Текст книги "Сердце прощает"
Автор книги: Георгий Косарев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Виктор принял предписание, в котором среди отпечатанного на машинке немецкого и русского текста были вписаны жирными буквами его фамилия и имя, и вышел из участка.
Перевозка сена оказалась как нельзя кстати для того дела, которое готовили Васильев и Еремин.
...Однажды, после очередной ездки Виктор остановил лошадь в условленном месте в селе Кривичи. Обоз укатил вперед. Было безлюдно. На избы, утопавшие в снегу, спускалась морозная мгла. Юноша слез с передка саней, подтянул чересседельник и, взбив охапку сена, взялся за вожжи. Лошадь, сдернув с места сани, сразу же затрусила по наезженной дороге, быстро продвигаясь к вышедшему из переулка старику с вязанкой хвороста.
– Эй, дед, оглох, что ли? – крикнул ему Виктор. – Ну-ка с дороги.
Старик поспешно сошел с колеи и, пропуская лошадь, снял шапку.
– Сынок, – просяще сказал он, – сделай милость, подбрось в конец улицы, совсем ноги не идут.
– Не идут, так на печи сидеть надо, – строго сказал Виктор. – Ладно уж, – мягче добавил он и придержал норовистую лошадь. – Садись, так и быть подвезу.
Быстро проехали улицу. На краю села старик сполз с саней, поклонился юноше и, взвалив хворост на плечи, кряхтя, пошел прочь от дороги.
Виктор присвистнул, взмахнул концом вожжей и пустил лошадь вслед за ушедшим обозом, подталкивая в сене ближе к передку увесистый пакет, завернутый в мешковину.
Густые хлопья падавшего снега образовали сплошную белую пелену. Она стирала границу между небом и землей. Идти по снежной целине было трудно. И группа шла след в след. Впереди была Люба, за ней Васильев, несколько поодаль Борис Простудин, замыкал Горбунов. Временами Люба останавливалась, оглядывалась на командира. В лесу стояла тишина. Однако скоро она была нарушена прогромыхавшим поездом. Васильев посмотрел на часы. "Время удачное, – подумал он, – дневной осмотр закончен, ночной будет не раньше, чем через пять часов".
Дождавшись Простудина и Горбунова, он еще раз напомнил порядок отхода и встречи с Виктором, который должен ждать их на санях в лесу. Потом, смерив одобрительным взглядом Горбунова, скомандовал:
– Заступай, Сергей, на пост.
– Есть, – ответил Горбунов и, чуть сутулясь по своей привычке, направился к старой развесистой ели. Борис Простудин пошел в противоположную сторону. Они должны были охранять Васильева с боков.
– Теперь приступим к главному, – сказал Васильев, улыбнулся Любе и тронулся к железнодорожному полотну.
Люба осталась на месте.
Васильев преодолел высокий откос. Полотно дороги было скрыто снегом. Он лежал выше рельсов, и казалось, здесь была обычная санная дорога с двумя темными колеями, чуть припорошенными свежим снегом. Присев на корточки, Васильев прислушался, затем быстро нащупал выемку между шпалами и прихваченным с собой небольшим ломиком принялся расчищать под рельсом мелкую смерзшуюся гальку. Работал проворно и уверенно, без особой опаски: верил в бдительность охранявших его товарищей. Через несколько минут гнездо для заряда было подготовлено. Он достал из мешка мину и приладил в заготовленное ложе. Поставив взрыватель, Васильев еще раз осмотрел мину со всех сторон, затем осторожно засыпал ее песком и галькой. Теперь перед ним было лишь желтое пятно от песка. Он закидал его свежим снегом, и все по-прежнему забелело в вечернем полумраке. Сбегая вниз по склону, Васильев подумал: "Минут через двадцать состав должен проследовать на восток... С чем он будет? С танками? С пехотой?.."
Люба, покусывая от волнения губы, бросилась ему навстречу.
– Все в порядке, Кузьма Иванович?
– Скорей, – ответил Васильев. – Всем отходить.
У лесной дороги, где стояли сани Виктора, Васильев остановился.
– Ну, ребята, теперь без меня добирайтесь. До встречи...
Уже не было видно саней, и легкая поземка заносила их след. Медленно тянулись минуты. Но вот наконец послышался хриплый паровозный гудок, и лесная тишина стала наполняться железным стуком колес. Васильев притаил дыхание. Ему показалось, что поезд проскочил мину, но лес огласился раскатистым взрывом, и под глубоким снегом вздрогнула земля. В зареве взрыва, меж деревьев, Васильев ясно различил темные цистерны. Они, будто неполновесные, игрушечные, в какой-то неопределенной последовательности неуклюже кувыркались под откос, воспламенялись, озаряя мутную белую пелену снегопада ярким оранжевым светом.
* * *
Тонкие струйки снеговой воды торопливо сбегали с крыш на слежавшиеся сугробы, извилистыми ручейками пробивали себе дорогу в низины. Из побуревшего леса все сильнее веяло запахом сосны, горечью осин, прелью прошлогодних трав.
После мощных зимних ударов Красной Армии под Москвой, принудивших врага попятиться назад, повсюду в глубоком немецком тылу с еще большим размахом начало нарастать сопротивление оккупантам, стали возникать вооруженные партизанские группы и отряды.
Врага лихорадило. Еще совсем недавно, зимой, оккупанты сравнительно безучастно относились к окруженцам, осевшим кое-где в глухих деревнях. С приходом весны все изменилось. Фашисты предприняли массовые облавы на бывших воинов.
Васильев с тревогой следил за угрозой, нависшей над его товарищами-окруженцами, в которых он видел будущих бойцов-партизан. Ему хотелось как можно быстрее обезопасить этих людей, вывести их из-под возможного удара врага.
Когда все было подготовлено к уходу в лес, он почувствовал облегчение – будто свалилась гора с плеч. Неясно было лишь с одним красноармейцем по фамилии Цыганюк, который сторонился прежних товарищей. Васильев знал, что тот в армии был в одном подразделении с Горбуновым, и поручил ему переговорить с Цыганюком.
Получив задание от Васильева, Горбунов долго думал о Цыганюке, перебирал в памяти все, что вместе пережили: танковую атаку врага, прикрытие ночью полка, отходившего на другой рубеж, окружение, скитания по лесам и болотам. Все это время они были почти друзьями, делились последним куском хлеба. А здесь, в селе, будто стали чужие. По вечерам они иногда еще сходились вместе, садились возле избы на потемневшие от времени бревна, закуривали из одного кисета, делились воспоминаниями о совместно пережитом на фронте, касались и политики. И все-таки с каждой встречей Горбунов мрачнел, ему становились все более непонятными образ мыслей и поведение Цыганюка. Горбунов подолгу размышлял и не мог найти причины их растущей отчужденности. Особенно тягостно подействовал на него один случай. Зашел как-то он к бывшему однополчанину в дом. Цыганюк с Натальей пили молоко. Присел на лавку, к столу не пригласили. Наталья собрала посуду и вышла, хлопнув дверью, во двор, а Цыганюк встал, потянулся и с наслаждением похлопал себя по животу.
– Красотуха! Теперь можно часок-другой и вздремнуть.
Горбунову впервые бросился в глаза мясистый загривок, появившийся у приятеля.
– А мне не только днем, но и по ночам-то не очень спится, – сказал он.
– Что так, нездоров? – поинтересовался Цыганюк. – Нервы шалят, по-прежнему философские вопросы решаешь?
– Какие уж там философские! – махнул рукой Горбунов. – О матери думаю, об отце – как они там? И что будет с нашей Россией...
– Что будет, по-моему, уже понятно. Приберет ее Гитлер к рукам, вот и все.
– Ты что, серьезно так думаешь? – нахмурился Горбунов.
– А разве похоже, что я смеюсь? – ответил Цыганюк. – Уже улыбнулась Украина, пал Орел, немцы под Ленинградом, да и от Москвы не так уж далеко отступили... Чего же тут непонятного? Всякая вера надломилась.
– Зря ты так, – сказал, сдерживаясь, Горбунов.
– Не верю я больше ни во что. Вон у них техника-то какая, валит все, ничем не задержишь!
– Нет, ошибаешься. Россия не падет. Она еще постоит за себя.
– А кому стоять-то? – усмехнулся Цыганюк. – Немцы перемололи нашу кадровую армию, а теперь добивают запасников. Что же ты будешь тут делать?
– Делать можно многое, – не сдавался Горбунов.
– А сам-то ты что делаешь?
– Пока ничего, а делать что-то надо.
– Вот именно "что-то надо", – многозначительно усмехнулся Цыганюк.
– Слышал, появились партизаны, несколько эшелонов пустили под откос, взорвали мосты, нарушили связь... Может, и нам податься к ним?
– Да ты в своем уме?.. Уж если что-то действительно делать, так это себе работенку подбирать, к новому порядку прилаживаться... Ну, что ты на меня смотришь, как на прокаженного? – возмутился Цыганюк. – Было время, мы дрались, и, кажется, неплохо. Да вот не устояли. Но разве мы повинны в этом? Теперь тужить да плакать поздно. Того и гляди угонят на чужбину, а там с голоду подохнешь. А я не хочу и не собираюсь подыхать!..
– Что же ты конкретно предлагаешь? – резко спросил Горбунов.
Цыганюк задумался и не ответил.
– Ну?
– Не знаю. Конкретно – не знаю, – вяло и неопределенно произнес Цыганюк.
...Теперь Горбунову предстояло довести до конца тот разговор. Он постоял, собираясь с духом, возле вербы с набухшими почками, сломал ветку, понюхал, потом бросил ее и решительно направился к знакомому крыльцу.
Цыганюк встретил его настороженно.
– Ну, так что же ты все-таки решил? – спросил Горбунов. – Я тебя все еще считаю своим фронтовым товарищем, и мне не все равно, какой ты пойдешь дорогой.
– Напрасно обо мне печешься, – сухо сказал Цыганюк, достал кисет и закурил. – Я же не дитя и не очень-то нуждаюсь в отеческой опеке.
– Имей в виду, что в деревню вот-вот нагрянут немцы.
– Ну и что же из того?
– Угонят в лагерь. А может, что и похуже...
– А я перед ними ничем не провинился. Я при доме. Из деревни не выхожу, не шляюсь, как некоторые... За что же меня немцам преследовать?
– А ты не слышал, что во многих деревнях начались аресты всех воинов Красной Армии без разбору? – сказал Горбунов.
– Я не считаю себя больше воином Красной Армии, и все, – отрезал Цыганюк.
Горбунову захотелось крикнуть: "Подлец, продажная шкура!.." Но он снова сдержал себя и сухо спросил:
– Так, может, к Якову подашься?
– Поживем – увидим... А у Якова и вправду покойнее будет, чем там, куда ты меня затянуть мечтаешь, – сказал Цыганюк и со злостью спросил: Или ты думаешь, я тебя не раскусил, философ-агитатор?
– А меня и раскусывать нечего, – безразлично проговорил Горбунов и повернулся к выходу.
Васильев был расстроен не только недоброй вестью о Цыганюке. Его волновала и судьба семьи Зерновых, в которой он нашел приют в тяжелые дни, которую приходилось теперь оставить.
Марфа чувствовала, что Кузьма Иванович ненавидит фашистов, и это вызывало у нее какое-то душевное уважение к нему. Когда же наступило время ухода его из дома, сердце ее защемило от боли. Она загрустила. И все же это было для нее всего лишь небольшое огорчение, за которым последовал непредвиденный удар по ее материнским чувствам. Марфа знала о горячей дружбе дочери с Виктором. В тайне души ее ютилась надежда: "Витя хороший паренек, честный, умный. Пройдет годок, другой, можно их и поженить". Но, думая так, она и не предполагала, что дочь ее не только связана с юношей узами дружбы, но вместе с ним собралась уйти в лес.
И вот когда отряд партизан подготовился к своему выходу, Люба открыла свою тайну матери.
– Нет, ты никуда не пойдешь и будешь только со мной, – резко возразила она. – Я боюсь за тебя, ты еще не знаешь по-настоящему жизнь...
Люба была поражена таким непредвиденным возражением матери, она не подозревала, что ее уход в отряд так сильно огорчит мать. Люба растерянно уставилась на мать и не знала, как поступить. В ее сознании забушевали взволнованные чувства: "Остаться с матерью – значит, расстаться с любимым человеком, и, может быть, надолго. Как быть? Что же делать?.."
Васильев, удивленный словами Марфы, резко упрекнул ее за это. Однако Марфа оставалась непреклонной и, словно подозревая сговор Кузьмы и Любы, ехидно возразила:
– И ты, Кузьма Иванович, заодно с дочкой? Вот уж не ожидала от тебя такой благодарности.
Васильев с досады пожал плечами.
– Что ты говоришь, мама, как тебе не стыдно? – закричала Люба.
"Пустить ее в лес! Такая молоденькая и неопытная! Глухие ночи! Да как же это можно? Мало ли что может произойти! Потом она же сама и будет меня проклинать", – беспокойно мелькали мысли.
– Нет, как я сказала, так и будет, – в ответ на упреки дочери решительно произнесла она.
Васильев подумал: "Какое глупое упорство! Ну, ничего, пусть остается Люба на месте, она нужна нам будет и здесь, для связи".
Люба долго еще спорила с матерью, доказывала ее неправоту, настаивала на своем уходе с отрядом, но все это не помогло, – Марфа стояла на своем.
Васильев почувствовал какую-то невыносимую тяжесть на сердце. Он свернул цигарку, вышел на улицу и, пройдя в сад, присел на бревно. Высоко в небе одна за другой вспыхивали звезды. Кое-где слышался тихий говор. Время тянулось медленно. Кузьма взглянул на часы, закурил.
В доме у Марфы дважды хлопнула дверь. Послышались легкие шаги. Кто-то прошел в направлении сада и остановился возле тына. Потом прозвучал умоляющий голос:
– Ну что же мне делать, скажи?
Это в отчаянии спрашивала Люба Виктора. Кузьма Иванович решил не выдавать своего присутствия.
– Ну как же мне быть? – снова спросила Люба.
Голос Виктора звучал глуховато:
– Все матери одинаковые, не хотят отпускать детей от себя, как птицы своих птенцов, до тех пор, пока они не научатся летать. Так, наверное, и должно быть. А мы-то уже не птенцы. Если все так будут поступать, что же тогда будет? Нет, Люба, на это не надо обращать внимания, нужна твердость. Бросай все и пойдем с нами.
На какое-то мгновение разговор стих. Вероятно, Люба раздумывала. Потом снова зазвучал ее озабоченный голос:
– Мать не переживет этого. Когда она проводила папу на фронт, несколько дней была как не своя. Только ты не подумай, что я боюсь идти с вами.
– Ничего я об этом не думаю. Мне-то тоже будет трудно.
– Трудно?
– Ну да, без тебя.
– Это правда, Витя?
– Ты еще спрашиваешь! – удивился Виктор.
– А мне без тебя страшно оставаться.
– Нонка тоже здесь остается.
– У нее ветер в голове, да и отец ее пошел уже работать в районную сельхозуправу ветеринаром.
– Ты будешь помнить обо мне? – спросил Виктор.
– Помнить, этого мало, мне хочется постоянно видеть тебя...
Следующих слов Васильев не смог разобрать. Резко хрустнул тын, и все стихло. Он посмотрел на часы:
– Ну что ж, пора и трогаться.
Он еще раз закурил, прошелся по саду, вернулся к молодым людям и тихо сказал:
– Пошли, дружок.
– Иду, иду, – отозвался Виктор.
Тихо, незаметно подошли Валя, Сергей Горбунов, потом Боря Простудин.
– Наши все вышли, все готово, – тихо сказал Горбунов.
– Сейчас тронемся и мы, – ответил Васильев.
Валя, заслышав тихий шепот Виктора и Любы, словно с досады, недовольно упрекнула:
– Витя, сколько можно тебя ждать, пошли! – У Любы под ложечкой так и защемило от этих повелительных колючих слов подружки.
Пропели ночную зорю петухи. Звонко дзинькали спадающие с крыш крупные капли воды. Кузьма Иванович вбежал в дом, крепко пожал руку Марфе.
– Большое вам спасибо за все, за приют, за вашу душевную доброту.
– Да что вы, Кузьма Иванович, если что было не так, не взыщите, ответила Марфа. – Не забывайте нас, в любое время дня и ночи наш дом всегда будет открыт для вас...
– Мы еще встретимся с вами, отпразднуем победу, – ответил Кузьма Иванович и перекинул за плечо вещевой мешок. Уже в переулке он уловил последние слова Виктора.
– До скорой встречи, Люба...
Глава одиннадцатая
Далеко на востоке все заметнее розовели облака. Ветер подхватывал прошлогодние сухие листья и гнал по влажной весенней земле. Марфа поправила платок на голове, подобрала под него выбившиеся волосы и прислушалась к неровному урчанью моторов, нараставшему откуда-то издалека. Перекинув за плечо вязанку хвороста, она торопливо зашагала в село. Уже на улице ее догнали тупорылые машины с фашистскими солдатами. Они промчались мимо, обдав ее дорожной грязью. Вбежав в дом, Марфа закричала, будто вот-вот, сию минуту, должна была разразиться какая-то страшная беда:
– Немцы приехали!
Люба испуганно взглянула на мать. Потом сняла со стула платье и подала ей.
– Переоденься, мама, ты же вся мокрая.
А тем временем на улице села уже оживленно и громко галдели, хохотали, тяжело топали чужие солдаты в серо-зеленых шинелях. На дорогах, за околицей были выставлены часовые, на столбах и на стенах многих изб появились отпечатанные крупным шрифтом объявления. "Всем немедленно сдать оружие. За неподчинение – расстрел!" – гласили одни из них. В других предлагалось: "Всем бывшим военнослужащим Красной Армии встать на учет, за неповиновение – расстрел!" Расстрелом грозили за все: за слушание радио, за появление на улице в ночное время, за неподчинение местной администрации, за укрывательство партизан, за несдачу продовольствия...
Прошел час, другой. Село притихло. Никто из жителей не появлялся на улице. Никто не нес сдавать оружие. Не шли и застрявшие в деревне окруженцы.
И тогда фашисты приступили к действиям. Из дома в дом шли они, подвергая каждый тщательному обыску. Искали в первую очередь местных коммунистов, воинов Красной Армии. Во время обыска забирали ценные вещи, хлеб, уводили скот.
К полудню в полицейское управление были доставлены шестеро мужчин, у которых не оказалось на руках никаких документов. В тот же день их увезли из деревни. Среди этих шестерых трое были окруженцы, которые не пожелали уйти с Васильевым.
В дом Зерновых ввалились сразу четыре немца – лейтенант, унтер-офицер и два солдата. Они осмотрели одну, затем вторую половину избы, чулан, произвели обыск, но ничего подозрительного не обнаружили.
– Где постоялец? – грубо спросил Марфу сопровождавший немцев староста Яков Буробин. Его водянистые глаза беспокойно бегали из стороны в сторону и боялись встретиться с взглядом Марфы.
– Я не знаю, – ответила Марфа, – он еще два дня тому назад ушел из дому и не вернулся.
– То был супруг фрау? – спросил пожилой унтер-офицер с нездоровым желтым лицом.
Марфа пожала плечами, но вынырнувший откуда-то Цыганюк быстро ответил:
– Нет, это лейтенант Красной Армии, сейчас партизан.
На рукаве теплого пиджака у Цыганюка красовалась новенькая желтая повязка полицая.
– Лейтенант? Партизан?! – удивленно произнес молодой белокурый офицер и перевел взгляд на Любу, которая стояла в сторонке рядом с Коленькой. Он смотрел на нее, то ли подозревая ее в чем-то, то ли что-то припоминая.
Потом, встретившись с Любиным взглядом, немецкий лейтенант, казалось, чем-то был поражен: "Что это такое! Где же я видел это лицо? Оно чертовски красиво! Клянусь богом, оно бесподобно!" Лейтенант сощурил глаза и, словно перелистывая страницы знакомой ему книги, принялся рыться в своей памяти. "Марта, дочь лавочника! – мелькнуло в его сознании. – Нет, что я, чепуха! Никакого сходства, только, пожалуй, губы... Но у Марты бесстыдно-ненасытные глаза. А эта вот, – бросив вновь взгляд на Любу, настоящий ангел. Да, вспомнил, у нее есть в чем-то сходство с Кларой. Но и та, кажется, не могла бы тягаться с красотой этой девушки. Как жаль, что я встретил ее не там, а здесь, в этой неприятной глуши".
Люба не выдержала развязного взгляда офицера и опустила глаза. Она крепко обхватила прижавшегося к ней Коленьку и отвернулась в сторону. Лейтенант еле заметно улыбнулся и, словно любуясь, сказал:
– Вы есть настоящая красавица.
Староста Яков и полицай Цыганюк недоуменно смотрели на все, что происходило в доме Марфы. Лишь два фашистских солдата, не обращая ни на что внимания, продолжали еще рыться среди домашней утвари и скрупулезно листали школьные учебники. Лейтенант заговорил снова:
– Меня зовут Франц, фамилия Штимм, – отрекомендовался Любе офицер, а как вас зовут?
Люба промолчала, на лице ее блуждали испуг и растерянность. Лейтенант подозвал к себе унтера и что-то сказал ему по-немецки, тот буркнул "яволь", вынул из своего ранца маленький фотоаппарат и, наставив на Любу, дважды щелкнул затвором. Затем он подошел к Любе и спросил:
– Дивчинка ест тако же партизанка?
– Что вы, господин начальник, какая она партизанка, – поспешила Марфа, – она совсем еще дитя, ей всего шестнадцать лет.
– Али то не ест мало лет, фрау! – не спуская липкого взгляда с Любы, продолжал унтер. – Така симпатична дивчинка и млодый лейтенант-партизан... колосаль роман! Потребно немножко говорить с дивчинкой, где может быть тот лейтенант.
Староста Яков и новоиспеченный полицай Цыганюк со скрытой усмешкой переглядывались.
Унтер-офицер достал из кармана записную книжку с заложенным в ее корешок тонким карандашом.
– Дивчинка ест цурка фрау? Проше...
Марфа уловила смысл вопроса.
– Дочка, – ответила она поспешно. – Моя дочка, она не партизанка. А постоялец наш немолодой, он ей в отцы годится. Она не знает, куда он ушел. И я не знаю.
– Так, дочка, – повторил унтер и что-то записал в книжечку. Лейтенант приблизился к Любе и спросил: – Вы не ответили мне, как вас зовут?
Люба опустила глаза и снова промолчала. Староста Яков Буробин, согнувшись перед офицером, угодливо произнес:
– Любка. Зернова Любка, так ее зовут... Дура! – возвысил он голос. Что ж ты молчишь? К тебе же обращается господин офицер!
– Прекрасное имя, хорошая фамилия – Зернова! – восхищенно произнес Штимм, а унтер по слогам записал: Зер-но-ва Люпка.
– Люба, дочка моя, – растерянно твердила Марфа, смотря то на унтера, то на лейтенанта, и не могла себе взять в толк, чего ради пристали они к ее дочери.
– Я приду к вам, я буду вас навещать, – уже на пороге проговорил Штимм и, приложив руку к сердцу, вместе с другими скрылся за дверью.
Когда немцы вместе с Яковом и Цыганюком покинули дом, Марфа тяжело вздохнула.
– Господи, что же это такое? Что же мы будем делать-то? – обратилась она к дочери.
– Раньше надо было думать, – ответила Люба и вдруг вспылила: – Все, все ушли, – Витя, Борька, Валя тоже ушла! Только ты меня не пустила. А теперь спрашиваешь, что делать? Не знаю я!
Минуло несколько дней, а оккупанты все не унимались. Они продолжали отбирать у крестьян скот, птицу, хлеб. Не обошли они и Марфу. Как-то к ней во двор ввалились три дородных румяных солдата. Они увидели кур, весело затараторили, стали ловить их. Поднялся неистовый переполох. И все-таки половина из них оказалась в руках развеселившихся вояк.
Встревоженная этим шумом, замычала в хлеву корова. Солдаты радостно захлопали себя по бедрам.
– Му-му! – произнес один из них и подмигнул Марфе.
– Му-у! – отозвался второй. Потом он передал бившуюся курицу своему напарнику, достал из деревянных ножен тесак и направился в хлев.
Марфа кинулась ему наперерез. Она встала спиной к дверце хлева и закричала:
– Не пущу, не подходите!
Солдат остановился, улыбка его сошла с лица. Он схватил Марфу за рукав, отшвырнул ее в сторону и, накинув на рога корове ремень, потянул ее со двора. Марфа, опомнясь, нагнала солдат уже далеко за домом.
– Отдайте скотину, куда вы ее ведете? Чем я буду кормить детей? кричала она на всю улицу.
Солдаты шли, ухмыляясь, не обращая на Марфу внимания. Уже рядом со школой ее вдруг окликнули:
– Фрау Зернова, момент!..
Марфа оглянулась и увидела возле школьного крыльца пожилого желтолицего унтера. Рядом с ним стоял тот же белокурый молоденький офицер, который был в ее доме во время обыска и назвался Францем Штиммом.
– День добрый, фрау Зернова. Наш лейтенант имеет интерес до фрау...
– Моя корова, корова!.. – простонала Марфа, указывая рукой на солдат.
– Хальт! – скомандовал внезапно офицер и что-то быстро и резко сказал по-своему солдатам. Те остановились, недоуменно переглянулись, потом щелкнули каблуками и повели корову обратно к Марфиному дому.
Так вроде и откупилась Марфа курами. Ей было приятно, что она смогла постоять за себя, и в то же время она продолжала со страхом думать о подозрительном любопытстве немцев к ее дочери.
Шли дни, а Франц в доме все не появлялся. "Может быть, по молодости просто пошутил над девочкой", – мысленно успокаивала себя Марфа. И все же она не переставала ломать голову. "Как поступить с дочерью? Куда ее укрыть? Свезти в Мироново, к тетке? Глядишь, может быть, этот щеголь и быстро уедет. Нет, нет, – возразила она сама себе, – не пущу ее никуда".
Но однажды к вечеру Марфа разговорилась с соседкой возле колодца. Дома оставалась одна Люба. И вот, распахнув дверь избы, она обомлела: за столом, под самыми угодниками, словно под их охраной, сидел молоденький белокурый офицер Штимм. Напротив него на скамье сидела смущенная, с опущенными глазами Люба. На столе стояла бутылка вина с золотистой этикеткой, распечатанная коробка дорогих конфет, плюшевый медвежонок, валялось несколько каких-то фотографических карточек. Завидев мать, Люба вскочила со скамьи и уткнулась ей в плечо, а офицер вышел из-за стола, поклонился и сказал:
– Здравствуйте, гражданка Зернова. Извините, я не знаю вашего имени и отчества. Я инспектор интендантского ведомства... Вы меня узнали?
В ожидании ответа хозяйки он продолжал вежливо стоять, стройный, розовощекий. В избе приторно пахло шоколадными конфетами и крепким мужским одеколоном. "Чтоб ты лопнул!" – подумала Марфа, но не ответить на его приветствие не осмелилась.
– Здравствуйте...
– Я занес вам по пути фотографические снимки вашей дочери, которые изготовил мне унтер-офицер Грау. Этот пройдоха Грау знает, что я ценитель старинного русского искусства, а также русского типа красоты. Извините, что я немного бесцеремонно, но я с добрыми чувствами.
Марфа вспомнила, что этот молоденький офицер, столь складно разговаривающий по-русски, велел своим солдатам вернуть ей корову, сердце ее смягчилось, и она сказала:
– Коль с добром, то милости просим.
– Вас, очевидно, удивляет, что я свободно говорю по-русски. Я охотно поясню... Когда я был мальчиком, я пять лет жил в Москве. Мой отец был тогда коммерческим советником. Мы уехали из Москвы в тридцать третьем году. Потом я изучал славянские языки и экономику в Берлине. Вот, кстати, маленький сувенир из моего родного города. – Штимм взял со стола плюшевого медвежонка и протянул Марфе. – Медведь – это такой старинный символ города Берлина. Возьмите для вашего мальчика.
– Зачем же такое вам беспокойство?
– Пустяки... Я же говорил, что буду заходить к вам, – продолжал Штимм, – как видите, я сдержал свое слово. Проходите к столу, не волнуйтесь, я ваш гость.
"Я ваш гость, а приглашает к столу, странная манера хозяйничать в чужом доме! Лучше бы ты лопнул, как мыльный пузырь, туда бы тебе и дорога!" – с возмущением подумала Марфа. Штимм улыбнулся, и на его щеках обозначились ямочки.
– Пожалуйста, посмотрите, как получилась ваша стыдливая дочь... – и он подал Марфе фотокарточки.
Люба на фотографии выглядела испуганной, растерянной и все же нельзя было не заметить ее красоты: удлиненные глаза, пышные волосы, полные, резко очерченные губы... Марфа опять тяжело вздохнула: сердце ее сжалось от какого-то недоброго предчувствия.
Она положила карточки на стол и бросила испытующий взгляд на офицера. Она не знала, как себя с ним вести, что говорить.
– Ваша дочка очень робка. У нас девушки так себя не, ведут. Они с радостью приглашают молодых людей. Она же дика, как серна, – указал Штимм на Любу, – всего боится, опускает глаза, неужто я действительно так страшен? У девушек в Германии я пользовался неизменным успехом.
Марфа с презрением бросила взгляд на Штимма.
– То ведь Германия, а здесь Россия, – заметила она, – а вы не просто офицер, но еще и...
– Завоеватель, – не дав полностью высказаться Марфе, добавил Франц.
Марфа кивнула головой. Франц усмехнулся и принялся оправдываться:
– Нет, это не имеет никакого значения. Кстати, вы мне так и не сказали, как вас зовут, – напомнил он Марфе.
– Маму зовут Марфа Петровна, – неожиданно вместо матери произнесла Люба робким голосом.
– Ну что ж, Марфа Петровна, – подхватил Штимм, – я тогда не буду мучить вас своим присутствием, я немножко психолог и понимаю ваши чувства... Я прошу только принять от меня этот совсем скромный подарок, это популярное у вас в России лечебное вино "Кагор" – это лично для вас, Марфа Петровна. А эту небольшую коробку конфет – для вашей совсем еще молоденькой дочки, для вашего ребенка... Пожалуйста, извините.
Он встал, взял с подоконника фуражку и, юношески стройный, щеголеватый, направился к выходу. У двери натянул на руки перчатки и сказал:
– Мне очень хотелось бы, чтобы мы стали друзьями, хотя это и сложно. Я постараюсь доказать вам, Марфа Петровна, свое доброе уважение. Вы всегда можете обратиться ко мне, и вас никто не обидит... Я приглашаю вас, когда будете иметь время, посетить мою квартиру – это в вашей школе, – послушать музыку, у меня богатая коллекция разных песен, отличный патефон... Пожалуйста!
– Спасибо, нам не до музыки, нам нужно работать, – сухо ответила Марфа.
* * *
На волейбольной площадке возле школы был расчищен круг. По одну сторону его стояли робеющие девчата, по другую – солдаты, в начищенных до блеска коротких сапогах. Любе бросилось в глаза, что у рядовых солдат были длинные, аккуратно подстриженные и причесанные волосы. На стуле сидел рыжий, как огонь, ефрейтор с большим сверкающим аккордеоном, он выводил незнакомую мелодию и пел уверенным звучным баритоном, отчетливо выговаривая слова:
О, донна Кларэ, их хаб дих танцен газеен,
О, донна Кларэ, ду бист вундэршеен!..
При этих словах солдаты, точно по команде, устремились к девушкам и бесцеремонно потянули их на круг. Некоторые девчата упирались, пятились назад. Люба слышала игривый хохоток Нонны, когда та приближалась к ней по кругу вместе со своим партнером – долговязым солдатом в очках. Люба отошла от вяза, возле которого стояла, наблюдая за танцующими, и вдруг увидела в двух шагах от себя лейтенанта Франца Штимма.
– Здравствуйте, Люба, – сказал он. – Не удивляйтесь, что видите меня здесь – к танцам я не имею никакого отношения. Солдаты бывают немного вульгарны, хотя им можно много простить... Я живу в вашей школе.
– Да, вы говорили, – быстро сказала Люба, не поднимая глаз. Сердце ее забилось острыми, гулкими толчками.
Штимм принялся говорить ей что-то о чудесной погоде, о весне, о луне, покровительнице всех влюбленных, голос его звучал мягко и чуть взволнованно, а у Любы вдруг встала в памяти августовская ночь, когда Виктор и она подожгли пшеничное поле. Как ей хотелось, чтобы он был сейчас рядом, чтобы защитил ее, увел от этого красивого непонятного немца!
– О чем вы задумались, Люба? – спросил Штимм.
– Ни о чем... Я смотрю на танцы, – торопливо объяснила она.
– Вы любите танцевать?
– Нет, нет! – сказала она, решив, что Штимм собирается пригласить ее на круг.
– В таком случае вы, может быть, согласитесь немного погулять? – он просительно заглянул ей в глаза. – Вас совсем не видно, а к вам в дом я не рискую больше без приглашения приходить.