355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Косарев » Сердце прощает » Текст книги (страница 12)
Сердце прощает
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:51

Текст книги "Сердце прощает"


Автор книги: Георгий Косарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Марфа хотела еще пожаловаться, что по указке старосты немцы отобрали у нее корову, но Виктор перебил ее мысли.

– Ну, а у вас-то что нового?

Марфа пожала плечами:

– Какие у меня теперь могут быть новости!

– От Игната Ермиловича нет никаких вестей?

– Нет. Как ушел на фронт, так как в воду канул.

– А о Любе что-нибудь слышно?

– А что я о ней могу услышать? Говорят, как сыр в масле катается. Лелеет он ее, паскудину.

– И держит взаперти, – добавил Виктор. – Это нам говорили.

– Значит, ты ее не забыл еще?

Виктор, нахмурясь, опустил глаза.

– Может, она и рвется на волю, но разве от таких вырвешься...

– Захотела бы – вырвалась, в одной рубашке да убежала бы, – с болью в голосе произнесла Марфа. – И разве могла я думать, что моя дочь...

– Нет, она не такая, как вы думаете, – сухо сказал Виктор. – Здесь что-то не все ладно. Может быть, нам потребуется и ваша помощь, Марфа Петровна. Надо все обдумать...

– Разговорились мы, и покормить-то я тебя забыла, – вздохнула Марфа.

– Спасибо, сыт, – ответил Виктор. – Вот разве только водички...

Марфа зачерпнула в ведре кружку холодной воды и подала Виктору.

– Так и уходишь голодный? Хоть бы взял что поесть на дорогу, сказала она и достала полбуханки хлеба.

Виктор смотрел на хлеб и колебался: брать или не брать. Однако соблазн был так силен, что он не удержался и, взяв хлеб, сунул его за пазуху. Потом прижал его ремнем автомата.

– Да, вот еще что, Валя Скобцова, – понизив голос, продолжал Виктор, – видимо, погибла. Матери пока об этом не говорите.

– Бедная Валечка! Какое же это горе для матери! Какая же она была добрая, разумная, Любина подружка.

Виктор ничего не ответил и, махнув Марфе рукой, вышел из землянки.

Марфа вышла следом. Она прислонилась к стене и стала прислушиваться к торопливым шагам удаляющихся партизан.

Долго в раздумье стояла она возле сарая и вдруг испуганно вздрогнула: три гулких раскатистых взрыва потрясли ночную тишину. Прошло не больше минуты, и темное небо над домом старосты Якова Буробина озарилось ярким пламенем. Марфа спокойно перекрестилась: что заслужил, то и получил. Туда ему и дорога.

Глава двадцать первая

Партизанский полк, в который влился вместе с уцелевшей группой Игнат Зернов, всю осень и начало зимы находился в походах по отдаленным тылам противника. Он шел по следам своей разведки и неожиданно налетал и громил жандармские управы, уничтожал полицейские участки.

Однажды, получив сведения о передвижении немецкого обоза, подразделение, в котором служил Игнат, вышло на его перехват.

Пробирались лесом по глубоким сугробам. С наступлением сумерек подошли вплотную к тракту. Взвесили обстановку. Обоз противника был растянут более чем на километр, и это осложняло внезапность атаки. Пришлось и отряд значительно растянуть вдоль дороги. Игнату во главе группы было приказано обойти фашистов с тыла, оседлать большак и перекрыть им путь к отступлению.

– Ваша задача, – напутствовал Игната командир подразделения, – будет состоять также и в том, чтобы сорвать возможность подхода противника извне на помощь попавшему в капкан обозу. Сниматься с тракта разрешаю не раньше, чем через час после завершения всей операции.

Игнат по-военному козырнул.

– Все ясно, товарищ командир, задача будет выполнена.

Ночь была безоблачная. Почти в зените под темно-синим звездным шатром плыла серебристая, в холодном блеске луна. В ее призрачном свете нетронутый снег казался голубым, тени, падавшие от деревьев, были черными.

Укрывшись среди толстых стволов сосен, Игнат в раздумье смотрел на тракт.

Центральное место на облюбованном боевом рубеже Игнат отвел ручному пулемету, затем группе автоматчиков и на случай критической обстановки выделил двух гранатометчиков с утроенным запасом гранат.

Прошло свыше часа, но никаких признаков появления противника не обнаруживалось. Мороз донимал Игната, и он чувствовал, как стужа все больше проникает через валяные сапоги, холодит спину под овчинным полушубком, охватывает инеем бороду, усы, брови. Игнат время от времени снимал рукавицу и, отвернув ее край, растирал теплым бараньим мехом свои стынущие щеки. Он прислушивался к каждому шороху, вглядывался то в один, то в другой конец тракта. И вдруг два горящих желтых фонарика впились в его лицо. "Что за чертовщина! – удивился Игнат и, внимательно приглядевшись, усмехнулся: – Беляк, да какой здоровенный, с ягненка! И как же, подлец, напугал. Если бы не война и не этот обоз, то сейчас бы я тебя уложил, и ужин был бы, как у тещи в гостях!" Заяц сидел на задних лапах, высоко подняв голову и к чему-то вроде прислушиваясь. "Неужто почувствовал нас или что-то заслышал неладное?" – подумал Игнат.

Скоро в той стороне, откуда ожидался противник, раздались гулкие автоматные очереди.

– Что бы это значило? – спросил кто-то из партизан.

– Может, кто-то опередил нас и завязал бой?

– Не может быть, – возразил Игнат. – Огонь-то не наш, не атакующий, да и стрельба только с одной стороны, а не перестрелка...

Партизаны примолкли.

– По-моему, это всего-навсего подстраховочная стрельба, – продолжал Игнат. – Фашисты часто так делают. Едут и палят из автоматов по всем кустам, им везде мерещатся партизаны.

Рассуждения Игната были резонны. Все приняли дополнительные меры предосторожности: каждый вырыл себе в сугробе окоп с таким расчетом, чтобы со стороны тракта его загораживал толстый ствол сосны.

Скоро стрельба прекратилась, и вдали на дороге показались темные движущиеся пятна. Потом стал доноситься скрип саней и фырканье лошадей. На трех головных подводах сидело по пять солдат, на остальных – по два, по одному.

Несмотря на сильный мороз, немцы были одеты в свои обычные шинели, кожаные сапоги, тонкие суконные подшлемники. Такая одежда, по-видимому, не очень их грела. Многие солдаты то и дело соскакивали с саней, жались к лошадям, толкали друг друга плечами.

Игнат насчитал более ста возков, замыкали обоз подводы с солдатами. Они курили, громко разговаривали, смеялись.

"Вот он какой орешек-то, вроде и не такой уж крепкий, без пулеметов, пушек, но габариты не совсем подходящие", – раздумывал Игнат. В воображении своем он рисовал наиболее выгодное для удара расположение отряда, а между тем последние немецкие возки уже скрылись из вида.

Игнат, чувствуя, как его все крепче пробирает мороз, достал было кисет, но застывший лес вздрогнул, огласившись стуком пулеметно-ружейной стрельбы. Вместе с треском автоматов слышались и резкие хлопки разрывов гранат.

– Ну вот, это наши, чувствуется партизанский напор, – взволнованно произнес Игнат и стал вслушиваться в звуки боя, стараясь по характеру перестрелки определить его ход.

Однако ожесточенная перестрелка продолжалась не более десяти минут. Пальба стихла столь же внезапно, как и началась. И со стороны боя показались мелькающие в лунном свете черные точки. Число их на дороге быстро увеличивалось. Игнат негромко подал команду приготовиться к бою и взял на изготовку свой автомат.

Фашисты бежали, стуча сапогами по обледенелому тракту. Они обгоняли друг друга, бросали на ходу свои ранцы, подсумки, какие-то цилиндрические железные коробки, пристегнутые к поясным ремням.

– Хихикали, морды, щелкали при казнях аппаратами, – бормотал про себя Игнат, затем, выждав, когда бегущие фашисты поравнялись с расположением его группы, скомандовал: – Огонь!

Дружно ударили автоматы, бухнул винтовочный залп, на дороге с грохотом взметнулись косые огни гранатных разрывов. Фашисты заметались в панике, не зная, куда бежать и как спасаться...

Через час, как было приказано, группа поднялась из засады. Никаких признаков подхода противника на помощь теперь уже разгромленному обозу не было видно. Главные силы партизан, по расчетам Игната, уже успели уйти. От мороза трещали деревья, гуляла по тракту поземка.

На следующий день Игнат слег. Он лежал на железной кровати, укрытый одеялом и полушубком, и лихорадочно дрожал. Скоро его озноб сменился жаром. Термометр показывал критическую отметку. Игнат пытался сосредоточиться, но мысли не подчинялись ему. Лежавшие с Игнатом раненые сочувственно поглядывали на него, но ничем помочь ему, конечно, не могли. Полковой врач дважды на дню прослушивал Игната, собственноручно давал ему драгоценные таблетки аспирина и красного стрептоцида. Партизанская медсестра Аксинья ни на шаг не отходила от Игната. Так уж случилось, что больше года он был у нее на виду, и она близко принимала к сердцу все, что его касалось: и его тяжелое фронтовое ранение, и полная тревог и опасностей жизнь Игната в ее доме, и то, как он вместе с ней был заживо погребен в траншее и едва не погиб, и частые схватки с врагом, в которых Игнат, как пулеметчик, всегда принимал участие, и его трудные думы о своей семье. Аксинья ломала себе голову над тем, что будет с Игнатом, когда полк снова тронется в поход. Взять его с собой в таком состоянии – значит наверняка потерять его. О положении Игната Аксинья переговорила с командиром роты. И решение было принято: оставить больного в селении, а медсестре позаботиться о том, где его поместить и как оградить от предателей.

Аксинья обошла несколько крестьянских домов. Выбор ее пал на колхозницу-старушку. Ее изба стояла несколько обособленно от других, почти в конце деревни. Старушка жила вдвоем с дочкой, бездетной солдаткой.

Через несколько дней температура у Игната спала, прошел бред, но тело было будто парализовано, лежал он неподвижно, пластом.

– Что это с тобой вдруг стряслось, Игнат Ермилович? – тая свою радость, сказала Аксинья, увидев, что самое страшное все-таки миновало. Такой, гляди, великан, и на тебе, свалился.

– Наверное, сильно простыл... В голове что-то все шумит и пылает, ровно костер...

– Успокойся, теперь все пройдет.

– А вдруг полк тронется в поход?.. Куда я такой? Одна вам обуза, Игнат помолчал, затем поднял глаза на Аксинью. – Совсем недалеко отсюда мое село. Километров сто, может быть. Думал, будем проходить мимо, повидаюсь с семьей. Все сорвалось...

Вечером, в потемках, скрытно от посторонних глаз, Игната перенесли в избу к старухе. Аксинья оставила лекарства и попросила Игната подальше спрятать справку, выданную ему штабом на право увольнения из партизанского отряда, и распрощалась.

За окнами протяжно звучала походная песня. Партизанский полк уходил из деревни. И снова пришлось Игнату расставаться с боевыми товарищами.

Глава двадцать вторая

Белая колючая поземка волнами кружила по заснеженному полю, заметала дорогу. Порывистый ветер раскачивал голые ветви деревьев, и его свист вместе со скрипом саней навевали глубокое уныние.

Лежа в застланных соломой санях, Люба корчилась, сжималась в комок, а боль все усиливалась, разламывала поясницу, острием ножа впивалась в сердце. Она охала и тяжело стонала:

– Ой, не могу, умру...

– Бог с тобой, что ты говоришь! Потерпи маленько, щас отпустит, склонясь к Любе, успокаивала ее сухонькая старушка Лукерья. Потом, повернувшись к сидящему рядом немцу, укутанному в женский платок, она возмущенно закричала: – Ну, а ты-то что таращишь глаза, бесстыжай?! Гони лошадь! Вишь, плохо ей, гони скорей!

Неповоротливый Отто, денщик Штимма, пожал плечами.

– Что можно делать? Что?

– Скорей, сказано тебе, скорей! Вишь, мороз-то какой!

– Да, да, мороз. Очень хорошо понимаю... Да, да, мороз, скорей, шнель!

Отто сильно поддал лошади длинным сыромятным кнутом. Рыжая кобыленка с провалившимися боками громко фыркнула и перешла на рысь. Но не прошло и трех минут, как она выдохлась и снова поплелась медленным шагом.

Время от времени физическая боль Любу отпускала, и тогда приходили душевные муки. Они, как червь, точили ее грудь.

Лукерья смахнула с головы Любы снег и тихо спросила:

– А чья же ты будешь, голубушка, я так толком у тебя до сих пор и не расспросила...

– Из села Кирсаново я, Зернова.

– И отец с матерью есть?

– Отец на фронте, что с ним, не знаю, а мать живет в селе.

– И что же она тебя не проведала?

Люба промолчала. Потом еле слышно ответила:

– Прокляла меня мать.

– Да как же это так?

– Не знаю. Может, так и надо.

– Родная мать и такая безжалостная?

– Не мне судить мать.

– Такое несчастье, а она тебя бросила на них... – старушка указала взглядом на немца.

Отто заерзал на запорошенной снежком соломе и что-то невнятно пробурчал.

Лукерья поправила на голове заиндевевший шерстяной платок, вытерла его концом слезившиеся на ветру глаза и произнесла сочувственно:

– Крепись, доченька, может, все теперь и обойдется.

В больницу Любу привезли обессиленной, окоченевшей от холода. В маленькой неуютной комнате ее положили на одну из четырех пустых железных кроватей.

В тепле Люба на какое-то время почувствовала облегчение. Глаза ее заблестели, щеки налились румянцем. В палату вошли пожилая акушерка в старом пожелтевшем халате и медицинская сестра. У акушерки, напуганной строгими предупреждениями Отто, был озабоченный вид, но напряжение ее как рукой сняло, когда она увидела юное девичье лицо с большими растерянными глазами.

Пожилой и опытной акушерке было уже ясно, что представляла из себя ее пациентка. При виде лица с затуманенными от боли глазами, ей становилось просто по-человечески жаль Любу, у нее все больше росло убеждение, что она имеет дело не с каким-то особо тяжелым родовым случаем; вся сложность положения заключалась, по-видимому, в чисто психологическом настрое пациентки, который и влиял на ее общее состояние и даже на частоту и интенсивность схваток.

– Ее можно понять, несчастная девчонка, – вполголоса произнесла акушерка, обернувшись к медсестре.

Люба продолжала стонать и метаться от разрывающей ее боли.

– Еще немного терпения, и все будет хорошо. Рожать всем трудно, сказала сестра.

Люба хрипловатым голосом ответила:

– А мне, может, трижды труднее. Вы же ничего не знаете...

– Да что уж тут знать, – спокойно и в то же время твердо сказала акушерка. – Будь мужественна, это очень важно и для тебя, и для твоего ребенка. Свет не без добрых людей, Зернова, люди все поймут, а раз поймут, то и простят. Терпи уж.

...Было раннее утро. На темном небе еще светились, не успев померкнуть, далекие звезды. Низко над землей, над покрытыми снегом полями, дорогами, над скованной льдом рекой, так же как и сутки назад, мела колючая поземка. Где-то недалеко от больницы лаял пес. И вдруг, заглушая свист ветра и лай собаки, в палате раздался звонкий крик ребенка, только что появившегося на свет. Старая акушерка с утомленным, но в эту минуту смягчившимся, подобревшим лицом подняла новорожденного перед глазами Любы и сказала:

– Мальчик.

Рапорт покойного гауптштурмфюрера Фишера, несмотря на заступничество тоже покойного майора Бломберга, имел для Франца Штимма неприятный исход. По приказу начальника интендантского управления он был отстранен от должности инспектора и назначен командиром особого подразделения, занимавшегося насильственным изъятием у крестьян, уклонявшихся от уплаты налогов, продовольствия и фуража. Правда, берлинские друзья, прежние сослуживцы отца, не оставили и тут Штимма в беде. Из главного интендантского управления позвонили начальнику армейского управления полковнику Бекеру и конфиденциально просили его не портить карьеру Францу Штимму, пылкому, увлекающемуся, но безусловно честному, патриотически настроенному офицеру. В результате Штимм получил в срок полагавшееся ему очередное повышение в чине и стал обер-лейтенантом. Что касается чрезвычайно неприятной для него строевой должности, то полковник как-то с глазу на глаз посоветовал Штимму потерпеть, пока в интендантском управлении не появится подходящая вакансия.

И приходилось терпеть. Все лето и осень прошли для Штимма в непрестанных тревогах и хлопотах. Они возникали каждодневно, ежечасно. Штимм отлично понимал, что широко разрекламированный "новый порядок" остается непрочным. Оккупационная администрация не пользуется доверием у населения. Крестьяне всячески саботируют ее приказы. Они укрывают продовольствие, прячут скот, уклоняются от разных повинностей. Немногочисленные промышленные предприятия почти бездействуют, не хватает рабочей силы. Штимм отдавал себе отчет и в том, что "новый порядок" держится лишь на штыках, на дулах автоматов, на виселицах. Тем не менее отказаться от политики насильственного выкачивания продовольственных и сырьевых ресурсов в оккупированных областях и жестокого подавления любого недовольства русских германское командование не собиралось, и это было тоже ясно Штимму.

На другое утро, после того как Любу в сопровождении старушки Лукерьи отвезли в больницу, Штимм один сидел дома и предавался невеселым размышлениям. Из головы не выходили слова его товарища-лейтенанта, только что отправленного на фронт: "Завидую тебе, Франц. Ты просто счастливец, обладая таким ангельским существом. Береги ее, отправь в Берлин или куда-нибудь в нейтральную страну. Война кончится, и это будет лучшим из лучших твоих трофеев".

"Но к чему он говорил мне такое? Разве я ее не берегу? Разве я ее не люблю? Отцу и матери я послал наше фото. Но от них уже какую неделю нет ни строки... Действительно, здесь оставаться ей нельзя. Тем более у нас должен появиться ребенок. А может, он уже появился? Надо с Любой что-то делать, спасти хоть ее с ребенком. Ведь и меня могут, кто знает, в один прекрасный день отправить на фронт".

Штимм раздумывал, предавался воспоминаниям, а за окном трещал мороз и посвистывала метель. Было скучно, тоскливо. "Сколько времени на чужбине!.. Русские смотрят на всех немцев в униформе, как на своих заклятых врагов. Того и гляди, останешься без головы. Какой-то заколдованный круг. Одно утешение – Люба. Скорее бы она возвращалась!"

Штимм волновался сильнее, чем ему хотелось бы. Иногда он подходил к старенькому шкафу, доставал оттуда бутылку вина, выпивал рюмку и вновь принимался расхаживать по избе. Мысли его продолжали беспорядочно перескакивать с предмета на предмет. Он думал то о Любе, то об отцовском доме, то в голову вдруг приходили строки из последних сводок верховного командования вермахта. В этих сводках появилось нечто новое. До сих пор все газеты пестрели аншлагами: "Сталинград пал... Сталинград взят... Доблестные германские войска на Волге..." А вчера вдруг новое сообщение об ожесточенных атаках русских, пытающихся окружить немецкие части; затем несколько неожиданный приказ фюрера о награждении командующего южной армейской группы Паулюса "Дубовым листом" к его рыцарскому кресту и присвоении ему высшего военного чина – генерал-фельдмаршала... Как будто признание успехов и в то же время какой-то тревожный привкус, словно фюрер пытался приободрить Паулюса и его войска, подвергшиеся неожиданным атакам русских... Как все это следовало понимать в свете предыдущих сводок, возвестивших полную победу германского оружия на Волге?

Растревоженный этими думами, Штимм решил пройти в казарму, проверить настроение солдат. Ослепительный свежевыпавший снег ударил ему в глаза. Он скрипел под толстыми подошвами его альпийских, на меху, ботинок. Вероятно, по этому скрипу подчиненные Штимма заранее узнали о его приближении. Едва он подошел к бараку, как из дверей, мимо часового вышел фельдфебель и, щелкнув каблуками, отдал ему короткий рапорт.

– Данке, – козырнув, ответил Штимм.

Солдаты, как и доложил фельдфебель, занимались уборкой помещения, амуниции, своих личных вещей. Постукивая коваными сапогами, они суетились возле кроватей, очищали тумбочки от ненужного хлама, некоторые пришивали пуговицы или штопали носки.

С насупленным видом Штимм обошел все помещение и остановился возле оружия, составленного в козлы. Он взял один автомат, затем другой и, обнаружив на них следы густой застывшей смазки, сказал фельдфебелю:

– Вы, вероятно, полагаете, что заштопанные носки для немецкого солдата значительно важнее, чем приведенное в порядок оружие, не так ли?

Фельдфебель побагровел, глянул на номер ремня грязного автомата и доложил, что немедленно даст распоряжение заняться чисткой оружия, а нерадивых солдат накажет.

– Хорошо, – сказал Штимм. – Кстати, чей это автомат?

– Унтер-офицера Грау, господин обер-лейтенант. У него сейчас много дел в канцелярии, и он не всегда успевает...

– Передайте Грау, чтобы отныне он держал автомат при себе.

– Яволь!

Штимм подумал, что надо бы зайти в канцелярию, узнать, есть ли какие-нибудь распоряжения сверху, и уже повернулся к двери, как к нему подошли несколько солдат. Один из них, немолодой, с нашивкой за ранение и с ефрейторскими лычками, щелкнул каблуками.

– Господин обер-лейтенант, что случилось на фронте: Сталинград пал, а наши сдаются в плен?..

Штимм почувствовал, что бледнеет.

– Откуда у вас такие сведения, Вульф?

– Об этом час тому назад сообщило берлинское радио, господин обер-лейтенант.

– Я не слушал сегодня радио, однако сомневаюсь, чтобы могла быть такая формулировка. Не путаете ли вы чего-нибудь, любезный?

– Суть дела не меняется, герр обер-лейтенант... Формулировка действительно другая, но...

– Трое суток гауптвахты, Вульф! И благодарите бога, что я пока не имею официальных сведений.

Штимм в сердцах сильно хлопнул за собой дверью.

Унтер-офицер Грау, еще более постаревший и пожелтевший за последние полтора года, переписывал на портативной машинке список личного состава отдельной роты, когда на пороге выросла фигура его командира.

– Ахтунг! – воскликнул Грау, хотя никого, кроме него, в комнате не было, поднялся из-за стола и, вскинув руку, четко произнес: – Хайль Гитлер!

– Хайль Гитлер! – автоматически ответил Штимм, прошел к тумбочке, на которой стоял походный армейский радиоприемник, и, щелкнув рычажком, включил его. Из эфира донесся треск, свист, вой; потом, поворачивая регулятор настройки, Штимм напал на волну, по которой передавали вальс Штрауса "Весенние голоса", на соседней волне хорошо поставленный голос диктора вещал о новых победах германских подводных лодок, потопивших очередной транспорт англичан у северных берегов Норвегии.

Штимм выключил приемник и резко повернулся к Грау.

– Что нового?

– Звонили из штаба гарнизона, господин обер-лейтенант. В двенадцать ноль-ноль ожидается большой зондермельдунг (особо важное правительственное сообщение).

– Относительно Сталинграда?

– Осмелюсь доложить: об этом никто заранее не может знать.

Штимм вспыхнул.

– Не стройте из себя идиота, Грау! – закричал он. – Потрудитесь лучше объяснить, откуда известно солдатам о наших трудностях на Волге... ведь приемник только здесь.

В глазах Грау мелькнул металлический холодок.

– Я член национал-социалистической партии, господин обер-лейтенант. Я никому не позволяю прикасаться к приемнику. В канцелярию ночью мог войти только дежурный... осмелюсь доложить. Могу я узнать, что именно болтали наши солдаты?

Штимм недовольно поморщился.

– Я не касаюсь вопроса вашей принадлежности к партии и ваших докладов... в соответствующие инстанции, Грау. Меня это не интересует. Я лишь спрашиваю вас, не было ли каких-либо официальных сообщений по радио насчет Сталинграда, которые могли бы слышать наши солдаты?

– Кроме вечерней сводки верховного командования солдаты ничего другого не должны были слышать...

– В сводке были, кажется, слова "оборонительные бои"?..

– Так точно, господин обер-лейтенант! Наши героические войска под командованием фельдмаршала Паулюса временно, до подхода подкрепления...

– Ах, так! – сказал Штимм, взяв себя в руки. "Еще недоставало, чтобы Грау донес в СД о том, что в роте распространяются панические слухи", подумал он. – Я неважно себя чувствую, Грау, и буду у себя дома. О всех новостях сообщайте мне немедленно. Кстати, прикажите от моего имени освободить из-под стражи ефрейтора Вульфа, который при мне употребил выражение "оборонительные бои". Хайль Гитлер!

Штимм вышел из канцелярии с неприятным ощущением того, что он был недостаточно тверд с подчиненными. Впрочем, что же его строго судить? Он не строевой офицер, и он не какой-нибудь СС или СА-фюрер. И все-таки дьявольски досадно, что под Сталинградом у них, по-видимому, крупная неудача...

Разбитый ночной бессонницей, волнениями, связанными с Любой, разговором с Грау, Штимм и в самом деле чувствовал себя неважно. Придя к себе на квартиру, он выпил подряд две рюмки коньяка и, не снимая мундира, повалился на кровать. И опять полезли в голову тревожные мысли: Люба, Сталинград, Грау, предстоящий большой зондермельдунг.

В дверь раздался знакомый стук.

– Входите!

Штимм увидел сияющее лицо своего денщика и тотчас вскочил на ноги.

– Ну что, Отто?

– Поздравляю вас с сыном, господин обер-лейтенант!

Штимм несколько растерянно посмотрел на Отто. Однако растерянность его продолжалась лишь одно мгновенье. Его глаза заблестели, щеки налились румянцем. Он расправил плечи, подошел к шкафу и наполнил две рюмки светлым рейнским вином.

– Прошу выпить со мной, мой старый добрый Отто. За сына!

Они чокнулись.

– Скажи, какой он? Ты видел его? Похож на меня? Ну, а Люба как? Смеется или плачет? Когда приедет?

Штимм засыпал денщика вопросами и не давал возможности тому ответить. Наконец до сознания его дошло, что по меньшей мере половина его вопросов преждевременна. Подарив Отто нераспечатанную бутылку шнапса и пачку сигарет, он отпустил его.

Не успел Штимм еще оправиться от радостного шока, унять свои смятенные чувства, как зазуммерил полевой телефон, стоявший рядом с кроватью на отдельном столике.

– Обер-лейтенант Штимм слушает, – сказал он в трубку.

В ответ отозвался басистый голос:

– Внимание, обер-лейтенант, сейчас с вами будет говорить господин полковник...

Штимм крепче стиснул в руке телефонную трубку. Тягостное предчувствие шевельнулось в его душе.

– Да, я... Здравствуйте, господин полковник. Слушаю. Так... Что? Траур? Не понял... Какой?.. Трехдневный по всей стране... Боже мой, как же так?! Что произошло?.. Приказ фюрера. Молчу. Понял... Да, да... Повторяю: Отмечая беспримерный подвиг наших воинов в осажденном Сталинграде, в память павших геров по всей стране объявляется трехдневный траур. Нам надлежит... Да, все будет учтено. Слушаюсь, господин полковник. Хайль Гитлер!..

Сообщение начальника управления подтвердило самые мрачные догадки Штимма. Итак, новое поражение, и, по всей вероятности, куда более крупное, чем поражение под Москвой в первую военную зиму.

Штимм застегнул мундир на все пуговицы, быстро закурил сигарету. В голове его беспорядочно проносились мысли: "Это же катастрофа, в сущности!.. Все пропало. Германия гибнет, тонет, как подбитый корабль. Русские заманили нас в омут. Мы попали к ним, как мыши коту в лапы... Эта новая трагедия для моей родины – это и моя личная трагедия, трагедия обер-лейтенанта вермахта Франца Штимма... Значит, увы, правы были те, кто говорил, что Сталинград – это для нас ловушка..."

Весь день Штимм провел в подразделении среди своих солдат. После большого зондермельдунга – выступления фюрера по радио – Штимм разъяснял подчиненным обстановку, сложившуюся в районе Сталинграда, рассказывал о неисчислимых резервах Германии, призывал к мужеству, восхвалял тех, кто сложил свои головы на берегу Волги, а вечером, вернувшись домой, выпил с горя полбутылки коньяка и, не раздеваясь, заснул мертвецким сном.

Глава двадцать третья

Суровой зиме, казалось, не было конца. Стужа легко проникала в землянку Марфы. Выручала лишь печурка, которая почти не переставала топиться.

Время от времени, любопытства ради, к ней забегала Наталья. После того как староста Буробин был по приговору партизанского суда казнен в собственном доме, Наталья долго скорбела о нем. Потом смирилась, успокоилась, стала чаще навещать Марфу, хотя та относилась к ней по-прежнему с холодной настороженностью.

Однажды морозным зимним вечером Наталья, как ветер, ворвалась в ее землянку. В тусклом свете топившейся печурки Марфе бросилась в глаза возбужденная ухмылка на лице соседки. "И зачем еще черт пригнал ее?" подумала она с тревогой.

– Слышала, Марфа, про дочку-то свою?.. – с ходу затараторила Наталья.

Марфа сухо перебила ее:

– О ней и знать ничего не хочу. Нет у меня дочери – вот и все.

– Да полно тебе душой-то кривить! – продолжала ухмыляться Наталья. Кому это ты говоришь-то! Думаешь, я так и не вижу, как ты о ней терзаешься? Дочь всегда остается дочерью, хоть ты проклинай ее, хоть отрекайся от нее.

– Ну и что тебе нужно от меня? – резко спросила Марфа.

– Надежные люди передавали, головой ручаюсь – не соврут... Любка-то твоя родила фрица.

– Типун тебе на язык!

– Вот те крест господний! – побожилась Наталья.

Перед глазами Марфы поплыли разноцветные круги, стены землянки, казалось, вот-вот обрушатся на нее всей своей тяжестью.

– Издеваешься надо мной, душу мою терзаешь?! – крикнула она. – Да пропади ты пропадом с этой новостью! Мне и без того тошно.

– А что я тебе, тетка родная, что ли? Что ты на меня так окрысилась? Я ничего не выдумываю. Говорю тебе то, что говорят другие. Видно, правда глаза колет. Конечно, шила в мешке не утаишь, – огрызнулась Наталья и, заскрипев неплотно прилаженными ступенями, вышла из землянки.

Марфа уткнулась в конец темного платка, плечи ее задрожали от беззвучного плача.

Коленька тотчас обвил ее своими худенькими ручонками:

– Не плачь, мама, не надо.

– Милый мой сынок, солнышко мое! – шепотом говорила Марфа, изо всех сил стараясь взять себя в руки. – Ну, хорошо, я не буду, я перестану плакать.

И Марфа вытерла глаза. Но можно ли было вытравить из материнского сердца горе, которое, притаившись в нем, день и ночь жалило ее?

"Неужто это правда, что дочь родила?.. Радоваться бы этому: родился человек – счастье! А тут такой позор... Как же это так? Она и сама-то еще почти ребенок. Может, все это сплетня, насмешка надо мной? Может быть, еще не поздно вырвать ее из вражьих лап? Но как? Кто в этом поможет?"

В часы таких раздумий у Марфы мелькала скрытая, неясная ей самой до конца надежда. Она то пестовала ее в себе, то с новой силой обрушивала на дочь свой гнев, то мысленно обращалась за помощью к Кузьме Ивановичу и Виктору.

Время шло, но душевные муки Марфы не стихали. Фашисты ни на один день не оставляли крестьян в покое. Марфа вместе с односельчанами с утра до вечера рубила лес, пилила дрова, ходила на расчистку дороги от снежных заносов.

Как-то она вернулась с работы раньше обычного. В землянке было холодно, темно, тихо. "А где же Коленька?" – с беспокойством подумала Марфа. Она зажгла коптилку. Тусклый свет заколыхался, осветив убогое ее жилище, и Марфа увидела, что, приткнувшись в углу, сидя спал ее сын. Он весь съежился, сжался в комочек. На бледном лице его выделялись темные полукружия под закрытыми глазами. Из груди Марфы вырвался тяжелый вздох. "Бедненький, как сиротка без присмотра. Учиться бы надо, уже восемь лет, а ему не только школы – хлеба недостает", – с щемящей болью в сердце сказала она вслух и тут же стала разжигать печь. Сухой хворост быстро вспыхнул, затрещал, в открытую железную дверцу ударил огонь, озарив красноватым светом мрачные стены землянки. Коля, вздрогнув, открыл глаза и радостно вскрикнул:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю