Текст книги "Три минуты молчания"
Автор книги: Георгий Владимов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Новенький, аттестат будешь оформлять?
– Матери в Орел.
– А бичихи – нету?
– Нет.
– И алиментов не платишь? Что ж ты такой?
– Такой уж…
– Ну и я такой. – Протянул мне ручищу розовую, в крапинах. – Выбери время, зайди. Ножов моя фамилия. Жора. Второй штурман.
– Хорошо.
– Вот так. Свои будем. Стой вахту, не сачкуй. – Зашлепал к себе вприпрыжку.
Тут меня с берега позвали:
– Вахтенный!
Стоял на пирсе мужичонко, весь в бороде, поматывал концом шланга.
– Воду будем брать ай нет?
– Обязательно, отец.
– Ну и валяй, откупоривай танки-то. Какой я тебе отец? Я еще тебя перемоложе.
Хорошо же я выглядел после вчерашнего!
– Вода у тебя – питьевая?
Он для чего-то на шланг поглядел.
– Нет, вроде мытьевая.
Я вывинтил пробку, приладил шланг, махнул ему рукой. Тот своему напарнику махнул, такому же бородатому. А тот еще кому-то. Так и домахались до водокачки.
– Вахтенный!
Повар кричал с камбуза. Машина привезла продовольствие. Я к ней подвел лебедку, петлей обвязал коровью ногу и затянул.
– Вирайте!
Поплыла мороженая нога с причала на камбуз – торжественно, как знамя. Потом еще мешки перегружали – с картошкой, сухофруктами, вермишелью, черт его знает с чем. И только успел управиться – опять голос, с берега:
– Вахтенный!
Стоит – в шляпе, под ней уши мерзлые, дышит себе на руки.
– Кто воду берет?
– Что значит «кто»? Пароход берет.
– Кто персонально? Фамилия? Шаляй? Почему, матрос Шаляй, питьевую воду в мытьевые танки заливаете? Очистка денег стоит. Народных. Государственных. За границей, например, за это золотом берут. Валютой.
– Мы ж не за границей.
– Тем более. Значит, себя грабим. Кто это приказал?
– Кто шланг давал, сказал – мытьевая.
– Персонально кто? Не помните. Как же так получается? А черт ого знает, как это получается. Все руками махали.
– Что ж теперь, – говорю, – обратно ее качать? Тоже ведь деньги. Народные. Государственные. Опять же, чище помоемся. Тоже ведь проблема!
Озадачился в шляпе.
– Да мне-то, собственно… Только если все начнут питьевую… Непорядок! Вот как мы это определим.
Махнул рукой и пошел. Минуты не прошло, как снова:
– Вахтенный!
Это из рубки старпом – его на отходе вахта. Стоял в окне, как портрет в раме, косил мне на палубу. А там, возле трюма, стоял некто – в барашковой шапке, в пальто с шарфом, в теплых галошах, руки за спиной, наблюдал за берегашами – как они бочки швыряют. Так, думаю, сейчас насчет кранцев будет заливать.
– Ты вахтенный?
Смотрел на меня холодными глазами и морщился. Капитан, конечно, кто же еще. Они всегда посреди палубы останавливаются, а говорить – не спешат. Капитану в море еще много чего придется сказать, ну, а когда он в первый раз ступает на палубу, спешить не надо, а надо сказать такое, чтобы запомнили. Чтоб прониклись.
– Скользко на палубе, вахтенный. Люди упадут и ноги переломают.
Так сразу и переломают. А я думал: он насчет кранцев.
– Сейчас, – говорю, – посыплю.
– Так. А чем будешь посыпать? Солью?
– Нет, говорю, – это инструкцией запрещено. Песком надо.
– А песок у тебя есть?
– Нет. Но достану.
– Новенький, а знаешь. Ну, действуй.
Сказал он свое капитанское слово и пошел к себе в каюту, легонько этак пошатываясь. А я взял лопату, пошел к бочке с солью и стал ее сыпать. Новенький, а знаю. И он тоже знает. Это один гений в газете написал, что от соли настил гниет. И напечатали. Не спросили только – а чем ее, палубу в море поливает, не солью? Потому что – борец за экономию. Как будто, если я ее песком посыплю, это дешевле выйдет. Песок зимой дороже, чем соль. А летом и посыпать не надо.
Ну вот, я и с этим покончил, больше никто меня не звал, и сел я на комингс трюма перекурить. Кто-то выполз из кубрика, пошатался в капе, к трюму подошел и встал над люком. Я вскочил и отодвинул его на полшага.
– Отодвигаешь меня? Ты главный тут?
– Не главный, но вахтенный. Свалишься – мне отвечать.
Тут одна бочка выпала из контейнера, еще с высоты, и раскололась по всем клепкам. Не знаю, отчего, так же и другие падали. Наверное, обруч был с перекалиной.
Он усмехнулся лениво и вдруг сгреб меня за куртку, задышал мне в лицо: гнилью зубной, да с перегаром.
– А я за бочки отвечаю, понял? Потому что я бондарь.
– Пусти, – говорю, – порвешь.
Он хоть и косой был в дымину, но мертво держал, сильней был меня трезвого. И так смотрел из-под серых своих бровей, с такой медвежьей злобой – просто убить хотел.
Один из берегашей, который внизу был, укладывал бочки в трюме, сказал:
– Что вы, ребята, как не стыдно! Вы ж в море идете, должны быть как братовья.
– Ты помалкивай там, – сказал ему бондарь. Но все-таки oтпустил куртку. Зато поднес кулак к самому лицу. – Убивать таких братовьев.
И пошел обратно в кубрик. Берегаши работу оставили, смотрели ему вслед. Тот, в трюме, спросил:
– Слышь, вахтенный. Неужели же он из-за бочки? Ну, стоит она? Может, чего не поделили? Так лучше не ходить вместе.
– Чего нам делить? Первый раз его вижу.
– Вот дела!
Действительно, я подумал, дела. Ведь тут ничего не попишешь, если не понравились двое друг другу на пароходе. Не из-за бочки, конечно, а просто рылами не сошлись. В море и те, кто нравится, в конце концов надоедают. А тут мы рейс начинаем врагами и врагами, конечно, разойдемся. Даже не поймем, отчего. Может, и правда, не ходить с ним?
– Слышь, вахтенный, – сказал мне тот, из трюма, – ты на это плюнь. Ну, спьяна сказал человек.
– Да чепуха, – говорю, – есть о чем говорить!
– Ну, правильно. Слышь, пошарь там в камбузе – хлебца не найдется ли? Есть захотелось.
Ох, уж эти берегаши. Вечно у моряков чего-нибудь клянчат. Как будто прорва бездонная на траулере.
– Пошарю, – говорю.
– Будь ласков. Может, и мяску найдешь? Или там курку?
На камбузе у кандея[21]21
Повар (рыбацкий сленг).
[Закрыть] пыхтела кастрюля на плите, и два помощника чистили картошку. Сам кандей собачку кормил из миски – рыженькая такая, пушистая, глазенки выпуклые, лобик с зачесиком. Она не ела, а чуть отведывала и ушками все прядала и поджимала лапку. Не верила, что все так хорошо.
– Рубай, Волна, веселей, – кандей ее уговаривал. – Скоро на вахту пойдешь.
Всех портовых собак зовут Волна. А если кобель, то – Прибой. В Тюве-губе она, конечно, сбежит. Не такие они дураки, портовые песики, с нами в море идти. У них программа четкая – за кем-нибудь увяжутся, чуют судового человека, и по нескольку дней живут на пароходе в тепле и сытости, только бы уши не оборвали от широты душевной. А в Тюве – сбегают на берег и на попутных возвращаются в порт. Я все понять не мог, как они различают, кто в море идет, кто в порт, – ведь к одному и тому же причалу подходят. А наверно, по запаху – с моря-то трезвые возвращаются. И настроение совсем не то.
Я спросил у кандея, нет ли чего для берегашей. Он поохал, но вынул из кастрюли кус мяса и завернул в газетку с буханкой черного.
– А сам не покушаешь?
Я со вчерашнего не ел, но как-то и не хотелось.
– Ну, компоту хоть порубай, – дал мне полкастрюли и черпак. – Докончи, все равно мне новый варить.
Сам он лишь папиросу за папиросой курил, худющий, страдальческое лицо в морщинах. Язву, наверное, нажил на камбузах.
Я ел нехотя и поглядывал на его помощников, как они картошку чистят. Каждый глазок они вырезали. Это у кандея и завтра не будет готово. Они, конечно, старались, но – медленно. А мы не работаем медленно. Мы, черт меня задери, все делаем быстро. Потому что удовольствия мало картошку чистить. Или бочки катать. Вот узлы вязать – это иное дело, это я люблю. Но тут ведь все удовольствие – что делаешь это быстро. А картошка – это, как говорил наш старпом из Волоколамска, "не работа для белого человека".
Один заметил, что я смотрю, смущенно мне улыбнулся, откинул со лба белесую прядь. Он славный был, но дитя еще пухлогубое.
– Что, – спрашиваю, – рука онемела?
– Да нет, чепуха.
Салаги они, я сразу понял. Моряк старый, конечно, сознался бы. Ничего нет зазорного.
Я кинул черпак в кастрюлю, взял у него нож и показал, как чистить. Чик с одного боку, чирик с другого – и в бак.
– Так же много отходов, – говорит.
– Ну, чисти, как знаешь.
Второй – смуглолицый, раскосый, как бурят, – посмеялся одними губами.
– Друг мой, Алик, всякая наука благо, скажи спасибо.
– Спасибо, – Алик говорит.
Из салона вышел малый в кепчонке, в лыжной замасленной куртке, взял кочергу и сунул в топку. Потом посчитал, сколько нас тут на камбузе.
– Шура! – крикнул туда, в салон. – Четырех учти.
– Я не в счет, – говорю. – На вахте.
– Сиди ты! Вахтенному – полуторную. – Не улыбаясь, наморщенный, угрюмый, сунул мне пятерню. – Фирстов Серега. Компоту оставь запить.
Алика отчего-то всего передернуло. Сказал как-то виновато:
– Пожалуй, и меня не в счет… Я этого не пью. Ни разу не пил.
Раскосый опять посмеялся одними губами.
– Ах, он предпочитает шампанское.
– Разбирайся с вами, котятами, – сказал Серега, – кто чего не пьет!
Кочерга накалилась, он прикурил от нее и пошел в салон. Мы тоже пошли. А Шура там уже распечатал ящик с «Маками» и сливал из флаконов в чистый котелок. Двадцать четыре флакончика стограммовых – это команде на бритье, но никто еще с ними не брился, все палубные выпивают в день отхода. Штурмана на это не посягают, у них свое законное – спирт из компаса, три с чем-то литра на экспедицию, потом они всю дорогу механикам кричат: "Топи веселей, картушка[22]22
Картушка – градуированный диск компаса, насаженный на иглу и плавающий в незамерзающей жидкости – обычно в разбавленном спирте.
[Закрыть] примерзает!"
Шура веселыми глазами смотрел – что там творится в котелке. А кандей тем временем шлюпочный ящик вскрывал, с галетами.
Рядом с Шурой стояла девка – молоденькая, нахмуренная – держалась за его плечо.
– Шура, – просила его, – когда ж ты со мной поговоришь?
Он только плечом подергивал. А она даже нас не замечала, только его и видела одного. Ну, я б на ее месте тоже по сторонам не заглядывался – такой красивый был парень, просто первый сорт, – глазастый, темнобровый, зубы как жемчуг. Он, поди, и сам своей красоты не знал, а то бы девки за ним по всем причалам пошли толпою. А может, и ходили. Но все равно, наши ребята себя не знают. Вот и Серега был бы ничего, – хотя не сравнить его с Шуркой, – черен, как деготь, и синеглазый, это ведь редко встретишь, но уж как рыло свое угрюмое наморщит, лет на десять ему больше дашь.
Шура из котелка разлил по кружкам и мне почему-то первому поставил.
– Хватани, кореш.
Сам же не брал себе, пока все не расхватали. Смотрел на меня, улыбался мне весело. Вот с ним-то мы поладим. И с Серегой, наверное, тоже. Не знаю, как объяснить вам, отчего я это почувствовал.
– Сам откуда, кореш?
– Орловский.
– Ну, ты даешь! Земляки почти, я изо Мценска. Давай, земеля, грохнем.
Даже его провожающая поглядела на меня милостиво. Потом мы грохнули, она тоже пригубила из его кружки и сморщилась, замахала рукою около рта. Мы слегка пригорюнились, быстренько запили компотом и потянулись за галетами. Салаги долго не решались, смотрели на нас – не умрем ли? Нет, живы, – потом раскосый глотнул все разом, подобрал живот и выдохнул в подволок. Алик же пил судорожными глоточками и плавился, истекал слезами.
– Ничего, – сказал Шура, – с ходу оморячились.
Алику, однако, плохо сделалось, хотя он и улыбался геройски.
Кандей вскочил и увел его в камбуз. Мне тоже пора было идти.
– Да посиди, земеля, – сказал Шура, – не украдут пароход.
Провожающая взглянула на меня исподлобья.
– Ну, раз ему идти надо… Вы потом, в экспедиции наговоритесь.
Я взял сверток и вышел.
Берегаши, конечно, не грузили, ждали меня и тут же сели закусывать.
– Ступайте, ребята, в салон, – я им сказал, – там тепло и есть чего выпить.
Подумали и отказались.
– Да чо там, нам все равно бесполезно, по холоду выдохнется. А вы уж почувствуйте как следует, ведь три месяца будете трезвенники.
– Это верно. Три с половиной.
Я ушел на полубак, сел там на бочку, дымил и поглядывал на причал. Я еще не потерял надежды, что она придет. В прошлый раз она тоже опаздывала, успела к самому отплытию. Вот разве очкарик не передал ей, что я звонил. Но какой ему резон – если я ухожу? И с кем же он тогда шептался?
До Полярного недолго было и сбегать, или позвонить из диспетчерской, но чертова повязка меня связала по рукам, по ногам. Кому ее передашь, у каждого эти минуты последние. Просто сбежать и все? Никто особенно не хватится, покричат – другого найдут. Но не в том дело, хватятся или нет, а тут у меня определенный свих, я не могу объяснить. Так, наверное, заведено: одним жить в тепле, другим – стынуть и мокнуть. Вот я родился – стынуть и мокнуть. И не сбегать с вахты. Я сам себе зто выбрал, тут никто не виноват.
Уже смеркалось, когда снова позвали:
– Вахтенный!
Было начало четвертого, а к причалу никто не спешил – я бы издалека увидел.
11
Позвал меня «дед». Он возился под рубкой, доставал из-за лебедки шланги и футшток – готовился к приемке топлива. И сказал мне, не оборачиваясь:
– Сейчас прилив начнется, швартовые не забудь ослабить – порвутся.
– Не забывал до сих пор.
"Дед" повернулся, оглядел меня.
– А мне сказали – новенький на вахте. Давай-ка остаток замерим.
Он вывинтил пробку в танке, я туда вставил футшток, упер его в днище и вынул. «Дед» стоял наклонившись и смотрел.
– Сколько там?
Он даже не различал делений. А я их видел с полного роста, да и не темно еще было. Я встал на корточки и пощупал – где мокро от солярки.
– Тридцать пять вроде…
– Я так и думал. Завинчивай.
– "Дед", а почему ты сам замеряешь? Мотыля мог бы послать.
– А я не сам, – сказал «дед». – Ты вот мне помогаешь. Ничего, я их в море возьму за жабры. Как довезли тебя, в норме?
– Спасибо.
– Мне-то за что? А деньги – ты не тужи об них, деньги наших печалей не стоют. Ну, вперед будь поосторожней.
Я засмеялся. Вот и вся «дедова» нотация. За что я его и любил.
– Зайдешь ко мне? – спросил «дед». – Опохмелиться дам.
– Да я уже вроде…
– Чувствуется. Пахнешь, как балерина.
– Зайду.
На СРТ у троих только отдельные каюты: у кепа, стармеха и радиста. Штурмана – и те втроем живут. Но «маркони» тут же аппаратуру держит, это не каюта, а рабочее место. А фактически – у двоих, одна против другой. «Дед», как говорят, "вторая держава на судне". И к нему в каюту никто не ходит. Даже к капитану ходят – по тем или иным вопросам, а к «деду» один я ходил, и то на меня за это косились. И на него тоже. Но мы на это плевали.
"Дед" к моему приходу разлил коньяк по кружкам и нарезал колбасу на газетке.
– Супруга нам с тобой выставила, – объяснил мне. – Жалела тебя вчера сильно.
– Марь Васильну я, жалко, не повидал. Проводить не придет?
– Она знает, где прощаться. На причале – одно расстройство. Ну, поплыли?
Я сразу согрелся. Только теперь почувствовал, как намерзся с утра на палубе.
– Кой с кем уже познакомился? – спросил «дед».
– Кеп – что-то не очень.
– Ничего. Я с ним плавал. Это у тебя поверхностное впечатление.
– Да Бог с ним, лишь бы ловил хорошо.
– А вообще, народ понравился? Я пожал плечами.
– Не хочется плавать? – спросил «дед». – Тебя только деньги и тянут?
Я не ответил. «Дед» снова налил в кружки и вздохнул.
– Я вот чего решил, Алексеич. Я тебя весь этот рейс на механика буду готовить. Поматросил ты – и довольно. Это для тебя не дело.
Я кивнул. Ладно, пусть он помечтает.
– Ты пойми, Алексеич, правильно. Матрос ты расторопный. Я видел – на палубе ты хорош. Но работу свою не любишь, она тебя не греет. Оттого ты все и качаешься, места себе не находишь. И нельзя ее любить, скоро вас всех одна машина заменит – она и сети будет метать, и рыбу солить.
– Это здорово! Только я ни черта в твоей машине не разберусь.
– У меня разберешься! Да не в том штука, чтоб разобраться. А чтобы любить. Я тебя жить не научу, сам не умею, но дело свое любить – будешь. Дальше-то все само приложится. Ты себя другим человеком почувствуешь. Потому что люди – обманут, а машина – как природа, сколько ты в нее вложишь, столько она тебе и отдаст, ничего не заначит.
Я улыбнулся «деду». Под полом частило гулким, ровным стуком, кружки на столике ездили от вибрации. Света мы не врубили, и не нужно было, в «дедовой» каюте любую вещь достанешь, не вставая со стула, – но я увидел в полутьме его лицо. Тепло ему тут жилось, наверное, когда она день и ночь стучит под полом.
– Что ты! – сказал «дед», как будто услышал, о чем я думал. – Я как попал в свою карусель, когда народ от всех святынь отдирали с кровью, я только и ожил, когда меня к машине поставили.
– А что она делала, эта машина?
"Дед" пододвинул мне кружку и сказал строго:
– Худого она не делала, Алексеич. Асфальтовую дорогу прокладывала через тайгу.
– Зверушек, наверное, попугали там?
– Каких таких зверушек?
– Да нет, я так.
Просто я вспомнил – мне рассказывал один, как они лес рубили зимой, где-то в Пошехонье, и трелевочными тракторами выгоняли медведей из берлог. Я себе представил этого мишку – как он вылазит из теплой норы, облезлый, худющий, пар от него валит. Одной лапой голову прикрывает от страха, жалуется, плачет, а на трех – улепетывает подальше, искать себе новую берлогу. А лесорубы, здоровые лбы, идут за ним оравой, в руках у них пилы и топоры, и кричат ему: "Вали, вали, Потапыч!.." Хорошо бы узнать, находят себе мишки новую берлогу или нет. Зимой ведь не выроешь…
– Я тебе серьезно, – сказал "дед", – а ты мне про зверушек.
Мне отчего-то жалко стало «деда», так пронзительно жалко. Я и вправду решил к нему пойти на выучку. Может быть, что-нибудь из меня и выйдет.
– "Дед", не обижайся. Я ради тебя чего только не сделаю.
Тут меня позвали с палубы.
– Ступай, – сказал «дед».
Когда я уходил, он, сутулый, сидел в темноте за столиком и смотрел в окно. Потом убрал недопитую бутылку и кружки.
– Куда делся, вахтенный? – старпом стоял в окне рубки. Был он, наверное, из поморов – скуластый, широконосый, с белыми бровками. И очень важничал, переживал свою ответственность. – Я тебя час зову, не откликаешься.
Час – это значит, он два раза позвал. Я не стал спорить. Это самое лучшее.
– Не ходи никуда, сейчас отчаливать будем. Люди все на месте?
– Кто пришел, тот на месте.
– Отвечаешь не по существу вопроса.
А что ему ответишь? Не пошлет же он меня в город, если кто и опоздал. В Тюва-губе догонят.
Еще два человека прыгнули с причала, с чемоданчиками в руках, и тут же скрылись в кубрике. Потом показался третий штурман с белым мешком за спиной. Не с мешком, а с наволочкой. В ней он, наверное, лоции приволок и аптеку, он ведь на СРТ и за доктора. Лекарств у него там до фени, каких хочешь, но на все случаи жизни – зеленка и пирамидон, больше он не знает. Зеленка – если поранишься, а пирамидон – так, от настроения. А больше мы в море ничем не болеем.
За третьим – женщина прибежала, в пальто с лисой и в шляпе. Как раз у трапа они и начали обниматься. Женщина большая, а штурман маленький. Он ее за талию обнимал, а она его – за шею. Едва отпустила живым, набрасывалась, как тигрица. Третий прыгнул на палубу и помахал ей морской отмашкой. Глаза у него блестели растроганно.
– Иди, – сказал ей нежно, – простудишься. Она постояла, как статуя, и пошла.
– Хороша? – спросил у меня третий. – За полторы сойдет, верно?
– За двух.
– Сашкой зовут. Вчера познакомились.
Я кивнул.
– Слыхал новости? Отзовут нас с промысла, рейс не доплаваем. Точно, мне в кадрах верный человек сказал.
– Это почему отзовут?
– А не ловится селедка.
– Неделю назад ловилась.
– Неделю! За неделю, знаешь, что может произойти? Землетрясение! Черт-те чего! Я те говорю – отзовут.
Новости, конечно, самые верные. Одна баба слыхала и кореш подтвердил. Всегда перед отходом ползают какие-то таинственные слухи: отзовут, не доплаваем, вернемся суток на двадцать раньше. Иногда, и правда, отзывают. Но я сколько ни плавал, день в день приходили, на сто шестые сутки.
– Что ж, – говорю, – приятно слышать.
– Вот! Ты со мной не спорь. Как насчет курточки?
– Все так же.
– И зря. Отнеси мешок в штурманскую.
– Не понесу. Это твое дело. А я с палубы не могу уйти.
– Резкий ты парень!
Он поднял воротник на шинели, вскинул наволочку и побежал, полусогнутый.
– Вахтенный! – старпом позвал из рубки.
– Ну?
– Не «ну», а «слушаю». Убрать трап!
С берега мужичонко, в шапке набекрень, подал мне трап. Больше никого на пирсе не было. Над всей гаванью заревело из динамиков:
– Восемьсот пятнадцатый, отходите! Восемьсот пятнадцатый, отдавайте концы!
Старпом в рубке горделиво стоял у штурвала. Рад был, что кеп ему доверил отчаливать.
– Вахтенный! Отдать кормовой!
Тот же мужичонко подал мне конец, и я вышел под рубку, ждал, когда борт отвалит от стенки.
– Что молчишь? – спросил старпом. – Конец отдал?
– Порядок, – говорю, – можете отчаливать.
– Надо говорить: "чисто корма!"
– Знаю, как надо говорить.
Чудо, что за пароход. Как будто один я отчаливал. Не считая, конечно, старпома.
Машина встрясла всю палубу, и винт под кормой всхрапнул, взбурлил черную воду. Борт начал отходить, и я пошел на полубак. Старпом мне крикнул вдогонку:
– Отдать носовой.
Опять мы с тем же мужичонкой встретились. Он сделал свое дело, похлопал рукавицами себя по груди, по ляжкам и сказал мне:
– Счастливо в море, парень!
– Ага. Бывай, отец.
Мы уже отошли на метр, – в слабом свете плескалась мазутная вода между бортом и стенкой, плавали в ней щепки и мусор, и я пошел закрепить леер где раньше был трап.
Вдруг меня оттолкнули: какая-то девка, с плачем, охая, кинулась с борта на причал. Едва-едва достала до пирса, одними носочками – и испугалась, заплакала чуть не навзрыд. За нею выскочил Шура – в одной рубашке, без шапки. Он ей орал:
– Мне все про тебя скажут, не думай, не утаишь!
– Шура! – она шла по причалу, прижав руки к груди, платок ей закрывал половину лица. – Как ты так можешь говорить! В гробу я с ним лежала!
– Я тя люблю, поняла, но услышу про твоего Венюшку – гад буду, все тут кончится!
– Шура!
Она отставала, уплывала назад и скрылась за рубкой. Я закрепил леер. Шура стоял рядом, ругался по-страшному и мотал головой.
– Жена? – я спросил.
– Да только расписались.
– Зря ты с ней так, девка тебя любит.
– Любит!.. А ты чо суешься? Твое дело? – Потом он успокоился, улыбнулся даже. – Ничего, для любви не вредно. Все равно она в Тюву завтра примчится. А нет – тоже неплохо. Громко попрощались. Запомнит.
Причал уходил вдаль, за корму, надвигались и уходили другие причалы, корпуса пароходов. Вода, черная как деготь, поблескивала огоньками. Над рубкой у нас три раза взревел тифон. Низко, протяжно. Кто-то издалека откликнулся – судоверфь, наверное, и диспетчерская.
– Раньше не так было, помнишь? – сказал Шура. – Весь порт откликался. Аж за сопки провожали.
Он вздрагивал от холода, но не уходил, смотрел на порт.
– А тебя почему не проводили? Времени не нашла?
– Не смогла.
– Убить ее мало. Сходи погрейся, я за тебя постою.
– Не надо.
– Ну и стой, дурак. – Он пошел в кубрик.
Мы шли мимо города, проходили траверз «Арктики», потом траверз Володарской, – промелькнула в огнях, стрелой, направленной в борт, и отвернула назад. С другого борта уходил Абрам-мыс, высоко на сопке мелькнуло Нинкино окошко. Потом – пошла Роста.
– Слышь, вахтенный, – старпом позвал. – В Баренцевом сообщают, шторм восьмибалльный. Повезло нам. До промысла лишний день будем шлепать.
– Нам всегда везет. Чем ни хуже, тем больше.
– А ты чего такой злой? Тоже не поладил с бабой?
– Я не злой. Это у тебя поверхностное впечатление.
– Ишь ты! Ладно, притремся. Иди спать пока, до Тювы ты не нужен.
Но я не сразу ушел, а покурил еще в корме, на кнехте. Здесь шумела от винта струя, переливалась холодными блестками и отлетала во тьму, и лицо у меня деревянело от ветра. Ветер шел от норда – в Баренцевом, и правда, наверно, штормило. Но мы еще не завтра в него выйдем, завтра весь день Тюва. Если я сильно захочу, можно еще оттуда вернуться.
Мы шлепали заливом, лавировали между темными сопками, покамест одна не закрыла напрочь и порт, и город, и огоньки на Абрам-мысу.
Встречным курсом прошлепал кантовочный буксирчик[23]23
Эти буксирчики разворачивают (кантуют) в портах или в других узкостях большие суда.
[Закрыть] – сопел от натуги, домой спешил. Кранцы висели у него по бортам, как уши. На нем тоже можно было вернуться, если сильно захотеть.
Прошла его корма, я на ней разглядел матроса – в ушанке и черном ватнике. Он, как и я, сидел там на кнехте, прятал цигарку от ветра. Увидел меня и помахал рукой.
– Счастливо в море, бичи!
Я бросил окурок за борт и тоже ему помахал. Потом ушел с палубы.