруг стал припоминать, где я уже слышал про этот «сейнер». И не этого ли малого я видел тогда в окне, на Володарской? Не он ли там у Лили сидел на подоконнике, справлял сабантуй? Нет, снизу не разглядеть было, и глаза у меня слезились от холода.

– Слушай, – я спросил, – ты мне чего скажи… Вот у вас, когда девки с ребятами соберутся в компании, они – тоже ругаются?

– В смысле?

– Ну, матерно. Как парни.

Очень я удивил его.

– Бывает. И еще как.

– А зачем? Если злиться не на кого.

– Это не от злости. Это – как тебе объяснить? В общем, наверное, комплекс. Все по Фрейду. Ну, она как бы раздевается при всех. Ей это какое-то доставляет удовлетворение, что ли.

– Скажи ты! А парням это – нравится?

– Кому как. Мне, например, не очень.

– Лучше б она вправду разделась?

– Стриптиз? Ну, это совсем другое. Не каждая решится.

– Но ты ж ее все равно после этого не уважаешь?

Он улыбнулся смущенно.

– В остальном они вполне порядочны.

– Которые при всех раздеваются?

– Я же говорю – это совсем другое. Но в общем, ты прав, свинство тут некоторое есть. Но – привыкаешь. Даже трудно себе ее представить без этого. А если подумать – за что они нас любят? Тоже за какое-нибудь небольшое свинство. Я с тобой согласен.

– А я ничего и не говорю. Иди-ка ты спать.

Еще больше я его удивил. Но что-то мне так тошно с ним стало. Оттого, что она была с ним в компании – ну, могла быть, – и хотела перед ним раздеться. Я даже себе представил. Нет, она никаких этих слов не говорит, хоть я от нее и слышал однажды, – а так именно и делает. И он на нее смотрит, смеется, и всей компании весело, и дотронуться можно, она позволит. Черт знает, до чего вот так додумаешься! Ну, может, и не так у них все, как я представляю, но почему бы ей не любить его? Ведь он красивый, рослый мальчик. Язык хорошо так подвешен. А что судьба у него "страшная", – ей-то он как раз впору со своей судьбой.

– Ты, правда, иди. Завтра к шести подымут, не выспишься.

– Посижу еще. Жалко такую красоту упускать.

Господи, я думал – все слова уже в нем кончились.

– Ну, как знаешь.

Я встал и пошел от него.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю